Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
Г.Честертон.
Наполеон Ноттингхильский
---------------------------------
Gilbert Keith Chesterton The Napoleon of Notting Hill (1904)
Перевод с англ. В.Муравьева.
Честертон Г.-К. Избранные произведения. В 3-х т.
М.: Худож.лит., 1990.
Том 1, с. 23-144.
OCR: sad369 (г. Омск)
---------------------------------
ХИЛЭРУ БЕЛЛОКУ
Все города, пока стоят,
Бог одарил звездой своей.
Младенческий совиный взгляд
Найдет ее в сетях ветвей.
На взгорьях Сассекса яснела
Твоя луна в молочном сне.
Моя -- над городом бледнела,
Фонарь на Кэмпденском холме.
Да, небеса везде свои,
Повсюду место небесам.
И так же (друг, слова мои
Не без толку, увидишь сам),
И так над скоротечной жизнью
Героики витает дух,
И лязг зловещих механизмов
Не упразднит ее, мой друг.
Она пребудет, освятив
Аустерлица кровь и тлен,
Пред урной Нельсона застыв,
Не встанет с мраморных колен.
Пусть реалисты утверждают,
Что все размечено давно,
Во тьме неведенья блуждая,
"Возможно,-- говорим мы,-- но..."
Еще возможнее другое --
В просторах благостных равнин
Под барабанный грохот боя
Возникнет новый властелин.
Свобода станет жизнью править
И баррикады громоздить,
А смерть и ненависть объявят,
Что явлено -- кого любить.
Вдали холмов твоих, в ночи
Мне грезилось: взметались ввысь
Под небо улицы-лучи
И там со звездными сплелись.
Так я ребенком грезил, сонный.
И ныне брежу этим сном
Под серой башней, устремленной
К звезде над Кэмпденским холмом.
Г.-К. Ч.
Перевод Муравьева Н. В., 1990 г.
Книга первая
Глава 1
ВСТУПИТЕЛЬНОЕ СЛОВО ПО ЧАСТИ ПРОРОЧЕСТВА
Род людской, а к нему относится немалая толика моих читателей, от века
привержен детским играм и вовек не оставит их, сердись не сердись те
немногие, кому почему-либо удалось повзрослеть. И есть у детей-человеков
излюбленная игра под названием "Завтра -- небось не нынче"; шропширцы из
глубинки именуют ее "Натяни-пророку-нос". Игроки внимательно и почтительно
выслушивают умственную братию, в точности предуказывающую общеобязательное
будущее. Потом дожидаются, пока братия перемрет, и хоронят их брата с
почестями. А похоронивши, живут себе дальше как ни в чем не бывало своей
непредуказанной жизнью. Вот и все, но у рода людского вкус непритязательный,
нам и это забавно.
Ибо люди, они капризны, как дети, чисто по-детски скрытничают и спокон
веков не слушаются мудрых предуказаний. Говорят, лжепророков побивали
каменьями; но куда бы вернее, да и веселее побивать пророков подлинных. Сам
по себе всякий человек с виду существо, пожалуй что, и разумное: и ест, и
спит, и планы строит. А взять человечество? Оно изменчивое и загадочное,
привередливое и очаровательное. Словом, люди -- большей частью мужчины, но
Человек есть женщина.
Однако же в начале двадцатого столетия играть в "Натяни-пророку-нос"
стало очень трудно, трудней прямо-таки не бывало. Пророков развелось
видимо-невидимо, а пророчеств еще больше, и как ни крутись, а того и гляди
исполнишь чье-то предуказание. Выкинет человек что-нибудь несусветное, сам
себе удивится, и вдруг его оторопь возьмет: а ведь это небось ему на роду
предуказано! Залезет тот же герцог на фонарный столб, или, положим,
настоятель собора наклюкается до положения риз -- а счастья ни тому, ни
другому нет: думают, а ну как мы чего исполнили? Да, в начале двадцатого
столетия умствующая братия заполонила чуть не всю землю. Так они
расплодились, что простака было днем с огнем не сыскать, а уж ежели находили
-- толпами шли за ним по улице, подхватывали его на руки и сажали на высокий
государственный пост.
И все умники в голос объясняли, чему быть и чего не миновать --
твердо-натвердо, с беспощадной прозорливостью и на разные лады. Казалось,
прощай, старая добрая забава, игра в надуй-предка: какая тут игра! Предки
есть не ели, спать не спали, даже политику забросили, и денно и нощно
помышляли о том, чем будут заняты и как будут жить их потомки.
А помышляли пророки двадцатого века все как один совершенно одинаково.
Заметят что-нибудь, что и взаправду случалось -- и говорят, будто оно дальше
так и пойдет и дойдет до чего-нибудь совсем чрезвычайного. И тут же
сообщалось, что кое-где уже и чрезвычайное произошло и что вот оно, знамение
времени.
Имелся, например, в начале века некий Г.-Дж. Уэллс со товарищи -- они
все вместе полагали, что наука со временем все превзойдет: автомобили
быстрее извозчиков, вот-вот придумается что-нибудь превосходнее и
замечательнее автомобилей; а уж там быстрота умножится более чем
многократно. Из пепла их предуказаний возник доктор наук Квилп: он
предуказал, что однажды некоего человека посадят в некую машину и запустят
вокруг света с такою быстротой, что он при этом будет спокойненько
растарыбарывать где-нибудь в деревенской глуши, огибая земной шар с каждым
словом. Говорили даже, будто уж и был запущен вокруг земли один престарелый
и краснолицый майор -- и запущен так быстро, что обитатели дальних планет
только и видели охватившее землю кольцо бакенбардов на огненной физиономии и
молниеносный твидовый костюм: что говорить, кольцо не хуже Сатурнова.
Но другие им возражали. Некто мистер Эдвард Карпентер сообразил, что
все мы не сегодня-завтра возвратимся к природе и будем жить просто,
медлительно и правильно, как животные. У этого Эдварда Карпентера нашелся
последователь, такой Джеймс Пики, доктор богословия из богобоязненного
Покахонтаса: он сказал, что человечеству прежде всего надлежит жевать, то
бишь пережевывать принятую пищу спокойно и неспешно, и коровы нам образец.
Вот я, например, сказал он, засеял поле телячьими котлетами и выпустил на
него целую стаю горожан на четвереньках -- очень хорошо получилось. А
Толстой и иже с ним разъяснили, что мир наш с каждым часом становится все
милосерднее и ни малейшего убийства в нем быть не должно. А мистер Мик не
только стал вегетарианцем, он и дальше пошел: "Да разве же можно,--
великолепно воскликнул он,-- проливать зеленую кровь бессловесных тварей
земных?" И предуказал, что в лучшие времена люди обойдутся одной солью. А в
Орегоне (С. А. С. Ш.) это дело попробовали, и вышла статья: "Соль-то в чем
провинилась?" -- Тут-то и началось.
Явились также предуказатели на тот предмет, что узы родства впредь
станут уже и строже. Некий мистер Сесил Родс заявил, что отныне пребудет
лишь Британская империя и что пропасть между имперскими жителями и жителями
внеимперскими, между китайцем из Гонконга и китайцем Оттуда, между испанцем
с Гибралтарской Скалы и испанцем из Испании такова же, как пропасть между
людьми и низшими животными. А его пылкий друг мистер Дзоппи (его еще
называли апостолом Англо-Саксонства) повел дело дальше: в итоге получилось,
что каннибализм есть поедание гражданина Британской империи, а других и
поедать не надо, их надо просто ликвидировать без ненужных болевых ощущений.
И напрасно считали его бесчувственным: чувства в нем просыпались, как
только ему предлагали скушать уроженца Британской Гайаны -- не мог он его
скушать. Правда, ему сильно не повезло: он, говорят, попробовал, живучи в
Лондоне, питаться одним лишь мясом итальянцев-шарманщиков. Конец его был
ужасен: не успел он начать питаться, как сэр Пол Суэллер зачитал в
Королевском Обществе свой громогласный доклад, где доказывал как дважды два,
что дикари были не просто правы, поедая своих врагов: их правоту подкрепляла
нравственная гигиена, ибо науке ясно как день, что все, как таковые,
качества едомого сообщаются едоку. И старый добрый профессор не вынес мысли,
что ему сообщаются и в нем неотвратимо произрастают страшные свойства
шарманщиков-итальянцев.
А был еще такой мистер Бенджамин Килд, каковой утверждал, что главное и
надежнейшее занятие рода человеческого -- забота о будущем, заведомо
известном. Его продолжил и мощно развил Уильям Боркер, перу которого
принадлежит бессмертный абзац, известный наизусть любому школьнику -- о том,
как люди грядущих веков восплачут на могилах потомков, как туристам будут
показывать поле исторической битвы, которая разыграется на этом поле через
многие столетия.
И не последним из предвещателей явился мистер Стед, сообщивший, что в
двадцатом столетии Англия наконец воссоединится с Америкой, а его юный
последователь, некто Грэхем Подж, включил в Соединенные Штаты Америки
Францию, Германию и Россию, причем Россия обозначалась литерами СР, т.е.
Соединенная Россия.
Мало того, мистер Сидней Уэбб разъяснил, что в будущей человеческой
жизни воцарится закон и порядок, и друг его, бедняга Фипс, спятил и бегал по
лесам и долам с топором, обрубая лишние ветви деревьев, дабы росли поровну в
обе стороны.
И все эти умники предвещали напропалую, все наперебой объясняли,
изощряясь в объяснениях, что неминуемо случится то, что по слову их
"развивается", и впредь разовьется так, что за этим и не уследишь. Вот оно
вам и будущее, говорили они, прямо как на ладони. "Равно как,-- изрекал
доктор Пелкинс, блистая красноречием, -- равно как наблюдаем мы крупнейшую,
паче прочих, свинью с пометом ее и знаем несомненно, что силою Непостижимого
и Неизъяснимого Закона оная свинья раньше или позже превзойдет размерами
слона; равно как ведаем мы, наблюдая сорняки и тому подобные одуванчики,
разросшиеся в саду, что они рано или поздно вырастут выше труб и поглотят
дом с усадьбами,-- точно так же мы знаем и научно признаем, что если в некий
период времени политика нечто оказывает, то это нечто будет расти и
возрастать, покуда не достигнет небес".
Что правда, то правда: новейшие пророки и предвещатели сильно помешали
человекам, занятым старинной игрой в Натяни-нос-пророку. Вот уж куда ни
плюнь, оказывалось, что плюешь в пророчество.
А все-таки было в глазах и у каменщиков на улицах, и у крестьян на
полях, у моряков и у детей, а особенно у женщин что-то загадочное, и умники
прямо-таки заходились от недоумения. Насмешка, что ли, была в этих глазах?
Все им предсказали, а они чего-то скрытничали -- дальше, видать, хотели
играть в дурацкую игру Натяни-пророку-нос.
И умные люди забегали, как взбесились, мотались туда и сюда, вопрошая:
"Ну так что? Ну так что? Вот Лондон -- каков он будет через сто лет? Может
быть, мы чего-нибудь недодумали? Дома, например, вверх тормашками -- а что,
очень гигиенично! Люди -- конечно же, будут ходить на руках, ноги станут
чрезвычайно гиб... ах, уже? Луна упадет... моторы... головы спрячут...?" И
так они мытарились и приставали ко всем, пока не умерли; а похоронили их с
почестями.
Все остальные ушли с похорон, облегченно вздохнули и принялись за свое.
Позвольте уж мне сказать горькую-прегорькую правду. И в двадцатом столетии
тоже люди натянули нос пророкам. Вот поднимается занавес над нашей повестью,
время восемьдесят лет тому вперед, а Лондон такой же, каким был в наши дни.
Глава II
МУЖЧИНА В ЗЕЛЕНОМ
В двух словах объясню, почему Лондон через сто лет без малого будет тем
же городом, что... да нет, раз уж я, заодно с прорицателями, перешел в
приснопрошедшее время, то -- почему Лондон к началу моей повести был так
похож на город, в котором проходили незабвенные дни моей жизни.
Вообще-то хватит и одной фразы: народ напрочь утратил веру в революции.
Революции, они, как известно, все держатся на догмах -- Великая Французская,
например, или та, которая одарила нас христианством. Ведь куда как ясно, что
нет возможности разрушить порядок вещей, опрокинуть верования и переменить
обычаи, если не иметь за душой иной веры, надежной и обнадеженной свыше. Так
вот, англичане двадцатого столетия во всем тому подобном разуверились. Они
теперь верили в нечто, именуемое, в отличие от революции, "эволюцией",
верили и приговаривали: "Все, какие были, преображения мысли захлебывались
кровью и утыкались в полную безысходность. Нет, если уж мы станем
изменяться, то изменимся неспешно и степенно, наподобие животных. Подлинные
революции вершит природа, и хвосты пока никто не отстаивал".
Но кое-что все-таки изменилось. Чего в мыслях не было, то теперь и на
ум не шло. Что бывало нечасто, исчезло начисто. Вот, положим, солдатня или
полиция, бывшие управители страны, -- их становилось меньше и меньше, а под
конец и вообще почти не стало. Какие остались полицейские, с теми восставший
народ справился бы за десять минут: но зачем бы это с ними справляться,
какой толк? В революциях все как есть разуверились.
И демократия омертвела: пусть его правит, решили все, раз ему охота,
правящий класс. Англия стала деспотией, но не наследственной. Какой-нибудь
чиновник становился королем, и никому не было дела ни как, ни кто именно. По
сути дела, и не монархом он становился, а генеральным секретарем.
И сделался Лондон спокойней спокойного. Лондонцы и раньше-то не любили
ни во что мешаться: как, мол, оно шло, так пусть и дальше идет; а теперь и
вовсе перестали -- не вмешивались, да и только. Вчерашний день прожили --
ну, и нынче проживем, как вчера.
Ну, и в это ветреное, облачное утро три молодых чиновника, всегда
ходившие на службу вместе, должны были вроде бы прогуляться по-обычному. В
те будущие времена все стало делаться само собой, а уж о чиновниках и
говорить нечего: они всегда являлись где следует в положенный час.
Эти три чиновника неизменно ходили втроем, и вся округа их знала: двое
рослых, один низенький. Однако в тот день коротышка припозднился на
секунду-другую, и рослые прошагали мимо его калитки. Чуть он поднажми -- и
запросто догнал бы своих привычных спутников, а мог бы и окликнуть. Но он не
поднажал и не окликнул.
По некой причине, каковая останется втайне, доколе все и всяческие души
не будут призваны на Страшный суд (а они, кто их знает, может, и не будут
призваны -- тогда подобные верования стали считаться дикарскими) -- так вот
по этой некой причине он, коротышка, отстал от своих, хотя и последовал за
ними. День был серый, и они были серые, и все было серое; и все же, сам не
зная отчего, он от них поотстал и пошел позади, глядя им в спины, которые
превратились бы в лица при одном звуке его голоса. А в Книге Жизни, на одной
из ее темных, нечитанных страниц значится такой закон: гляди и гляди себе
девятьсот девяносто девятижды, но бойся тысячного раза: не дай Бог увидишь
впервые. Вот и коротышка-чиновник -- шел и поглядывал на фалды и хлястики
своих рослых сотоварищей: улица за улицей, поворот за поворотом, и все
хлястики да фалды, фалды да хлястики -- и вдруг ни с того, ни с сего он
увидел совсем-совсем другое.
Оказалось, перед ним отступают два черных дракона: пятятся, злобно
поглядывая на него. Пятиться-то они пятились, но глядели тем более злобно.
Мало ли что глаза эти были всего лишь пуговицами на хлястиках: может, их
заведомая пуговичная бессмыслица и отсвечивала теперь полоумной драконьей
злобищей? Разрезы между фалдами были драконьими носами; поддувал зимний
ветер, и чудовища облизывались. Так ему, коротышке, на миг привиделось -- и
навеки отпечаталось в его душе. Отныне и навсегда мужчины в сюртуках стали
для него драконами задом наперед. Он потом объяснил, очень спокойно и
тактично, своим двум сослуживцам, что при всем глубочайшем к ним уважении
вынужден рассматривать их физиономии как разновидности драконовых задниц.
Задницы, соглашался он, по-своему миловидные, воздетые -- скорее вскинутые
-- к небесам. Но если -- замечал он при этом -- если истинный друг их
пожелает увидеть лица друзей и заглянуть им в глаза, в зеркала души, то
другу надлежит почтительно их обойти и поглядеть на них сзади: тут-то он и
увидит двух черных, мутно-подслеповатых драконов.
Однако же когда эти черные драконы впервые выпрыгнули на него из мглы,
они всего лишь, как всякое чудо, переменили вселенную. Он уяснил то, что
всем романтикам давно известно: что приключения случаются не в солнечные
дни, а во дни серые. Напряги монотонную струну до отказа, и она порвется так
звучно, будто зазвучала песня. Прежде ему не было дела до погоды, но под
взором четырех мертвенных глаз он огляделся и заметил, как странно замер
тусклый день.
Утро выдалось ветреное и хмурое, не туманное, но омраченное тяжкой
снеговой тучей, от которой все становится зеленовато-медным. В такой день
светятся не небеса, а сами по себе, в жутковатом ореоле, фигуры и предметы.
Небесная, облачная тяжесть кажется водяной толщей, и люди мелькают, как рыбы
на дне морском. А лондонская улица дополняет воображение: кареты и кебы
плывут, словно морские чудища с огненными глазами. Сперва он удивился двум
драконам; потом оказалось, что он -- среди глубоководных чудищ.
Два молодых человека впереди были, как и он сам, тоже нестарый
коротышка, одеты с иголочки. Строгая роскошь оттеняла их великолепные
сюртуки и шелковистые цилиндры: то самое очаровательное безобразие, которое
влечет к нынешнему хлыщу современного рисовальщика; мистер Макс Бирбом дивно
обозначил его как "некое сообразие темных тканей и безукоризненной строгости
белья".
Они шествовали поступью взволнованной улитки и неспешно беседовали,
роняя по фразе возле каждого шестого фонарного столба.
Невозмутимо ползли они мимо столбов: в повествовании более прихотливом
оно бы можно, пожалуй, сказать, что столбы ползли мимо них, как во сне. Но
вдруг коротышка забежал вперед и сказал им:
-- Имею надобность подстричься. Вы, часом, не знаете здесь какой-нибудь
завалящей цирюльни, где бы пристойно стригли? Я, изволите видеть, все время
подстригаю волосы, а они почему-то заново отрастают.
Один из рослых приятелей окинул его взором расстроенного натуралиста.
-- Да вот же она, завалященькая! -- воскликнул коротышка, полоумно
осклабившись при виде ярких выпуклых витрин парикмахерского салона,
пронизавших сумеречную мглу.-- Эдак ходишь-ходишь по Лондону, и все время
подвертываются парикмахерские. Обедаем у Чикконани. Ах, вы знаете, я просто
без ума от этих цирюльницких витрин. Правда ведь, цирюльни гораздо лучше,
чем гадкие бойни?
И он юркнул в двери парикмахерской.
Спутник его по имени Джеймс глядел ему вслед, ввинтив в глазницу
монокль.
-- Ну и как тебе этот хмырь? -- спросил он своего бледного, горбоносого
приятеля.
Тот честно поразмыслил минуту-другую и заявил:
-- Сызмальства чокнутый, надо понимать.
-- Это вряд ли,-- возразил достопочтенный Джеймс Баркер.-- Нет,
Ламберт, по-моему, он в своем роде артист.
-- Чушь! -- кратко возразил мистер Ламберт.
-- Признаюсь, не могу его до конца раскусить,-- задумчиво произнес
Баркер.-- Он ведь рта не разинет, чтобы не ляпнуть такую несусветицу,
которой постыдится последний идиот, извиняюсь за выражение. А между тем
известно ли тебе, что он -- обладатель лучшей в Европе коллекции лаковых
миниатюр? Забавно, не правда ли? Видел бы ты его книги: сплошняком древние
греческие поэты, французское средневековье и тому подобное. В доме у него --
как в аметистовом чертоге, представляешь? А сам он мотается посреди всей
этой прелести и мелет -- ну, сущий вздор.
-- В задницу все книг