Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
агоразумие - позорно...
Маяковский отчего-то вспомнил, как в Доме печати его остановил Василий:
"Зачем ты выступил против Булгакова?! Он же талантлив!" - "Испорченное
радио, - ответил тогда Маяковский. - Я выступил как раз против того, чтобы
запрещали его "Дни Турбиных". Пусть бы пьеса шла у Станиславского, пусть!
А то, что мне не нравятся его герои, - вполне естественно... Подобные им
посадили меня в одиночку... И держали там не день или месяц, Василий...
Возьми стенограмму: смысл моего выступления в том, чтобы мерзавцы из
реперткома не смели запрещать творчество, - даже то, которое мне не по
душе".
В бильярдной на Пименовском, пока маркер Григорий Иванович готовил
стол, выкладывая пирамиду, Маяковский достал из кармана письмо, еще раз
пробежал четкие, каллиграфически выведенные строки: "Товарищ
правительство, членами моей семьи прошу считать... Жаль, что не успел
доругаться с Ермиловым..."
Не годится, подумал он в который уже раз; надо переписать. Есть нечто
жалостливое в интонации. Выстрел будет в сердце, но ведь его должны
услышать те, кто не сможет прочесть мою посмертную волю. Как-никак, наша
матерь Византия, умеем терять неугодное, забывать нежелаемое,
переворачивать с ног на голову...
- Владим Владимыч, кто разобьет? - спросил маркер.
Маяковский медленно, словно бы дразняще растягивая время, намелил кий и
деловито поинтересовался:
- Сколько дадите форы?
- Пять.
- Десять, - отрезал Маяковский. - Разобью я. Играю на падающего.
И - ударил с оттягом, подумав: "О Пушкине в последние месяцы тоже
писали, что выдохся, эпиграммами кололи... Только через двадцать лет снова
вспомнили: нет пророка в отечестве своем; крутые мы люди, что имеем - не
храним, потерявши - плачем... Плачем ли?"
Пританцовывая, Григорий Иванович обежал огромный стол, приладился,
поднялся на мысочки (ботинки парусиновые, в латках, а ведь большие деньги
берет, в матрац что ль, пакует?) и легоньким ударом положил
"двенадцатого", выведя свояка к "десятке"; снял и ее; лицо после этого
сделалось жестким, недвижным, - человек в тайге на медвежьей охоте,
скрадывает не трофей, а мясо...
Какой ужасный запах сытости таит в себе свежеразделанная туша,
сопротивляясь себе самому, подумал Маяковский; голландские мастера писали
чуть заветренную натуру, на первый план клали битых птиц в пере, ставили
плетеную бутыль и зеленый бокал... Нет ничего холоднее сытости... Почему
они так любили натюрморты с тушами? Натюр - морт... Мертвая натура...
"Левый фронт искусств не уживается с идеей государственности"... А туши?
Ян прав: свора не прощает тех, кто рискнул быть самим собой... Грядет
рубанок - все одинаковы, не высовываться! Видимо, талантом коронуют тех,
кто покорен и маломощен; какое страшное родилось выражение - "в среднем"...
Наблюдая за тем, как маркер выцеливал "тринадцатого", Маяковский
явственно видел лица тех, кто сидел в издательстве на последнем обсуждении
его стихов; "Время всяческих "измов" кончилось раз и навсегда! Курс отныне
определяем мы, коллектив, а не вы, индивид!"
Как же, повылазили из нор подлипалы и перевертыши после того, как изо
всех членов Октябрьского ВРК говорить стали лишь об одном... Рабская
угодность абсолютизма... Как быстра плесень на приспособляемую
размножаемость!
Глядя, как Григорий Иванович подкрадывался к "семерке" (если и этот
положит, партию не вытянуть), Маяковский вспомнил парижский клуб "С„ркль",
куда его привел Арагон; Эльзу не пустили - играть в рулетку и бильярд
можно только мужчинам. "Жаль девочку, - сказал тогда Маяковский, - пойдем
куда-нибудь, где она сможет посмотреть, как я обыграю всех, кто решится
стать против меня". - "Там шары плохие, - ответил Арагон, глядя на
Маяковского длинными голубыми глазами, - вы проиграете, зачем, это же
обидно! Проигрывать можно только раз в жизни".
Ум - это врожденное, талант - нарабатываемое, подумал Маяковский об
Арагоне, стараясь передать тяжелому костяному шару свое острое нежелание
видеть его в лузе; он верил, что и вещам можно диктовать волю, не только
человеку; лишь людское множество неуправляемо и катит по тому пути,
который загодя прочерчен таинственным геометром; фу, гадко, слабость,
откуда это во мне?! А откуда в тебе решение у й т и? Ты ведь не хочешь
этого, но случилось что-то такое, что выше тебя, неподвластно твоей воле
и, видимо, угодно не только тебе одному...
Вспомнил отчего-то, как учил играть на бильярде Лилю; такая тоненькая,
а удар резкий, если человек талантлив - он во всем талантлив. Только Лиля
чувствовала, как надо красить его рисунки в РОСТе, только она понимала
кадр на съемочной площадке, лишь она понимает, что с ним...
Григорий Иванович п е р е т о н ь ш и л, шар волчком завертелся на
сукне, конечно, бить его трудно, но все же это шанс; если я положу
"семерку", партия будет моей, загадал он. Загадывать на желаемое было его
страстью.
"Семерку" он положил с клацем, убойно; легко взял и "пятнадцатого".
- По всему, будем играть последнего шара, - заметил Григорий Иванович.
- Я и его положу, - пообещал Маяковский. Маркер покачал головой:
- Нет, Владим Владимыч, не положите. В вас мягкость появилась... Вы как
словно с большого устатку, а это проигрышное дело. Либо уж надо стать
ремесленником, вроде меня: вас стих кормит, меня - шар, упускать нельзя,
оголодаю.
...Как-то Триоле показала ему огромный платан на Монмартре: "Здесь
продавала жареные каштаны древняя старуха в рванье, вечно пьяная, с
немытыми, седыми патлами; когда она умерла, в ее конуре нашли сто тысяч
франков; каждая купюра была пронумерована карандашом; даже в цифрах было
заметно, как менялся почерк несчастной, - она торговала пятьдесят три
года... Зачем было их нумеровать?"
Но ведь когда меня втолкнули в бутырскую одиночку, подумал Маяковский,
а за день перед этим "товарищ Иван" - хотя почему Иван, никакой не Иван,
Николай Иванович, Бухарин, - судорожно оглаживая редкие рыжие волосы,
горько, словно бы самому себе, говорил нам, что гребень революции спал,
надо готовиться к худшему, следует научиться ждать, маневрировать,
работать, стиснув зубы, тогда-то ведь было страшнее и хуже?! Тогда ты был
молод, ответил он себе, и поэтому верил в то, что завтра обязано быть
лучше, чем сегодня. Возраст убивает иллюзии, а может быть - и это еще
горше, - надежду; иллюзия - это цирк, надежда - жизнь. Когда я сражался с
Северяниным за титул короля поэтов, в этом было рыцарство игры.
Нынешнее сражение ведут поэтические бандиты, их не корона волнует, а
государственные блага; Карфаген должен быть разрушен; все верно, все
возвращается на круги своя.
...Теперь оба - и Маяковский, и Григорий Иванович - осторожно охотились
за "девяткой", поскольку "двойка" не интересовала ни того, ни другого, - в
"девятке" партия.
Ты положишь ее, сказал себе Маяковский, ощутив тепло, разливающееся по
пальцам; они были ледяными с того дня, как он написал письмо и сунул его в
карман пиджака, поняв, что отступление теперь невозможно, - игра с самим
собою, недостойно; Арагон прав: проигрывать можно только один раз. Ты
положишь "девятку", сказал он себе, выйдешь из подвала и позвонишь Николаю
Бухарину... А что он сейчас может сделать? Сидит в Наркомтяжпроме, отринут
Политбюро, ему еще хуже, чем мне; но почему, почему он не стоял насмерть в
борьбе за нэп и кооперацию, это же Ленин, его Завещание...
Маяковский ощущал требовательную собранность; мысль о том, что
предстоит, каким-то чудодейственным образом исчезла, остался желтоватый
шар слоновой кости на шершавой зелени бильярдного стола, прищур глаза,
совмещение линии между "своим" и "девяткой", замысел, что должен стать
действом, когда "свой" попадет именно в ту точку "девятки", которая и
сообщит удар кия остальной массе шара, и он прочертит единственную
возможную - из тысяч возможных - траекторию и окажется в лузе. Но победив,
ты снова станешь думать о том, что в письме надо исправить несколько слов,
- именно в словах сокрыта главная тайна, исповедь, призыв...
Какое счастье, что не все и не сразу понимают Слово, иначе б Пушкин
погиб раньше, и Лермонтов, и Блок.
Целься дольше, сказал он себе, это так важно растягивать каждое
мгновение, пока ты принадлежишь себе, а не досужему суду оставшихся.
- Как, Григорий Иванович, - спросил Маяковский, прищурливо глядя на
шар, - верно я целю?
- Надо отвечать? Или - промолчу?
- Не хочется врать, - убежденно сказал Маяковский.
- А - кому хочется? Ко лжи понуждает дурной закон да собачья жизнь.
- Ну, а к правде? Что подвигает человека к правде?
- Горе, - ответил маркер. - Человек лишь в страдании чист, греха
бежит...
- Ерунда это, Григорий Иванович. В горе человек слаб и мал, он только в
счастье совестлив.
И - забил шар, как и первый, с клацем, когда приказал себе переломить
партию.
Зачем? Огорчил старика, не надо бы...
Положив на стол кий, закурил:
- В другой раз приду, отыграетесь, тогда и сочтемся...
- Форы больше давать не стану, набрали силу, по хорошему разряду
выступаете, Владим Владимыч...
...На площадке возле Камерного театра мальчишки гоняли резиновый мяч;
лица одержимые, взрослые; откуда такая испепеляющая тяга к победе? Почему
обязательно надо стать первым? Ты жалко подумал, сказал себе Маяковский;
нет человека, который бы мечтал быть вторым... Хотя настоящие первые не
слишком-то тщатся ухватить зубами призовое место, талант суверенен, все
верно, талант сам назначает себе цену, однако с диалектикой не поспоришь;
в лидеры, как правило, прорываются середнячки, причем не только в поэзии...
Мальчишки яростно гоняли рваный мяч по пыльной площадке; пронзительно
трезвонили трамвайные вагончики, раскачливо гнавшие от Страстной к
Никитским, а он неотрывно смотрел на худеньких игроков с пепельными
лицами, думая: "А каким было мое детство?"
Впервые он явственно вспомнил себя, - маленького, (на коленях отца), в
Варшаве; проезжал зимою; посол Войков пригласил погостить; печи топили так
же, как в Кутаиси, - запах детства. С тех пор польская столица с ее рынком
Старого Мяста навсегда осталась в нем городом нежной памяти, - охота за
сосульками во дворе отцовского дома, катанье на санках, валкие сугробы в
горах, где так приятно возюкаться до той поры, пока пальтишко не покроется
льдом, а из-за пазухи не начнет дымно валить пар.
Какое оно, мое детство?
Маяковский не смог ответить себе, потому что, видимо, детство мальчика
кончается со смертью отца... Как сказала эта толстая американка Арагону о
двух рассказчиках из Штатов, поселившихся в Париже после войны? Как их
зовут? Того, что моложе, кажется, Скотт; а второго, высокого, с фигурой
профессионального боксера? Она сказала Арагону именно об этом высоком:
"потерянное поколение". Я тоже сейчас оказался "потерянным", странно...
"Странно"? Ты подумал "страшно", но не решился сказать это самому себе,
ловко подредактировав слово в самый последний миг - перед тем, как оно
нашло свои буквы, чтобы объять сущность в окончательную, трудноизменяемую
форму...
Нет ничего ужаснее, когда обстоятельства вынуждают человека лгать.
Гнусно врать окружающим, но страшней - себе, а ведь я запрещаю себе даже
видеть, как годы меняют прекрасное лицо Лили, как появляются мелкие
морщинки вокруг ее глаз; начало старения любимой женщины - это и твоя
безвозвратность, песня кончилась, настал быт... Эти слова были во мне
давно, но только сейчас я не запретил им стать фразой...
...Мальчишки гоняли мяч яростно и молча; Маяковскому показалось, что
над площадкой, словно смог, повисло их яростное сопение; ноздри выбелило;
и в этом было нечто противоестественное, - хрусткие ноздри изнеженных
кокаинистов на лицах оборвышей.
...Когда, попрощавшись с Арагоном и Триоле, он поехал с Таней в
"Купель", рядом с ними за столиком сидели две девушки, и у них были такие
же подрагивающие ноздри, и глаза без зрачков - черные дыры в белках.
- Вам страшно жить? - спросила тогда Таня.
- Отчего же?
- Потому что вы не знаете, чего хотите.
- Никто никогда не знает до конца, чего он хочет...
- Здесь перепечатали подборку из статей, которые про вас стали
публиковать в Москве... Может быть, вам лучше какое-то время поработать
здесь? Те, кто умеет читать, понимают, что вы писали, зачем и как...
Он тогда заставил себя улыбнуться, глухо прочитал:
- Мы теперь к таким нежны - спортом выпрямишь не многих, - вы и нам в
Москве нужны, не хватает длинноногих...
...Один из мальчишек оторвался от защитников, толпившихся вокруг него,
стремительно рванулся через площадку, и с маху, озорно играючи и с
преследователями, и с самим собой, пульнул мяч что было сил, не думая
даже, что неотразимо поразит "ворота", отмеченные двумя белыми кирпичами.
- Гол! - закричал мальчишка истошно и заломил тоненькие руки за голову,
- точно так во время дружеского застолья забрасывал руки Нетте. Маяковский
испугался поразительного сходства мальчугана с погибшим другом; отчего
покойники так прибавляют в росте? Нетте в гробу был огромным, словно я, а
ведь при жизни был на полголовы короче... Может быть, мертвый - в
таинственный момент перехода в иное состояние материи - сбрасывает тот
груз, что так давит живого?
Чаще всего Маяковский вспоминал Нетте в вагоне экспресса "Париж -
Москва".
Впервые они встретились именно там шесть лет назад; как же летит время,
целая вечность...
Возвращаясь из-за границы в прошлом году, Маяковский сидел в купе один;
поезд шел полупустой, мимо вымерших станций; дзеньканье хрустального
стакана в мельхиоровой подставке еще больше подчеркивало безысходную
обреченность и одиночество; он гнал от себя постоянно возникавшее
воспоминание о хозяине цветочного магазина на Ваграме - очень быстр,
чрезмерно учтив, а в глазах несколько испуганное недоумение; все же
западный прагматизм порою приобретает уродливые формы: "Но, мсье, вы даете
мне столько денег, что я обязан посылать цветы мадемуазель Тане в течение
трех .лет... А вдруг я умру? Или обанкрочусь?
Не лучше ли вам отдать эти франки в банк и написать поручение? Они
тщательно следят за выполнением воли клиента, мсье". - "Вы не умрете и не
обанкротитесь, Париж - город цветов, здесь скорее закроют банки, чем ваши
магазины".
...Цветы в Париже, на каждом перекрестке цветы, и - словно
эйзенштейновский кинофильм - трагичное безлюдье русских полустанков...
Пять лет назад спутник Нетте, конопатый крепыш, поначалу принявший
Маяковского в штыки ("пусть покажет документы" - "не фолнуйся, Пеття, этто
Маякофский, у неко есть краснокошая паспортина"), вышел в Орше на перрон
и, торгуясь с крестьянами, купил жареного гуся, вареной картошки, соленых
огурчиков, шмат сала; привокзальный базар был в ы в а л и в а ю щ и м с я
от щедрости, шумным, доброжелательным. Лихо накрыв стол - русский человек
легко переходит от привычного недоверия к несколько исступленной
доброжелательности, - дипкурьер, потеснившись к окну, примирительно
заметил:
- Товарищ Нетте, не сердись, закон есть закон. Коли инструктируют, чтоб
мандат был налицо, значит, так надо без нужды б не стали требовать... А
вообще-то я против Маяковского ничего не имею, книжонки у него хорошие
только читать их трудно, стихи какие-то горбоносые...
Маяковский всегда помнил резкую, как удар хлыста обиду: "книжонки". Он
резко распахнул дверь купе, однако Нетте взял его за руку:
- Тофарищ Маякофский, пошалуйста, сять рядом со мною, я хочу рассказать
тепе, отчего ты тля меня самый большевистский поэт нашего времени. Я не
льщу, я гофорю это как партиец - партийцу.
- Я беспартийный, - ответил Маяковский. Нетте рассмеялся:
- Этот ты мошешь рассказывать на своих выступлениях за границей, там
иначе тепе нельзя, а мне зачем врешь? Если ты не партиец, то кто ше?
...Перед отъездом в Москву Маяковский встретился с Цветаевой. Они сели
в тихом, совершенно пустом кафе на Сен-Жермене, возле запотевшего окна, за
маленький столик.
- Мраморные покрытия, - он постучал длинным пальцем о холодные разводы
камня, - приучают людей думать о смерти даже в минуты застолья... Я так
благодарен вам, Марина, я так к вам нежен...
Когда эмиграция восстала против его приезда и выступлений на публике,
лишь Цветаева с детским удивлением прилюдно заметила:
- Как стыдно, если грамотные люди зашорены или вовсе не умеют читать...
Грешно называть гениального поэта "красным агитатором"... Право литератора
верить в то, во что он хочет... Нужно читать слова и строки, а не
отвергать великое только потому, что не нравится тема. Несчастные русские
люди, мы никогда не научимся демократии...
- Демократия предполагает личностность, Марина, - Маяковский медленно
чеканил, словно бы продолжая давно прерванный разговор. - А откуда ей в
нас взяться?
Сначала иго, потом свое рабство!.. Наши родители еще могли видеть
невольничьи рынки... Я потому и бросился в революцию, что свято верил:
пришла пора раскрепощения, настало время свободы поступков, родятся
мыслящие люди, общественную значимость которых будет определять не
банковский счет или место в бюрократической иерархии, но вертикальность
собственного достоинства...
Цветаева сделала маленький глоток кофе; она очень красиво держала чашку
в неженских, крупных пальцах; и глоток ее был утонченным, потому что он
был естествен, как и вся она:
- Слушая вас, я увидела давнишние строки...
- Прочтете?
Она легко согласилась:
- В его лице я рыцарству верна, - всем вам, кто жил и умирал без
страху! Такие - в роковые времена - слагают стансы и идут на плаху...
Маяковский, будто смущаясь чего-то, шепнул:
- Прекрасно.
- Когда наши бешеные бились в падучей - "не пускать лазутчика ГПУ в
Париж", - я все время видела, как по морям носятся с миноносцем
миноносица... Эти стихи мог написать только очень маленький мальчик с
воображением Андерсена... Какой же вы потаенный человек.
...Тот мальчишка, что пульнул первый гол, снова бросился в атаку, но
его подло сбили возле ворот; он, однако, не заплакал; поднявшись,
огляделся; взгляд его задержался на Маяковском:
- Дядя, все равно не работаете, станьте судьей, а?
- Лучше я буду защитником, - ответил Маяковский и пошел к проходной
таировского театра; склонившись к окошечку, где сидел вахтер, спросил:
- Позвольте позвонить с вашего аппарата? Седая женщина с лицом,
изрубленным резкими морщинами, казавшимися серо-коричневыми, ответила:
- Называйте номер, я наберу, аппарат укреплен на столе...
Маяковский назвал телефон Бриков; трубку сняла домашняя работница Паша.
- От Лили Юрьевны ничего?
- Нет, Владимир Владимирович... Ужинать придете?
Ах, как ужасно, что Лили сейчас нет рядом, в который уже раз подумал
он, никто мне сейчас так не нужен, как она...
Вахтерша, приняв из его рук трубку, вздохнула:
- Владимир Владимирович, у вас никак жар? Глаза сухие, не простудились
ли? На дворе по утрам студено...
- Я здоров, - ответил Маяковский. - Жара нет... Наоборот... Упадок сил,
- он вымученно улыбнулся. - Где мы встречались?
- В январе семнадцатого, Владимир Владимирович в Петербурге, в клубе
поэтов, я там была с Трубецким, нас знакомил Эренбург, я баронесса
Бартольд, не узнать, поди время, целых тринадцать лет...
- Кажется, тогда вы переводили норвежскую поэзию? Отчего же здесь, в
этой проходной...
- Жду визу, Владимир Владимирович, пока отказывают...
Маяковский вышагивал по бульварному кольцу властно, по-хозяйски; куда
ты идешь, недоуменно спросил он себя, и не смог ответить; однако, помимо
его сознания, вне логики, упорно и, казалось бы, слепо, он все шел и шел,
пока, наконец, не остановился, ощутив внутри толчок; вот куда я шел, понял
он; я шел в начало:
именно здесь я прочитал Бурлюку первые стихи, именно здесь Бурлюк
вкопанно замер: "Вы - гениальный поэт"...
Бурлюка нет, в Америке... И Верочка Шехтель в Париже, и Наташа
Гончарова, и Миша Ларионов... А я - тут... И то, что сытая критика
предрека