Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
- молитвенно сложила руки Литка, - один еще
только вопрос, один-единственный - последний!
Он склонился к ней.
- Ну, спрашивай, котик. Только, чур, без глупостей.
- Вы очень обо мне будете горевать?
- Видишь, какая ты нехорошая!
- Пан Стах! Ну, скажите...
- Я?.. Что за несносный ребенок! Ты же знаешь, как я люблю тебя...
Очень люблю! Не дай бог... Ни о ком в целом свете я так не горевал бы...
Перестанешь ты наконец, приставучка ты этакая, сокровище ты мое!..
Девочка подняла на него обрадованный взгляд.
- Перестала уже... Вы очень добрый, пан Стах! - И только спросила
напоследок, когда входила мать, а он собрался уходить: - Вы не сердитесь
на меня, пан Стах?
- Нет, Литуся, - ответил Поланецкий.
В передней услышал он легкий стук в дверь - пани Эмилия распорядилась
снять все звонки. Он открыл и увидел Марыню, приходившую обычно по
вечерам.
- Как Литка? - спросила она, поздоровавшись.
- Как всегда.
- Доктор был?
- Был, но не сказал ничего нового. Разрешите?
И он хотел было помочь ей снять пальто. Но она отстранилась, не желая
принимать его услуг. Он же, взвинченный разговором с Литкой, неожиданно
вспылил.
- Это же простая вежливость, но если б даже не так, неужели нельзя,
переступив порог этого дома, оставить свою неприязнь ко мне: как-никак
здесь больной ребенок, который дорог не только мне, но, кажется, и вам.
Значит, вам не хватает не только доброты, но и обыкновенной тактичности!
Я ведь и любой другой даме помог бы снять пальто - и, да будет вам
известно, ни о чем не думаю сейчас, кроме Литки!
Он говорил с такой запальчивостью, что Марыня растерялась и капельку
даже испугалась, покорно позволив снять с себя пальто и не только при
этом не обидясь, но, наоборот, подумав: так может говорить лишь человек
искренний, всерьез встревоженный и огорченный, а стало быть, глубоко
чувствующий и, в сущности, добрый.
Быть может, эта внезапная вспышка гнева так на нее подействовала, но
только впервые со встречи в Кшемене он не возбудил в ней антипатии, живо
напомнив того энергичного молодого человека, с которым она гуляла по
саду. Впечатление, правда, было мимолетное и не могло изменить их
отношений, но все же взгляд, устремленный на него, был скорее
изумленный, чем сердитый.
- Простите... - промолвила она.
Но он, устыдясь, пришел уже в себя.
- Нет, это вы простите. Литка говорила мне сегодня, что умрет, и это
так взбудоражило меня, что я сам не свой. Вы должны меня понять и
извинить.
С этими словами он, крепко пожав ей руку, вышел.
ГЛАВА XVI
На другой день Марыня предложила пожить у пани Эмилии, пока Литка не
поправится. Литка присоединилась к ее просьбе, и пани Эмилия,
поколебавшись, согласилась. Она падала с ног от усталости: состояние
девочки требовало постоянного и неусыпного внимания, ведь приступ мог
повториться в любой момент. Положиться же на прислугу, даже самую
преданную, было страшно: вдруг задремлет как раз, когда понадобится
срочная помощь. Присутствие Марыни обещало измученной матери надежную
поддержку и облегчение.
Плавицкий не возражал, так как все равно предпочитал обедать в
ресторане. К тому же Марыня ежедневно забегала домой справиться о его
здоровье, проверить счета, а потом возвращалась, оставаясь полночи при
девочке.
Таким образом, Поланецкий, который проводил у пани Эмилии все
свободное время, принимая, вернее, вежливо выпроваживая посетителей,
приходивших справиться о здоровье больной, ежедневно виделся с Марыней.
И восхищался ею. Терпеливей и заботливей ухаживать за девочкой не
смогла бы и сама пани Эмилия. От недосыпания и постоянной тревоги под
глазами у Марыни появились темные круги, но сил и энергии, казалось,
прибавлялось с каждой минутой. Притом она была сама нежность и доброта,
оказывала Литке необходимые услуги так незаметно и деликатно, что
девочке было с ней хорошо, несмотря на затаенную обиду, и, когда Марыня
отлучалась на несколько часов к отцу, она с нетерпением поджидала ее
возвращения.
Кстати, и состояние ее немного улучшилось. Доктор разрешил ей
вставать, ходить по комнате, сидеть в кресле, которое в солнечные дни
подвигалось к балконной двери, чтобы девочке видны были прохожие и
проезжающие мимо экипажи.
Тут же часто сидели Поланецкий, пани Эмилия и Марыня, и происходящее
на улице служило предметом разговора. Порой Литка бывала задумчивой и
утомленной, порой же природа брала свое, и тогда ее занимало все: и
бледное октябрьское солнце, золотившее крыши, стены и зеркальные витрины
магазинов, и наряды прохожих, и крики разносчиков. Казалось, могучая
стихия жизни, бурлящий ее водоворот увлекают девочку и вливают в нее
новые силы. Иногда странные наблюдения приходили ей в голову; так,
однажды при виде проезжавшей телеги с лимонными деревьями в кадках,
которые беспорядочно раскачивались при каждом сотрясении, несмотря на
скреплявшую их цепь, она вдруг сказала:
- У них сердца нет. - И спросила, поглядев на Поланецкого: - Пан
Стах, а деревья долго живут?
- Очень долго, некоторые тысячу лет.
- О, тогда я хотела бы деревом быть. Мамочка, а какое дерево тебе
больше всех нравится?
- Береза.
- Тогда я хочу быть маленькой березкой. А мамочка была бы большой, и
мы росли бы рядом. А вы, пан Стах, хотели бы березой быть?
- Да, если бы поблизости маленькая березка росла.
Литка посмотрела на него, грустно качая головой.
- О нет! - сказала она. - Я теперь все знаю. Знаю, с кем вы, пан
Стах, хотели бы рядом расти.
Марыня, смутясь, опустила глаза на рукоделие, а Поланецкий стал
поглаживать белокурую головку, приговаривая:
- Ах ты, мой котеночек, мой славный, мой любимый! Ах, ты мой...
Литка молчала, две слезинки повисли на ее длинных ресницах и медленно
скатились по щекам.
Но тут же она подняла свое милое, просиявшее улыбкой личико.
- Я очень мамочку люблю, - сказала она, - и пана Стаха тоже... и
Марыню...
ГЛАВА XVII
Ежедневно приходил узнать о Литкином здоровье Васковский и, хотя его
большею частью не принимали, приносил ей цветы. Как-то, встретившись с
ним за обедом, Поланецкий поблагодарил его от имени пани Эмилии:
- Но это же всего-навсего астры! - возразил он и спросил: - А как она
себя чувствует сегодня?
- Сегодня как раз неплохо, но вообще неважно. Хуже, чем в
Райхенгалле. Со страхом ждешь, что сулит наступающий день, и как
подумаешь, что ее может не стать...
Он замолчал в волнении и, чтобы справиться с ним, сказал со злостью:
- Нечего уповать на какое-то там милосердие! Есть только голая
логика: у кого больное сердце, тот должен умереть! Черт бы подрал всю
эту жизнь!
Подошел Букацкий, тоже привязанный к Литке, и, узнав, о чем речь, в
свои черед напал на старика, не желая мириться с мыслью о ее смерти.
- Как можно столько лет добровольно себя обманывать, проповедуя нечто
для слепого рока совершенно безразличное.
- Дорогие мои, нельзя собственной бренной меркой мерить милосердие и
премудрость всевышнего, - спокойно возразил старик. - В пещере нас
окружает тьма, но это еще не дает права утверждать, что там, снаружи,
нет ясного неба и солнца, света и тепла...
- Вот так утешение! - перебил Поланецкий. - От такой философии и мухе
радости мало, что же говорить о матери, у которой умирает единственная
горячо любимая дочь.
Но голубые глаза старика уже устремились куда-то за грань земного.
- А мне кажется, эта девочка, - сказал он, помедлив, будто
вглядываясь во что-то, но не вполне различая, - не затем в стольких
сердцах пробудила любовь, чтобы явиться и сгинуть бесследно. Что-то тут
есть... Что-то ей свыше было предназначено, и она не умрет, не исполнив
своего предназначения.
- Мистика! - сказал Букацкий.
- Это бы хорошо! - перебил Поланецкий. - Мистика не мистика, а как бы
хорошо! В несчастье даже тень надежды помогает. У меня тоже не умещается
в голове, что она умрет.
- Как знать, может, она еще нас всех переживет, - прибавил
Васковский.
Поланецкий достиг той стадии скептицизма, когда человек, во всем
изверясь, полагает возможным самое невероятное оттого, что этого жаждет
его душа. И, приободрясь, он вздохнул облегченно.
- Может, смилуется небо над ней и пани Эмилией, - сказал он. - Я
готов сто обеден заказать, лишь бы это помогло.
- Закажи хоть одну, но с искренней верой.
- И закажу, непременно закажу! А что до искренности, я и собственной
шкуры искренней бы не спасал.
Васковский улыбнулся.
- Ты на верном пути, - сказал он, - ибо умеешь любить.
У всех отлегло от сердца. Букацкий, хотя в душе и не был согласен с
Васковским, возражать не стал, - когда перед лицом неподдельного горя
люди ищут утешения в религии, скептицизм, как глубоко ни укоренился,
смущенно отступает и кажется себе ничтожным и жалким.
В эту минуту вошел Бигель и, видя повеселевшие лица, спросил:
- Малютке лучше?
- Нет, нет! - возразил Поланецкий. - Это слова нашего добрейшего
Васковского целительно подействовали на нас.
- Ну и слава богу! Жена пошла в костел заказать обедню, а оттуда к
пани Эмилии. А я отпущен на все четыре стороны и могу пообедать с вами.
И если Литке лучше, сообщу и другую радостную новость.
- Какую?
- Только что я встретил Машко, кстати, он тоже сейчас здесь будет,
поздравьте его, он женится.
- На ком? - спросил Поланецкий.
- На соседке на моей.
- На Краславской?
- Да.
- Понятно, - сказал Букацкий, - важностью своей, родословной и
богатством повергнув их во прах, из оного слепил себе жену и тещу.
- Объясните мне одно, - сказал Васковский. - Ведь Машко молится
богу...
- Постольку, поскольку он консерватор, - перебил Букацкий, - из
приличия...
- ...как и эти дамы, - продолжал Васковский.
- Потому что так принято...
- Почему они не задумываются о жизни вечной?
- Машко, ты почему не задумываешься о жизни вечной? - обратился
Букацкий ко входившему адвокату.
- Что ты сказал? - спросил Машко, подойдя к ним.
- Я говорю: tu, felix, Машко, nube!
Посыпались поздравления, он принимал их с подобающим достоинством,
потом сказал:
- Дорогие друзья, поскольку все вы знаете мою невесту, не сомневаюсь
в вашей искренности...
- И напрасно! - вставил Букацкий.
- ...а потому благодарю от всей души.
- Вот и пригодился тебе Кшемень, - прибавил Поланецкий.
И в самом деле, не окажись Машко владельцем имения, сватовство его
могло быть и не принято. Но именно поэтому замечание Поланецкого его
задело, и он сказал, досадливо поморщившись:
- Ты мне эту покупку облегчил, но я даже не знаю, благодарить или
клясть тебя за это.
- Почему?
- Да этот твой дядюшка - не встречал субъекта несносней и
надоедливей, а уж кузина твоя... Очень милая барышня, но только и знает,
что с утра до вечера на все лады склоняет этот Кшемень, каждый раз
проливая слезу. Тоска зеленая; ты редко у них бываешь, но уж поверь мне.
- Слушай, Машко, - глядя на него в упор, сказал Поланецкий, - я
дядюшку своего честил на все корки, но из этого еще не следует, что
позволю честить его в своем присутствии, особенно тому, кто на нем
нажился. Что же до панны Марии, она жалеет о Кшемене, знаю, но это
говорит лишь о том, что она не бездушная кукла, не манекен, а женщина, у
которой сердце есть. Понял?
Воцарилось молчание. Машко отлично понял, в кого метил Поланецкий со
своей куклой и манекеном, и пятна у него на лице побагровели, а губы
вздрогнули. Но он сдержался. Машко был не робкого десятка, но бывают
люди, с которыми и смельчаки предпочитают не связываться. Для него таким
человеком был Поланецкий.
- Чего ты кипятишься, - сказал он, пожимая плечами. - Если тебе это
неприятно...
- Я не кипячусь, - перебил Поланецкий, по-прежнему глядя на него в
упор, - но советую запомнить мои слова.
"Ссоры ищешь, изволь", - подумал Машко и сказал:
- Запомнить запомню, но со мной разговаривать таким тоном не советую
- мне может это не понравиться, и я потребую объяснения.
- Черт возьми! - вскричал Букацкий. - Что у вас происходит?
Поланецкий, у которого давно уже копилось раздражение против Машко,
не остановился бы на этом, если бы в эту минуту не вбежал запыхавшийся
слуга пани Эмилии.
- Барышня помирает! - доложил он.
Поланецкий побледнел и, схватив шляпу, кинулся к дверям. Наступило
тягостное, продолжительное молчание, которое нарушил Машко.
- Я забыл, к нему надо быть сейчас снисходительным... - сказал он.
Васковский молился, закрыв руками лицо. Потом поднял голову:
- Поправший смерть и над смертью властен.
Через четверть часа Бигель получил записку от жены. В ней было всего
два слова: "Приступ прошел".
ГЛАВА XVIII
Поланецкий мчался к дому пани Эмилии, боясь не застать Литку в живых,
- слуга по дороге сообщил ему, что у девочки сделались судороги, и она
кончается. Пани Эмилия выбежала ему навстречу.
- Лучше! Лучше! - выдохнула она через силу.
- Доктор здесь?
- Да.
- А Литка?
- Уснула.
Лицо пани Эмилии, еще бледное от пережитого страха, выражало робкую
надежду и радость. Губы у нее были совершенно белые, глаза воспаленные и
красные, щеки горели. Целые сутки она не спала и смертельно устала.
Доктор, энергичный молодой человек, считал, что опасность миновала.
- Ни в коем случае нельзя допустить, чтобы приступ повторился, и мы
этого не допустим.
Слова эти, сказанные уже при Поланецком, ободрили пани Эмилию. Они
обнадеживали: ведь врач считал возможным предотвратить приступ. Но
одновременно и предостерегали, что следующий может оказаться роковым. Но
пани Эмилия цеплялась за малейшую надежду, как падающий в пропасть
человек - за ветки деревьев, растущих на краю.
- Не допустим! Не допустим! - лихорадочно повторяла она, пожимая руку
доктору.
Поланецкий украдкой глянул ему в глаза, словно желая удостовериться,
не говорит ли он этого лишь для спокойствия матери, безотносительно к
медицинским показаниям.
- Вы останетесь при больной? - не без умысла спросил он.
- Не вижу никакой необходимости, - отвечал врач. - Девочка измучена
и, наверно, будет спать долго и крепко. Завтра я ее навещу, а сегодня со
спокойной душой могу отправляться домой. - И обратился к пани Эмилии: -
А вам тоже нужно непременно отдохнуть. Опасность миновала, и ни к чему
больной видеть по вашему лицу, что вы устали и встревожены. Она еще
слишком слаба, волнение ей может повредить...
- Я не смогу заснуть... - сказала пани Эмилия.
Доктор пристально посмотрел на нее своими светло-голубыми глазами.
- Через час вы ляжете и заснете, - внятно и раздельно произнес он. -
И проспите шесть или восемь часов. - Ну, скажем, восемь... А завтра
почувствуете себя окрепшей и отдохнувшей. Спокойной ночи!
- А как же капли, если девочка проснется?
- Капли даст ей кто-нибудь другой. Спокойной ночи.
И доктор откланялся. Поланецкий хотел было выйти следом, чтобы с
глазу на газ расспросить о состоянии Литки, но раздумал, решив, что пани
Эмилию это может встревожить, и дал себе слово завтра же зайти к нему
домой и поговорить.
- Послушайтесь совета, - сказал Поланецкий, когда они остались
вдвоем. - Вам нужно отдохнуть. А я пойду к Литке и обещаю ни на минуту
не отлучаться.
Но она ничего не ответила, не переставая думать о девочке.
- Знаете, - сказала она немного погодя, - перед тем как заснуть,
после приступа, она несколько раз спрашивала про вас... и про Марыню.
"Где пан Стах?" - с этим вопросом и уснула.
- Бедная, дорогая девочка! Я все равно пришел бы после обеда. Мчался,
не помня себя... Когда начался приступ?
- Перед полуднем. С утра она была грустная, будто уже чуяла. Вы ведь
знаете, она всегда говорила мне, что чувствует себя хорошо, а тут видно
было, что ей неможется, - перед тем как начался приступ, села возле меня
и попросила взять ее за руку. А вчера - забыла вам сказать - странный
вопрос мне задала: "Это правда, - говорит, - если больной ребенок
попросит о чем-нибудь, ему никогда не отказывают?" Я сказала: правда,
если, конечно, просьба выполнима. Что-то, видимо, не давало ей покоя,
так как вечером, когда к нам заглянула Марыня, она опять спросила о том
же. Перед сном повеселела, а с утра уже стала жаловаться, что
задыхается. Хорошо, что я еще до начала приступа послала за доктором и
он сразу приехал.
- А еще лучше, что ушел, уверенный, что приступ не повторится.
По-моему, он действительно в этом убежден, - сказал Поланецкий.
- Велико милосердие господне! По бесконечной доброте своей... -
подняла к небу глаза пани Эмилия, но, как ни крепилась, рыдания не дали
ей договорить: радость, сменившая подавленную тревогу и отчаяние,
разрешилась слезами.
Свойственная этой тонко чувствующей натуре экзальтированность всегда
преобладала над рассудительностью, отчего пани Эмилия редко могла здраво
оценить положение вещей. Так и сейчас она целиком отдалась убеждению,
что с болезнью Литки покончено и приступ этот последний - девочка будет
отныне совершенно здорова.
Поланецкому недостало ни духа, ни охоты остеречь ее от крайностей,
удержать где-то посередине между отчаянием и радостью. Сердце сжалось у
него от жалости, и он вновь небывало остро ощутил, как привязан, пускай
совершенно платонически, к этой высокой души женщине. Будь Она его
сестрой, он обнял бы ее и прижал к груди.
- Слава богу, слава богу! - сказал он, поцеловав ее нежную исхудалую
руку. - А теперь, дорогая пани Эмилия, вам надо подумать о себе, а я иду
к Литке и не отлучусь, пока не проснется.
Он оставил ее. У Литки царил полумрак: жалюзи были спущены, и лишь
красноватые лучи заходящего солнца, проникая в щели между планками,
слабо освещали комнату но небо вскоре заволоклось тучами. Литка крепко
спала. Поланецкий сел подле нее, всмотрелся в ее спящее личике, и у него
упало сердце. Она лежала навзничь; худые, прозрачные руки неподвижно
покоились на одеяле, вокруг сомкнутых век залегла глубокая тень.
Бледность, казавшаяся в красноватом сумраке восковой, приоткрытый рот и
сам мертвый сон - все это придавало ее лицу выражение отрешенности,
какое бывает у покойников. И только по тому, как едва приметно
приподымались на груди оборки ночной кофточки, можно было заключить, что
ребенок жив. Дыхание было спокойное и равномерное. Поланецкий долго
всматривался в ее болезненное личико, чувствуя то же, что всегда при
мысли о собственной жизни: самой природой предназначено ему быть отцом;
наравне с женой он безгранично любил бы детей, в чем и нашел бы весь
смысл и цель существования. Чувство это еще больше обострили жалость и
нежность к этой девочке, чужой ему, но в эту минуту дорогой, как родное
дитя. "Лишись она матери, - думалось ему, - взял бы ее к себе и знал,
зачем живу".
И еще ему подумалось: если б ценой своей жизни можно было выторговать
у смерти этого "котенка", над которым она кружит, как хищная птица над
голубкой, он бы не поколебался. И не испытанное дотоле умиление охватило
его: этот решительный, даже суровый человек готов был сейчас с такой
нежностью целовать эти ручки и головку, на какую не всякая женщина
способна.
Тем временем совсем стемнело. В комнату вошла пани Эмилия, рукой
заслоняя голубоватый свет ночника.
- Спит? - шепотом спросила она, ставя ночник на столик в изголовье
постели.
- Спит, - ответил Поланецкий