Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
минания кончились, времени у нас в обрез. Закурить - я
один закурю. На следующей станции к вам сядут двое из посольства, чтобы
камушки охранять; нам стоило большого труда опередить их, так что давайте
будем кратки и серьезны. Как вы думаете, среди тех камушков, которые у вас
в портфеле, моей семье что-либо принадлежит?
- Колье изумрудное и осыпь - ваша тетушка их брала у меня за тридцать
две тысячи весной семнадцатого, до переворота.
Пожамчи потянулся к портфелю, но Виктор Витальевич снова положил
ладонь на его плечо:
- Не надо, Николай Макарыч. Не возьму я камушки, они всегда мне были
ненавистны, а уж сейчас тем более. У меня к вам просьба: доставить эти
камушки товарищу Литвинову в самой полнейшей сохранности. Ясно?
- Не могу понять, ваше превосходительство...
Виктор Витальевич усмехнулся:
- Да уж превосходительство, куда как превзойти мое
превосходительство! Так вот, не превосходительство я и не граф, а просто
Воронцов. Эмигрант. Враг трудового народа. Без родины и племени. А это
очень плохо, Николай Макарыч, Воронцову быть на земле без роду и племени.
Вам, торговцам, легко: для вас родина гам, где можно вести куплю-продажу,
а для меня родина - одна, и с ней в сердце я умру, и зовется она - Россия.
И я туда намерен вернуться. Тогда и вам сызнова - легче станет, и
торговать можно будет камушками, и гешефт с моей тетечкой делать. И вы,
Николай Макарыч, поможете мне вернуться на родину, а для этого нужно,
чтобы вы по-прежнему трудились в Гохране. Вы сколько имели дохода до
переворота?
- Тринадцать тысяч. По счету в банке легко проверить.
- Я не Рабкрин, проверять не стану, я вам на слово верю. Как думаете
- долго еще большевики продержатся?
- Долго не смогут.
- А если еще мы поднажмем?
- Тогда повалятся, Виктор Витальевич. Только если вы серьезно будете
за дело браться, попусту народ не гневить - поркой там или виселицею...
- Ну, знаете, от ошибок кто гарантирован... Битые - мы умней стали.
Так вот: за все годы Совдепии получите по пятидесяти тысяч золотом.
Расписку давать - или на слово поверите?
- Не могу я туда возвращаться, нет сил моих.
- Николай Макарыч, я хочу быть доказательным. Слушайте меня
внимательно: если вы, несмотря на мою просьбу, тем не менее решите сейчас
сбежать, я сделаю так, что вас выдадут полиции: вы похитили ценности,
принадлежащие не государству, нет, а нам - Воронцовым, Нарышкиным,
Юсуповым. Никто у вас этих камушков не примет, а мы докажем свое, вы это
знаете...
- Знаю, - вздохнул Николай Макарыч, - как не знать...
- И полиция посадит вас в тюрьму, а здешние тюрьмы ничуть не лучше
московских. Даже хуже: гут амнистий не бывает, тут сроки, как и деньги,
считать научены. И учтите, здешние правители так же, как мы, ненавидят
кремлевских властелинов, только они еще их очень боятся и вас за милую
душу выдадут Москве, провались кто-нибудь из ихних посольских дворников.
Через пять минут будет остановка и к вам придут люди от Литвинова и
довезут вас прямо до улицы Пикк. Если вы по дороге вздумаете кричать и
звать полицию - мои друзья помогут чекистам, которые будут вас охранять.
Вы не откажетесь выполнить эту работу, Валентин Францевич?
Тот молча кивнул головой.
- Если же вы согласитесь выполнять наши просьбы, - продолжал
Воронцов, - то я готов показать вам ваш паспорт - гражданина Германии. Вы
его получите здесь же, после того, как сделаете еще три-четыре рейса. Вы
хоть понимаете, что у вас нет иного выхода, как принять мое условие?
- Дурак не поймет, - ответил Николай Макарович.
- Ну и хорошо. Завтра приходите вечерком в подвальчик "Золотая
крона", я вас там найду. Договорились?
- Да.
- Не свирепейте, не свирепейте, - мягко улыбнулся Воронцов, - с
эдаким-то богатством вы тут не справитесь - темечко не выдержит, да и
порода не та - слишком уж точно свой годовой доход помните.
- Я-то бы справился, Виктор Витальевич, а вот, простите, аристократы,
которые своих доходов не знали и считать не хотели, - вот они Россию-то и
подвели к краху. Аристократу надобно Россию было любить платонически, а
управление тем передать, кто цифру помнит.
- А ведь это программа! Глядишь, в новом правительстве мы вам пост
товарища министра финансов приготовим.
- А министр - из вашего сословия - снова мне указания станет делать?
Ему б лучше на бегах играть и охотой заниматься, тут слов нет - ваша
возьмет...
- Полно, полно, Николай Макарыч, - ответил Воронцов, и скула его
заиграла. - Мой прадед выходил под пули на Сенатскую площадь, а ведь и
игрок был, и выезды держал. Мы Россию любим, а вам лишь схема важна для
приложения неуемных сил. Это ежели серьезно. А если бы вы решились бежать
с этими-то кремлевскими миллионами, вас бы чекисты все равно выловили. Вы
должны войти в доверие, чтобы не страшились обыска на границе: тогда и
Литвинову камни дадите, и себе вывезете. Сколько себе притащите - ваше
дело. Мне - с каждой ездки - будете давать миллион. Себе - хоть пять, я
вас контролировать не стану. До свидания. Мои друзья будут в соседнем купе
- в случае чего окликните их, они помогут. Да и я неподалеку...
- Вы литератора куда-нибудь уведите, я ему - в глупости - брякнул,
что из Совдепии бежал...
Трое быстро переглянулись.
- Какой литератор? - спросил Воронцов.
- Я имени не запомнил, слышал только - литератор.
- Зря, - сказал Воронцов, - как же вы так?
Воронцов достал из внутреннего кармана длинный стилет, нажал на
хитрую кнопочку - остро выскочило тонкое шило - и вопросительно поглядел
на Власа Игоревича. Тот протянул руку, и Воронцов отдал ему стилет.
Воронцов выходил из купе последним. Он осторожно прикрыл дверь,
обернулся и выдохнул - как простонал, увидев возле окна Никандрова:
- Леня, бог ты мой! Леонид, миленький ты мой!
Они бросились друг к другу и замерли, обнявшись.
Поезд остановился напротив деревянного вокзала, построенного на
готический манер. К вагону торопились два человека, за версту определишь -
русские. Это были люди из посольства, приехавшие встречать Пожамчи.
Посол РСФСР в Эстонии Литвинов медленно поднялся из-за стола и
неторопливо, чуть вразвалочку двинулся навстречу Пожамчи. Он ощупал его
своими холодными голубыми глазами, спрятанными за толстые стекла очков,
суховато улыбнулся и жестом пригласил главного оценщика Гохрана республики
к маленькому - ножки рахитично выгнуты - столику; был он накрыт на две
персоны.
- Добрались без приключений? - спросил Литвинов.
- Да! Все в порядке, слава богу, - суетливо, чересчур подобострастно
улыбаясь и понимая, что со стороны это смотрится плохо, ответил Пожамчи.
Ему отчего-то казалось, что этот большеголовый человек в конце беседы
обязательно спросит его и о литературе, и о беседе с Воронцовым в купе, и
поэтому он чувствовал себя неуверенно, словно бы под микроскопом. Он не
успел еще прийти в себя, выстроить ясную линию поведения, потому что
рослые дипломаты - Хромов и Потапчук - сели в его купе через три минуты
после того, как вышел Воронцов, а с вокзала сразу же отвезли в посольство
и здесь, не дав ему умыться или перекусить, пригласили к послу.
- Ну, если слава богу, - усмехнулся своей странной улыбкой Литвинов,
- тогда прошу вас, угощайтесь кофе.
- Благодарствуйте.
"Посадский, вероятно, - подумал Литвинов, - почему посадские так
липки к политике и финансам? Ущербность самолюбия или завистливое желание
стать городским?"
- На словах мне ничего не просили передать?
- Товарищ Крестинский наказывал вам поклон передать.
- Спасибо. Занятно: "наказывал" - одновременно читается и как
"просил", и как "выпорол"...
- Кто выпорол? - не понял Пожамчи.
- Пока - никто никого, - ответил Литвинов, подумав: "Если бы он
говорил своими терминами, то, вероятно, я бы его также не сразу понимал".
Он уперся тяжелым своим взглядом в надбровье собеседника и спросил:
- Какие-либо пожелания у вас есть? Просьбы?
- Да никаких просьб нет, товарищ Литвинов, что вы...
- Тогда позвольте мне поблагодарить вас за то благородное дело,
которое вы совершили, переправив нам драгоценности. Позвольте мне вручить
вам премию, - и Литвинов передал Пожамчи конверт с двумя зелененькими
бумажками - по сто долларов каждая...
- Благодарствуйте, - сказал Пожамчи и не уследил за лицом-он это
понял сразу же: Литвинов цепко схватил его своим особым взглядом. Видимо,
эта презрительная усмешка все же показала Литвинову то, что он так
тщательно старался скрывать - и сегодня, и все те пять лет - с тех пор,
как победила революция. Как же было ему не усмехнуться презрительно, когда
у него в бумажнике лежало восемь тысяч долларов, а в портфеле, который он
передаст сейчас этому холодноглазому бандиту, было почти два миллиона?!
"Все мы под богом ходим, - подумал Пожамчи. - Надо ж было
воронцовской тетке в рост под изумруды давать?! Близкую выгоду всегда
горазды видеть, а вот вперед заглянуть, там, где черненько все и костисто,
- о том тщимся не думать - как кроты".
- Вы какой доход имели до революции? - спросил Литвинов.
- Доход! Я запамятовал. И в доходе ли счастье?
- Это верно. А в чем оно - счастье?
- Кто знает... - устало ответил Пожамчи. - Каждое счастье - разное,
одинаковых не бывает.
- Тоже верно, - согласился посол и поднялся.
Пожамчи протянул ему портфель:
- Вот тут... Все... Вы будете принимать или кто из помощников?
- А что ж принимать? - Литвинов пожал плечами. - Вы могли с этим
чемоданчиком исчезнуть. С первой же эстонской станции.
Пожамчи снова похолодел и, угодливо посмеявшись, опасливо поднял
глаза на посла. Тот не мигая смотрел на него, и лицо его, казалось,
говорило: "Ну, выкладывай все, облегчайся, говори..."
- Почему? - невпопад спросил Пожамчи. - Зачем же уходить, я и не
держал такого в мыслях...
Он расстегнул портфель и, понимая, что делает совсем не то, что надо
бы делать, высыпал на стол замшевые мешочки, в которых лежали камни и
ожерелья. Он придерживал их жестом, свойственным всем ювелирам. Движение
это было вкрадчивым и робким, но одновременно сильным, словно движение
отца, который укачивает дитя.
Зеленые, сине-белые, красно-дымчатые камни легли на стол с
рахитичными ножками, и - странно, отметил для себя Литвинов, - стол сразу
же стал иным, тяжелым, и не светлым вовсе, а темным, вбирающим в себя
загадочные высверки камней. Камни, казалось, только изредка вбирали в себя
жухлые лучи солнца, и тогда холодно выстреливали граненым, переливным,
звездным светом, и длилось это всего мгновение, а после солнце
растворялось в молчании камня, и он, продолжая быть прежним, тем не менее
становился иным - в таинственном, сокрытом от человеческого понимания
качестве: он вбирал в себя свет навсегда - прочно и жадно.
- Любите камни? - услышал Пожамчи голос посла. Он услышал его
глуховатый голос откуда-то издалека, и было противно ему слышать этот
голос, потому что он был сух и обычен, а Пожамчи, разглядывая камни,
всегда говорил шепотом - как в храме божьем.
- Как же их не любить? - ответил он. - Тут за каждым камнем -
история.
- Вот этот, например, - спросил Литвинов, притрагиваясь пальцем к
большому серо-голубому жемчугу. - Он же бесцветный и неинтересный...
- Жемчуг умирает, если не чувствует тела рядом с собою. Камень стал
таким жухлым оттого, что пролежал пять лет в хранилище. Жемчуг относится к
тому редкостному типу драгоценных камней, которые знают влюбленность. Вот
смотрите. - Пожамчи положил камень под язык и замер. Он просидел так с
минуту, потом достал жемчуг из-за щеки. - Видите? Камень начал розоветь.
Его можно спасти. Он умрет лет через десять, если его не носить на руке, а
держать в душном подвале. Вот эти бриллианты - из филаретовского
хранилища. Бриллиант врачует сердце. Если, например, носить бриллиантовую
заколку в галстуке, у вас никогда не будет сердечных болей... Эти изумруды
из Саксонии, их в руках своих держал Фридрих Великий, шведский Карл, Петр
Первый... А после они были в руках людей моей профессии - поэтому, верно,
и сохранились; мы ведь молчуны - как все влюбленные...
Воронцов снимал маленькую мансарду на окраине Ревеля. Домик был
деревянный; пахло в нем морем и шахтой одновременно. Хозяин, Ганс Саакс,
плавал в Америку на "торговцах" и с тех далеких пор "заболел" морем: дома
у него лежали просмоленные канаты, манильские тросы, вобравшие в себя
таинственные, далекие запахи парусников прошлого века; топили дом, как и
повсюду в Эстонии, сланцем, поэтому Воронцов, помогая Никандрову
раздеться, сказал:
- Ощущаю себя как в подземном море, принюхайся.
Никандров рассмеялся: он был сейчас беспричинно весел.
- Располагайся, Ленюшка, - сказал Воронцов, сбрасывая свое легкое
пальтецо, - я тебе уступлю свое лежбище, а сам устроюсь на полу,
по-фронтовому.
- Я тебя стеснять не стану, Виктор, я в отель двинусь: там можно
будет пресс-конференцию собрать, с издателями встретиться.
Воронцов как-то странно глянул на Никандрова, и легкое подобие
усмешки изменило его лицо, и стало оно грустным и пронзительно-красивым.
- Ну-ну, - сказал он, - денег-то у тебя сколько?
- Денег нет... Так мелочь, долларов двадцать... Зато я привез
рукопись нового романа.
Воронцов достал из маленького шкафчика водку, пару крутых яиц и круг
ноздрястого, ярко-желтого сыра.
- О чем роман?
- О декабристах.
Лицо Воронцова замерло, и он негромко спросил:
- А кому здесь декабристы нужны?
- Ох уж этот скепсис российский!
- Ну-ну, - повторил Воронцов и разлил водку по стаканам.
- Граненые, - заметил Никандров, - как у твоего егеря в Сосновке.
- У Елизарушки, - сказал Воронцов, и лицо его потеплело, дрогнуло, -
как-то сейчас старик? Любил он меня и верен был исступленной верностью -
такая есть только у русских егерей. - Он отрезал два толстых ломтя сыра и
добавил: - И жен.
- Ну, уж если они изменяют - и жены и егеря, - тоже по-русски: до
одури и безжалостно.
- В том, что произошло с Верой, повинен я.
- Я не о Вере... Елизарушка первым твой дом в Сосновке поджег и коням
глаза выкалывал... штопором...
- Этого быть не может, Леня. Сейчас невесть что про человека скажут -
просто так, скуки ради...
Никандров видел Елизарушку, когда жил в соседней деревеньке, -
обросший, седеющий, в рванье - кто бы в нем тогда признал блистательного
петербургского литератора! Он сам видел, как Елизарушка рвал на тощей
своей, с выпирающими, угластыми ключицами груди рубаху и кричал: "Попили
нашу кровушку, паразиты! Хватит!"
- Может быть, ты прав, - ответил Никандров, не желая делать больно
товарищу, и впервые за все время внимательно осмотрел комнату Воронцова.
Он увидел большие, расплывшиеся пятна на потолке, отошедшие, несвежие
обои, плохо покрашенный пол; под ножку стола была подоткнута сложенная в
несколько раз газета.
- Ну, за встречу, Леня.
Они молча выпили, подышали хлебом.
- Господи, как я завидую, что ты еще сегодня в России был...
- Не завидуй, Виктор. Ты здесь, у себя в ко... - Никандров осекся
было, но Воронцов помог ему:
- В конуре, в конуре, ты не щади, Леня. В конуре. Как пес. Хотя мои
псы в доме жили, под библиотекой, помнишь, там еще ты раз уснул на святки
вместе с борзой... Как ее? Лизавета, кажется. Верно, мы ее из Джерри
перекрестили... В конуре, Леня... Ну, еще? В угон хорошо ляжет стакашка.
- Погоди, продам роман, и махнем в Париж, там наших полно.
- В Берлине больше.
Они выпили еще по стакану. Воронцов длинноного, складно поднялся и,
как все кавалеристы, легко ступая, пошел к двери.
- Я сейчас. Предупрежу хозяина, что вернемся под утро. У меня теперь
хозяин. Я у хозяев живу, Леня.
Никандров почувствовал громадную жалость к этому лысеющему
сероглазому человеку, владевшему в России поместьями, которые славились
хлебосольством, широким - на английский манер - демократизмом,
великолепным собранием живописи, библиотеками, а главное, тем редкостным
духом доброжелательства и заинтересованной уважительности, который был
чужд как нуворишам, появившимся во времена Столыпина, так и бедневшим
дворянам, которые всячески подчеркивали свое именно дворянское, но никак
не аристократическое происхождение.
"А ведь великолепно держится, - думал Никандров, - потеряв все, что
можно было потерять, он сохранил самого себя, достоинство. Поэтому
победит. Мы гибнем, когда вступаем в сделку с собою. За этим зорко смотрит
царь-случай, выстраивающий свои загадочные комбинации из взаимосвязанности
добра и зла, безволия и напора, верности и предательства. Оступись - в
себе самом, наедине со своим истинным "я", уступи злу хоть в толике - и ты
погиб. И пусть после сделки с самим собой тебя ждет на какое-то время
слава, признание и богатство, все равно ты обречен неумолимой логикой его
величества случая, которому все мы подвластны, но понять который нам не
дано. Он как бог. Его надо свято, духовно бояться; только такой страх
может обуздать дьявола в человеке".
Спустившись к хозяину, Воронцов спросил:
- Ганс Густавович, позвольте воспользоваться телефонным аппаратом?
- Та, пожалуйста, только не очень толго...
Воронцов позвонил в редакцию газеты "Ваба сына" и попросил к аппарату
господина Юрла.
- Добрый вечер, Карл Эннович, это Воронцов.
- Добрый вечер, граф.
- Сегодня из Москвы к вам прибыл писатель Никандров.
- Ко мне? - удивился ведущий репортер отдела искусства и хроники. - Я
его не приглашал. Видимо, он прибыл к вам, а не к нам...
- Нет, с нами его связывать не стоит. Он вне политики, он - один из
талантливейших писателей России. Я бы хотел просить вас прийти сегодня в
"Золотую крону" - Никандров расскажет о том, что сейчас происходит в
России.
- Мы в общем-то догадываемся, что происходит в России.
- Но вы получите самые свежие новости от писателя, который был
вынужден покинуть родину.
- Понимаю, понимаю... Поить будете?
- Водкой напоим.
- Видите, какой я стал грубый материалист после того, как на вашей
родине победили материалисты? - посмеялся Юрла. - Нельзя отставать от
времени.
- К десяти ждем.
Воронцов опустил трубку на рычаг, потер сильными пальцами скулы и
растянул несколько раз губы в гримасе яростного, беззвучного смеха.
В редакции двух русских газет - "Последние известия" и "Народное
дело" - звонить было рискованно. "Последние известия" более тяготели к
платформе правых кадетов и октябристов, а "Народное дело" являлось органом
социалистов-революционеров. Газеты эти не имели здесь никакого веса, а
Воронцову хотелось привлечь к Никандрову внимание не столько несчастной,
безденежной, погрязшей в интригах эмиграции, сколько местной
интеллигенции. Поэтому ни редактору "Последних известий" Ляхницкому, ни
Владимиру Баранову, ведущему критику "Народного дела", Воронцов звонить не
стал. А редактору Вахту он попросту звонить не мог - эсер ненавидел его.
Впрочем, Воронцов платил ему тем же.
"У нас всегда так, - подумал он, листая записную книжку, - когда
иностранцы п