Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
Григорий Данилевский.
Княжна Тараканова
-----------------------------------------------------------------------
Изд. "Днипро", Киев, 1987.
OCR & spellcheck by HarryFan, 7 September 2000
-----------------------------------------------------------------------
1775-1776
* ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ДНЕВНИК ЛЕЙТЕНАНТА КОНЦОВА *
Ни малейшего сумнения, - она авантюрьера.
Письмо Екатерины II
1
Май 1775 - Атлантический океан, фрегат "Северный орел"
Трое суток не смолкала буря. Трепало так, что писать было невозможно.
Наш фрегат "Северный орел" за Гибралтаром. Он без руля, с частью
оборванных парусов, уносится течением к юго-западу. Куда прибьемся, что
будет с нами? Ночь. Ветер стих, волны улегаются. Сижу в каюте и пишу. Что
успею записать из виденного и испытанного, засмолю в бутылку и брошу в
море. А вас, нашедших, молю отправить по надписи.
Боже-вседержитель! Дай памяти, умудри, облегчи болящую, истерзанную
сомнениями душу...
Я - моряк, Павел Евстафьевич Концов, офицер флота ее величества,
всероссийской императрицы Екатерины Второй, пять лет тому назад, божьим
изволением, удостоился особого отличия в битве при знаменитой Чесме.
Всему свету известно, как наши храбрые товарищи, лейтенанты Ильин и
Клокачев, с четырьмя брандерами, наскоро снаряженными из греческих лодок,
в полночь 26 июня 1770 года, отважно двинулись к турецкому флоту при Чесме
и послужили к его истреблению.
И мне, смиренному, удалось в то время - прикрывая брандеры, - в
темноте, с корабля "Януария", лично бросить во врага первый каленый
брандскугель. От брандскугеля, попавшего в пороховую камеру, вспыхнул и
взлетел на воздух адмиральский турецкий корабль, а от наспевших брандеров
загорелся и весь неприятельский флот. К утру из сотни грозных шестидесяти-
и девяностопушечных вражьих кораблей, фрегатов, гальотов и галер не
осталось ничего. Плавали одни догоравшие обломки, трупы и разрушенная
корабельная снасть. Наш подвиг воспел в оде на чесменский бой преславный
поэт Херасков, где и мне, незнаемому светом, посвящены в добавлении сии
громкие и вдохновенные строки:
Вручает слава ветвь, вручает ветвь Лаврову
Кидающему смерть в турецкий флот Концову.
Оные стихи твердили все наизусть. Хотя бывшие в нашей службе на
брандерах англичане, как Макензи и Дугдаль, главнейше приписывали себе
славу чесменской битвы, но и нас начальство отменно взыскало и отличило.
Притом и я был удостоен чином лейтенанта и взят в генералы-адъютанты к
самому победителю морских турецких сил при Чесме, к графу Алексею
Григорьевичу Орлову.
На службе мне везло, жилось вообще хорошо. Но страшный рок иногда
преследует людей.
Судьба отвернулась от меня, статься может, за поспешное, хотя
вынужденное удаление с родины.
Мы радостно жили на славных чесменских лаврах, превознесены и чествуемы
всюду - французами, венецианами, испанцами и иных наций людьми. И вдруг
мне, бедному, выпал новый, нежданный и тяжкий искус.
Война еще длилась. Граф Алексей Григорьевич Орлов, после шумных битв,
живя в удовольствии на покое, при флоте, говаривал:
- Я так счастлив, так, как будто взят, аки Енох, живой на небо.
Это он так только говорил, а неукротимыми и смелыми мыслями не
переставал парить высоко, с тех пор как некогда пособил Екатерине взойти
на престол.
Однажды, плавая с эскадрой в Адриатике, он послал меня для одной тайной
разведки к славным и храбрым жителям Черной Горы. Это было в 1773 году.
Лазутчики все ловко и умненько устроили. Я бережно в ночной темноте
высадился, снес что надо на берег и переговорил. А на обратном пути, в
море, нас приметила и помчалась за нами сторожевая турецкая кочерма.
Мы долго отстреливались. Наших матросов убили; я, тяжело раненный в
плечо, был найден на дне катера, взят в плен и отвезен в Стамбул.
Во мне, хотя переодетом в албанский наряд, угадали русского моряка и
сперва очень ухаживали за мной, очевидно, рассчитывая на хороший выкуп.
"Ну, как дознаются, - думал я, - что их пленник тот самый лейтенант
Концов, от брандскугеля которого зажегся и взлетел на воздух под Чесмой их
главный адмиральский корабль? что станется тогда со мной?"
2
Я пробыл в плену около двух лет. Настал 1775 год.
Вначале меня держали взаперти, в какой-то пристройке Эдикуля,
семибашенного замка, потом в цепях, при одной из трехсот стамбульских
мечетей. Дошел ли туда, на самом деле, слух, что в числе пленных у них
находится Концов, или турки, потеряв надежду на мой выкуп, решили
воспользоваться моими сведениями и способностями, - только они затеяли
склонить меня к исламу.
Мечеть, где я содержался, была на берегу Босфора. Из-за железной
оконной решетки виднелось море. Лодки сновали у берега. Навещавший меня
мулла был родом славянин, болгарин из Габрова. Мы друг друга вскоре стали
понимать без труда... Он начал стороной наставлять меня в турецкой вере;
хвалил мусульманские обычаи, нравы, превозносил могущество и славу
падишаха. Возмущенный этим, я упорно молчал, потом стал спорить. Чтобы
расположить меня к себе и к вере, которую он так хвалил, мулла исхлопотал
мне лучшее помещение и продовольствие.
Меня перевели в нижнюю часть мечети, при которой он состоял, начали
давать мне табак, всякие сласти и вино. Цепей с меня, однако, не снимали.
Сам вероотступник, учитель мой, по закону Магомета, не пил, но усердно
соблазнял меня и манил:
- Прими ислам, будет тебе вот как хорошо, цепи снимут, смотри, сколько
кораблей; поступишь на службу, будешь у нас капитаном-пашой...
Я лежал на циновке, не дотрагиваясь до предлагаемых соблазнов и почти
не слушая его. Моим мыслям представлялась брошенная родина. Я перебирал в
уме друзей, близких, улетевшее счастье. Сердце разрывалось, душа изнывала
от неизвестности и тоски по родине. О, как мне памятны часы того тяжкого,
рокового раздумья!
Как теперь соображаю, я тогда вспомнил наш тихий, далекий украинский
поселок, родовую Концовку. Я сиротой, в офицерском чине, прибыл из
петербургских морских классов на побывку к бабушке. Ее звали Аграфеной
Власьевной и тоже Концовой. У бабушки, поблизости города Батурина, были
богатые соседи по деревне, Ракитины, отставной бригадир-вдовец Лев
Ираклиевич и его дочка Ирина Львовна.
То да се, езда в ракитинскую церковь, потом в тамошние хоромы,
свидания, прогулки, ну - молодые и полюбились друг другу. Мои чувства к
Ракитиной были страстны, неудержимы. Ирен, пленительная, смуглая и с
пышными черными волосами, стала для меня жизнью, божеством, на которое я
день и ночь молился. Мы объяснились, сблизились, неведомо для других.
Боже, что это были за мгновения, что за беседы, клятвы! Началась пересылка
страстных грамоток. Я всегда любил музыку. Ирен дивно играла на
клавикордах и пела из Глюка, Баха и Генделя. Мы виделись часто. Так
тянулось лето, дорогие, памятные дни! Одно из моих писем к Ирен, по
несчастной случайности, попалось в руки ее отца. Был ли Ракитин к дочке не
в меру строг и суров, уговорил ли ее отказаться от меня, променяв
преданного и верного ей человека на иного... только горько, тяжело о том и
вспомнить.
Была осень и, как теперь помню, - праздник. Мы собирались в ракитинскую
церковь. Кто-то въехал к нам во двор. Разряженный ливрейский лакей подал
бабушке, привезенный им от Ракитиных, запечатанный пакет. Сердце мое так и
ойкнуло. Предчувствие сбылось. Бабушке относительно меня был прислан
точный и бесповоротный отказ.
"Простите, мол, матушка Аграфена Власьевна, ваш Павел Евстафьевич всем
достоин, всем хорош и пригож, - писал бригадир Ракитин, - но моей дочери,
извините, он не пара и напрасно с ней пересылается объяснениями. Пусть не
гневается, а мы ему были и будем, кроме означенного, друзьями и желаем
вашему крестнику и внуку найти стократ лучшую и достойнее его".
Сразило меня это письмо. Померк свет в глазах. Вижу - пресеклось
дорогое, чаемое счастье. Гордецы, богачи, свойственники Разумовских,
Ракитины без жалости презрели небогатого, хоть и коренного, может быть,
древнее их дворянина. Спесь и знатность родства, близкого ко двору бывшей
императрицы, взяли верх над сердцем. И прежде было слышно, что отец Ариши
прочил свою дочь во фрейлины, в высший свет.
- Бог с ними! - твердил я как безумный, ходя по некогда приветливым,
ныне мне опостылым светлицам бабушки.
День был пасмурный, срывался мелкий дождь. Я велел оседлать коня,
бросился с отчаяния в степь, прискакал к лесу, граничившему с ракитинскою
усадьбою, и носился там по полям и опушке, как тронувшийся в уме. Ветер
шумел в деревьях. Поля были пусты. К ночи я подвязал коня к дереву и садом
из леса подошел к окнам Аришиной комнаты. Что я перечувствовал в те
мгновения! Помню, мне казалось - стоит только дать ей знать, и она
бросится ко мне, мы уйдем на край света. Безумец, я надеялся ее видеть, с
нею обменяться мыслями, наболевшим горем.
- Брось отца, брось его, - шептал я, вглядываясь в окна. - Он не
жалеет, не любит тебя.
Но тщетно: окна были темны и нигде в смолкнувшем доме не было слышно
людского говора, не сказывалось жизни. Две следующих ночи я снова
пробирался садом к дому, сторожил у знакомой горенки, откуда прежде она
подавала мне руку, бросала письма, не выглянет ли Ирен, не сообщит ли о
себе какой вести. Посылал ей тайно и письмо - ответа не было. В одну ночь
я даже решил убить себя у окна Ирен, ухватился даже за пистолет.
"Нет, - решил я тогда, - зачем такая жертва? Быть может, она променяла
меня на другого. Подожду, узнаю, может быть, и впрямь нашелся счастливый
соперник".
После я узнал, да уже поздно, что Ракитин, написав мне отказ, увез
дочку в дальнее поместье своих родных, куда-то на Оку, где некоторое время
ее держал под строгим присмотром.
3
Бабушку не менее меня сразило мое положение. Она, спустя неделю,
призвала меня и объявила:
- Твой риваль тобою угадан; это дальний родич Ракитиных, князь и
камергер. Я узнала стороной, Павлинька, его нарочито выписали, он у них
гостил во время твоих исканий и помог им уехать без следа. Забудь, мон анж
[мой ангел (фр.)], Ирену: она, очевидно, в батюшку - гордячка; утешишься,
даст бог, с другою!
Я сам был обидчив и горяч. "Бабушка права, - мыслил я, решаясь все
бросить и забыть. - Если бы Ирен была с сердцем, она нашла бы случай
написать мне хотя бы строку".
Помню одну ночь, когда я у себя нашел добытый у одного любителя,
переписанный для Ирен и ей не отданный, гимн из "Ифигении", новой и тогда
еще не игранной оперы Глюка. Я со слезами сжег его.
После долгих душевных страданий и отчаяния, я уехал из родных мест.
Прощание с бабушкой было трогательным. Оба мы как бы предчувствовали, что
более не увидимся.
Аграфена Власьевна в тот же год, без меня, простудилась, говея в
ближнем монастыре, недолго хворала и умерла. Я остался на свете одинок,
как былинка в поле.
Покинув Концовку, я некоторое время скитался в Москве, где имел доступ
в семейство графов Орловых, потом в Петербурге, все допытываясь о родичах
Ракита - на, живших за Окой, все надеясь еще перекинуться вестью с
изменницей Ирен, - никто мне о них не дал сведений. Мой отпуск еще не
кончился; я был свободен, но уже ничто меня не манило в свете. Что
оставалось делать, предпринять?
Вести с юга, из-за моря, между тем, наполняли в то время все умы. Было
начало турецкой войны. Счастливая мысль меня озарила. Я обратился в
коллегию морских дел и стал хлопотать о немедленном своем переводе на
эскадру в греческие воды. Мне помог граф Федор Орлов, давший рекомендацию
к графу Алексею, командиру нашего флота в Средиземном море. Как я прибыл
туда и что испытал, не буду рассказывать. Повторяя имя, некогда мне
дорогое, я кидался во все опасности, искал смерти в Спецции, под Наварином
и Чесмой.
- Ариша, Ариша, что сделала ты со мной и за что? - твердил я. - Боже!
когда бы скорей конец жизни!
Но смерть не приходила; вместо того, я был схвачен и, после славной
Чесмы, попал в долговременный плен в Стамбул.
Навещавший меня мулла становился все ласковее, а рядом с тем и
настойчивее. Мы виделись ежедневно и подолгу беседовали. Иногда он сердил
меня, даже приводил в бешенство, а порой был забавен. И я в шутку склонял
его, для компании, отступить от заповедей пророка, которые он мне с таким
жаром объяснял, просил его выпить со мной, - и сам для этого пил; мой
учитель, делать нечего, в угоду мне, стал усердно пробовать приносимого
мне хиосского и иного вина. Наши свидания не прекращались. Мы говорили о
Востоке, о России и иных делах.
Однажды - это было еще в половине лета 1774 года, в то время, когда
муэззин с вышки звал к вечерней молитве народ, - мой наставник таинственно
и не без злорадства спросил меня, знаю ли я, что в Италии проявилась
нежданная и опасная соперница царствующей нашей императрице Екатерине,
могучая претендентка на российский престол?
Я был удивлен и некоторое время молчал. Мулла повторил сказанное. На
мой вопрос, кто эта претендентка, он ответил:
- Тайная дочь покойной императрицы Елисаветы Петровны.
- Это вздор, - вскричал я, - бессмысленная сплетня ваших базаров!
Мулла обиделся, его глаза сверкали.
- Не сплетни, читай! - сказал он, вынув из-под халата истертый листок
утрехтской газеты. - Лучше подумай, что ждет твою родину?
Сердце мое, преданное великой, правящей нами монархине, болезненно
сжалось. Прочтя газету, я убедился, что мулла был прав: сперва в Париже и
немецких владениях, а потом в Венеции действительно объявилась некая,
называвшая себя "всероссийской княжной Елисаветой". Претендентка, по
слухам, собиралась в ту пору к султану, искать защиты своих прав в его
армии, воевавшей с нами на Дунае. Мулла посидел и вышел, поглядывая на
меня.
Узнанные вести сильно опечалили меня.
"Как? - рассуждал я. - Судьбе мало было наслать на нас страшный бунт
Пугачева, о котором я слышал в плену, - туркам являлась еще и эта помощь!
Тот разорил, сжег и обездолил Поволжье, эта собирается пустить огонь и
смуту с юга!"
Я выходил из себя. Шагая из угла в угол по тюрьме, я стал у окна,
схватился за его решетку и, потрясая ее, готов был грызть железо.
- Крылья мне, крылья! - молил я бога. - Улететь бы к родному флоту,
предупредить верного государыне графа Орлова, все ему передать...
И совершилось по моей мольбе в те дни чудо. Не забыть мне вовек
испытанного.
Придумывая тысячи способов вырваться, бежать, я остановился на мысли
прежде всего изготовить как-нибудь ключ, чтоб отомкнуть тяжелые цепи.
Обточив о дно глиняного кувшина вырванный из стены полусломанный гвоздь,
на котором вешалась одежда, я из него с большим трудом выпилил о камень
задуманный ключ. Радость моя, когда в первую же ночь я отомкнул, снял цепи
и заснул без них, была неописанная. Утром я опять надел цепи, а ключ
спрятал в расщелину стены. Мое решение было: освободившись быстро от
цепей, убить ими ренегата-муллу, незаметно выйти из тюрьмы и бежать. Но
куда? Об этом я делал тьму разных предположений.
Господь, правящий сердцами, избавил меня от напрасного греха. Мулла,
заходя ко мне, по-прежнему попивал вино, присылаемое мне в изобилии,
вероятно, по его же ходатайству. Время наступило. Выбрав вечер, я решился
сказать мулле, что внял его мудрым наставлениям и что готов перейти в
ислам. Он пришел в восхищение и на радостях так усердно приложился к
кувшину с хиосским, что совсем охмелел и начал дремать.
Я не переставал его потчевать.
- Нет, - повторял он, - не могу, не пропустить бы молитвы; заметят,
донесут...
Я ему еще налил. Он, лукаво щурясь и грозя, опорожнил еще кружку, скоро
зашатался, прилег и, напевая какую-то болгарскую песню, крепко заснул.
Попробовал я его толкать, не слышит, снял с него туфли, расписанный халат
и чалму, оделся в них, - он лежал как убитый.
Мы были с ним почти одного роста; борода в заточении у меня отросла
большая, как и у него, была только светлее.
"Боже! Неужели? - думал я в радостном содрогании. - Неужели свобода?"
Надвинув на глаза огромную белую чалму и набожно склонясь, я тихо, с
четками в руках, как бы шепча молитву, вышел из тюрьмы, сделал несколько
шагов по двору. Часовые у крыльца и в воротах мечети, молча прохаживаясь с
мушкетами на плече, не узнали меня в сумерках и пропустили.
Шум улицы меня смутил, я было растерялся, но оправился. Не спеша,
добрел до берега, махнул перевозчику, сел в первую подплывшую шлюпку и,
еще более склонясь, молча указал на один из близ стоявших давно мною из
окна намеченных, иностранных кораблей.
То была готовая к отплытию одна из торговых французских шкун. Я узнал
ее по флагу.
4
Бравый, смуглый красавец-француз, командир шкуны, не замедлил оправдать
имя великодушной нации, к коей он принадлежал. Узнав во мне русского
моряка, он взглянул на меня, помолчал и тихо спросил:
- Не Концов ли вы?
- Почему вы так думаете? - спросил я в тревоге.
- О, я бы желал, - ответил он, - чтобы это было так. Храброго Концова
мы все жалели и справлялись о нем... Я был бы счастлив, если бы мог ему
служить.
Делать нечего, я решился назвать себя. Капитан очень обрадовался. Он
свел меня в каюту, обещал заплатить лодочнику, но для безопасности велел
поднять его на борт с лодкой и дал знак готовиться к поднятию якоря и
парусов. Ночью шкуна двинулась. Ветер был свежий, попутный, и к утру мы
были от Стамбула далеко. Моего перевозчика отпустили обратно где-то на
пути.
Мулла, очевидно, долго спал. Погони не было. Лодочник, получив
обещанное и вдобавок - платье муллы, в котором я бежал, поневоле должен
был молчать. Французы дали мне подходящую одежду, весьма щедро снабдили в
складчину деньгами и любезно предлагали мне высадиться на первый русский в
итальянских водах корабль.
От капитана шкуны я, между прочим, по пути узнал, что занимавшая меня
таинственная российская княжна была в то время уже не в Венеции, а у
турецких берегов, в Рагузе, то есть в Дубровнике, мимо которого нам
приходилось плыть. Я просил высадить меня там. Французы отговаривали меня,
указывая на опасность очутиться снова близ турок; я настаивал на своем.
Отблагодарив моих добрых спасителей, не хотевших даже взять с меня
расписки в данной мне ссуде, я с трепетом ступил на берег Рагузской
республики, где вскоре осведомился и о занимавшей меня особе.
Таинственная княжна уже владела умами всего города. Толков было много.
В гостинице, где я остановился, проживали некоторые из польских и иных
особ ее многочисленной свиты. Эти господа сперва меня дичились, смотрели
недоверчиво; но, узнав, кто я, и предуведомленные, что, радуясь своему
спасению, я немедленно направлюсь к эскадре графа Орлова, они охотно и без
стеснений стали мне рассказывать о принцессе и даже предложили мне
устроить у нее аудиенцию.
- Но кто же она и где до сих пор проживала? - спросил я свитских
княжны.
- Она родная дочь вашей покойной императрицы Елисаветы от ее тайного
брака с графом Разумовским, - отвечали мне, - в детстве была увезена к
границам Персии, потом под чужими именам