Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
кать! - отвечала ему жена. - Я не попрекаю
тебя тем, что стираю твое белье и готовлю обед!
Словом, когда Курт вез жену посла от антиквара, у которого был куплен
уникальный сервиз семнадцатого века, из переулка выскочила повозка, и Курт
- обычно хладнокровный и расчетливый, сейчас, будучи взбудоражен домашней
сценой, резко взял на тормоза, сверток с сервизом упал, и три чашки
разбились. Супруга посла, естественно, ограничилась сдержанным замечанием
- нельзя ронять достоинство перед шофером, но с мужем она вела себя
совершенно иначе - если ломать себя даже с близкими, то как тогда жить?
- Вы могли бы выписать шофера из Лондона, - говорила она нервно, -
эти животные не в состоянии управлять автомобилем, им надо ездить на
коровах!
- Вы же знаете, дорогая, - ответил посол, - что смета, отпущенная
министерством, до крайности ужата - мой дворецкий тоже эстонец, а я очень
хотел бы видеть на его месте нашего ливерпульского Говарда...
- Вы можете нанять британского шофера и платить ему из наших личных
денег...
- Но тогда, дорогая, вы не сможете покупать саксонские сервизы и
ежегодно ездить в Канны.
- Это не по-джентльменски, дорогой, упрекатъ меня поездками в
Канны...
- Вы путаете, дорогая, понятие упрека с констатацией факта.
- То, что вы сейчас сказали, безнравственно и свидетельствует о вашем
дурном воспитании... Я не смею упрекать - ваши ирландские предки больше
интересовались своей ячменной водкой, чем вашим будущим...
К президенту посол прибыл - как его и просили - незамедлительно, не
успев успокоиться, внутренне продолжая вести язвительный диалог с женой,
которая оказалась столь холодной и жестокой, что посмела упрекнуть его
ирландским происхождением.
Президент проинформировал посла Его Величества о беседе с русским и
спросил:
- Можем ли мы рассчитывать на быстрый и эффективный демарш со стороны
Лондона?
- Я не могу ответить вам, господин президент, не закосив об этом
правительство Его Величества.
- Меня в данном случае интересует ваша точка зрения.
- Но и в Лондоне я живу не на Даунинг-стрит, - ответил посол и сразу
же понял, что говорит он с президентом - пусть даже здешним, зависящим от
Лондона и Парижа больше, чем от волеизъявления своих соплеменников, -
совсем не так, как следовало бы, и он понял, что говорит так из-за обиды
на жену, и это ущемило его еще больше, ибо он понял, что страдает изъяном,
недопустимым для дипломата, - эмоциональностью, - и поэтому, стараясь
как-то сгладить свою непростительную резкость, сказал: - Я немедленно
отправлю телеграмму в Лондон со своими рекомендациями.
Глава государства не мог, естественно, знать о том неприятном
объяснении, которое только что было дома у посла Его Величества. Но он
знал о том, что в Лондон прибыло несколько русских высокопоставленных
большевистских чиновников, которые ведут беседы с представителями
серьезных деловых кругов Великобритании. И президент предположил, что в
Лондоне намечается определенный поворот в сторону смягчения отношений с
красными. Поэтому, простившись с послом, он пригласил к себе министра
внутренних дел Карла Эйнбунда и предложил ему сегодня же арестовать
нескольких русских эмигрантов: эта акция давала возможность - хотя бы на
ближайшее время - отводить все возможные нападки Наркоминдела, ссылаясь на
то, что группа эмигрантов арестована и ведется следствие, о результатах
которого будут проинформированы все заинтересованные стороны. Президенту
очень понравилось - "все заинтересованные стороны". Это многозначительно,
но дает повод к двоетолкованию, а в политике есть только один выигрыш:
когда тот или иной абзац, порой слово дают возможность разных толкований,
ибо всякие толкования предполагают беседу за столом, а не перестрелку в
окопах.
В РЕВЕЛЕ НОЧЬЮ
__________________________________________________________________________
- Господин Никандров, позвольте поблагодарить вас за интересный,
трагичный реферат о положении у нас на родине, - сказал Евгений Андреевич
Красницкий, давнишний друг Воронцова по армии, - желаю вам поскорее
включиться в наше общее дело, мы от души вас приветствуем.
Вместе с ним пришли еще три человека - те были молчуны; они лишь пили
вместе со всеми, когда Воронцов или Красницкий предлагали тост. Ян
Растенбург привел двух молодых ребят: один аккуратен, гладок, сливочен -
переводчик и поэт Иван Хэйнасмаа, а второй, нечесаный, Хьюри Лыпсе -
популярный поэт и актер. Поначалу поэты помалкивали, яростно налегали на
водку и бутербродики, посматривали в зал - видимо, ждали прихода Юрла,
чтобы начать свою партию уже в присутствии газетчика.
В баре было дымно, шумно, весело. Люди собирались здесь
разноплеменные, странные: и моряки, и спекулянты, и богема, а порой
близкие к правительственным и дипломатическим кругам субъекты, понять
которых почти невозможно: то ли он завтра сядет командовать департаментом,
то ли за ним и здесь ходят тайные агенты полиции, подбирая в досье
последние крупицы доказательств, чтобы наутро, негромко постучав в дверь,
увезти в тюрьму, а там - на острова или еще куда подальше.
Воронцов смотрел на Никандрова влюбленно. Он преклонялся перед его
чуть холодноватым, аналитическим талантом, да и потом с этим человеком
были связаны самые дорогие ему воспоминания: и охота, и споры за вечерним
чаем в Сосновке о судьбах мира, об истории России, и бега - словом, все
то, что нынче ушло, по всему, безвозвратно.
Никандров, чувствовавший себя поначалу скованно - сказались годы
революции, самоконтроль, страх, что донесет кто-нибудь из соседей, услыхав
неосторожно сорвавшиеся с языка слова, - теперь разошелся и даже вел себя
несколько развязно: сидел, бросив ногу на ногу, чересчур небрежно и сыпал
остротами, подчас чрезмерно грубоватыми. Воронцов понимал это; он считал,
что это у Никандрова вызвано внутренним раскрепощением, которое чаще всего
бесконтрольно.
Юрла пришел не один: с ним был секретарь редакции "Постимеес" Лахме с
беспутно-красивой, видимо уже чуточку пьяной, актрисой варьете "Виллы
Монрепо" Лидой Боссэ. Была она популярна в Ревеле: голос у нее был
хрипловатый, низкий, и песни она пела какие-то странные - некая занятная
смесь французских с цыганскими; поначалу смешно и непривычно, а после
мороз дерет по коже. Про нее говорили, что она берет громадные деньги за
ночь с капитанов или стариков-промышленников; это давало ей возможность
быть независимой и не принадлежать какому-то одному покровителю.
Увидев Лиду, Никандров подобрался, лицо его сделалось еще более
выразительным, резче обозначились скорбные морщины вокруг рта. Лида села
близко к нему; пахнуло горьковатыми духами, и стало ему тревожно и
счастливо - давно ему так не было.
Волосатый, нечесаный Хьюри Лыпсе, переждав, пока все, обменявшись
рукопожатиями и шумными приветствиями, выпьют, спросил:
- Господин Никандров, в чем вы видите долг литератора?
- Дело литератора - литература.
- Афоризмы я могу прочитать у Ларошфуко, - сказал Лыпсе, - меня
интересует ваш ответ.
- Как-то совестно мне отвечать на такие выспренные вопросы, - ответил
Никандров, закуривая. - Я, впрочем, попробую ответить... Щедрин писал
своему сыну...
- Кто такой Щедрин? - перебил его Лыпсе.
- Это гениальный русский писатель, великий национальный писатель. Он
для нас, как Кон Фу-ци - для Китая, Рабле - для Франции... Так вот, он
писал своему сыну, что нет на свете более почетного призвания, чем
призвание литератора российского... Преклоняясь перед Щедриным, я тем не
менее вынужден опровергнуть его. Кто и почему отметил литератора среди
людей знамением заступника и доброго судии? Почему некий избранник должен
быть заступником? А если народ не хочет, чтобы за него заступались? Да и
что такое народ? Необъятность понятия всегда давала возможность появлению
тиранов, логика которых конкретна и ограничена. Почему мы должны делить
мир на пассив - народ, который безмолвствует, и актив - литератора,
который призван бить в колокола? А вдруг честолюбец, начав звонить в
колокола, порушит устоявшееся? Но что он предложит взамен? Разрушение
упоительно - вспомните игры детей, а вот как быть с созиданием?
- Значит, по-вашему, - удивился Лыпсе, - не следует звать людей к
борьбе против нищеты и неравенства?
- В России вы можете набрать миллион образчиков того, что случилось
после начала всеобщего зова к равенству...
- Пусть вначале будут издержки - все равно эта идея манит людей.
- А вы не большевик, Лыпсе? - спросил Красницкий.
- Вы его не пугайте, - попросила Лида Боссэ, - не надо. Каждый должен
говорить то, что думает.
- Если бы этот ваш совет был принят за основу большевиками, -
обернулся к Лиде Никандров, - я бы записался в их партию...
- А они в партии говорят все, что хотят, - не унимался Лыпсе, - они
все время ведут друг с другом дискуссию.
- Друг с другом - может быть, - ответил Никандров, - а со мной они не
дискутируют. Да и с вами не будут: поставят к стенке - и точка.
- Может быть, они правы: они хоть что-то делают, они хоть во что-то
верят, а вы предпочитаете стоять в стороне...
- Вы забываетесь, Лыпсе, снова поднялся Красницкий, - господин
Никандров совершил акт высокого гражданского мужества - он бежал от
рабства Совдепии, он покинул самое дорогое, что у человека есть, - родину.
- А зачем же ее покидать? Не нравится, что происходит на родине, -
сражайся с этим! Бежать всегда легче.
- Видите ли, - увидев побледневшее лицо Воронцова, медленно заговорил
Никандров, - в том, что вы говорите, есть нечто здравое Вы, правда, судите
со стороны, ибо для вас Россия - понятие абстрактное... А для нас это
родина. У меня там остались друзья - в земле... Кого расстреляли, кто умер
с голода, кто пустил себе пулю в лоб. Бороться с народом, который, веруя,
творит ужас и хаос? Допустимо ли это для литератора? Может быть, в данном
случае позиция пассивного отстранения будет порядочнее? Я мог бы писать
прокламации - льщу себя надеждой, что молодежь прислушалась бы ко мне. Но
пристало ли писателю усугублять кровь и вражду? Может быть, сейчас важнее
другое: отстранившись, наблюдать процесс и чувствовать себя готовым в
любую минуту прийти обратно, когда - не народ, нет - когда те, кто народом
пытается править, поймут, что без российской интеллигенции ничегошеньки
сделать невозможно, что она, интеллигенция, вынесла на своих плечах все
бремя борьбы с тупостью администрации, что она, интеллигенция наша, и в
народ ходила, и знание несла в самые отдаленные уголки, и на каторгу шла с
гордо поднятой головой, а ведь эти самые каторжники - дети генералов,
банкиров, сановников - могли прожигать время в своих усадьбах да по Ниццам
разъезжать, - вот когда все это народоправители поймут, тогда надо будет
вернуться домой. А сейчас - что же... Я за то, когда - "молодо-зелено", но
я против того, когда "молодо-кроваво"...
- Это угодно истории: молодое всегда побеждало старое. И возражать
против того, что дети рабочих и крестьян становятся хозяевами
университетских залов и императорских библиотек, - недостойно литератора.
- Возражать вам трудно. Вы оперируете высокими понятиями, а мне
известна черная, варварская правда...
- А вы пытались помочь своему народу приблизиться к высоким понятиям,
выступая против варварства?
- Не я должен навязывать себя режиму, но режим обязан прийти ко мне и
мне подобным за помощью, когда почувствует, что не может далее удерживать
стихию вандализма... И Совдепы к нам придут. Скоро. Очень скоро...
Юрла, поначалу скептически слушавший Никандрова, спросил:
- Я боюсь пророков, но, как все слабые люди, верю им. Когда вы
говорите, что нынешние народоправители России поймут вашу роль в жизни
страны, - вы опираетесь на факты?
- Я опираюсь на факты...
- Вот это мне, как газетчику, интереснее. Какие именно?
- Господи, таких фактов тьма! Да что далеко ходить: сегодня со мной в
поезде ехал комиссар, так и он хотел деру дать и уж наверное тут остался,
в Ревеле.
Воронцов рывком встал, поднял бокал:
- Зачем мы уходим от нашей темы: литератор и власть, муза и наган,
свобода и подвал ЧК? Право слово, не стоит мельчить великое... Я предлагаю
выпить за тех, кто остался там, дома...
После того как выпили, Юрла, достав из кармана блокнотик, спросил
Никандрова:
- Фамилию комиссара не помните? А то, может, сами о нем напишете: мы
неплохо платим за хлесткую информацию.
- Я, видите ли, информации писать еще не научился.
- Тогда честь имею кланяться, - сказал Юрла.
Воронцов догнал Юрла в гардеробе:
- Карл Эннович, вы про комиссара не пишите.
- Мне тогда вообще не о чем писать. Вы нашу читающую публику знаете -
она не выдержит философского диалога этих гигантов.
- Лучше уж не пишите вовсе, чем эту тему трогать...
- Значит - правда? Есть такой комиссар? Узнаю ведь через полицию, кто
сегодня приехал из Москвы, узнаю...
- Карл Эннович, я просил бы вас не трогать этой темы...
- Что, свой комиссар? - подмигнул Юрла, надевая пальто.
- Господин Юрла, я прошу вас не трогать эту тему.
- Все заговоры, заговоры... Надоели нам ваши заговоры, граф, хуже
горькой редьки... Пора бы серьезным делом заниматься.
- Вы можете дать мне слово, господин Юрла?
Юрла для себя решил не писать об этом комиссаре, как и о Никандрове,
- ему это было не очень-то интересно, но сейчас ему, в прошлом наборщику,
выбившемуся с трудом в люди, приятно было наблюдать за графом Воронцовым,
который, покрывшись красными пятнами, униженно и тихо молил его, сына
петербургского плотника.
- Не знаю, господин Воронцов, не знаю... У нас свобода слова
гарантирована конституцией, - куражился он, - не знаю...
Это и решило его судьбу.
РАЗНОСТЬ ОБЩИХ ИНТЕРЕСОВ
__________________________________________________________________________
Раздевалась Мария Николаевна Оленецкая стремительно, бесстыдно и
некрасиво. Как и большинство женщин, считал Воронцов, она только поначалу
была совестлива. Потом то, что называется любовью, стало для нее жадной
работой - она торопилась поскорее лечь в громадную постель, под душные,
тяжелые перины, и совсем, видимо, не думала о том, что ее лифы, английские
булавки, старомодные панталоны могут вызвать в нем, Воронцове, отвращение.
Он уже знал, что говорить с ней о делах сначала, в первые минуты
встречи, бесполезно. Она сразу же начинала целовать его плечи и шею, и он
в эти минуты чувствовал себя продажной девкой и ненавидел себя
жалостливой, но отчетливой ненавистью.
Мария Николаевна поняла после встречи с Воронцовым, что вся ее
прежняя жизнь была бессмысленной. Влюбилась она в него беспамятно;
мучительно страдая, отсчитывала дни до новых встреч с ним; она
возненавидела время, которое отнимало у нее - неумолимо и безучастно -
самое себя: уже сорок шесть лет ей, и каждый час несет с собой старость,
ощущение собственной ненужности.
Встретился с ней Воронцов случайно: после Харбина он три месяца пил,
перестал различать лица. В голове его мешались китайские, японские,
эстонские слова; лишь когда он слышал русскую речь, особенно женскую,
постоянное чувство тревоги оставляло его и он успокаивался, даже мог
поспать - десять, двадцать минут без угнетавших его кошмаров.
В маленьком кафе Мария Николаевна пила свой кофе, а он - коньяк.
Воронцов плохо помнил лицо женщины, но он услышал ее прекрасный, русский
голос, и ему сделалось так нежно и спокойно, как давно не было. Он увел ее
к себе - это было в субботу, - и все воскресенье прошло в кровати; он
просыпался только для того, чтобы выпить воды, которую ему подносила
женщина, и снова уснуть. С того дня он вышел из запоя, эта случайная
встреча спасла его.
Узнав кто такая Мария Николаевна, он поначалу отстранился от нее, но
потом по-прежнему стал назначать ей свидания, потому что сейчас, после
того как он вернулся к жизни, к политической борьбе, он хотел лишь одного:
понять, что же это за люди - оттуда; чем они живут, чем разнятся от него и
от тех, в чьем кругу он вращался. Оставляя у себя на ночь Марию
Николаевну, он убеждал себя, что эти "несгибаемые" живут тем же, чем живут
все люди на земле: любовью, нежностью, бесстыдством, страхом, радостью.
Он, правда, никак не учитывал, что Оленецкая была стареющей женщиной, с
неудачной, изломанной жизнью; не учитывал он и того, что в революцию она
пришла случайно, через сестру, скорее корпоративно, чем осмысленно, и лишь
после того, как республика открыла свои посольства за границей.
Как-то раз, когда Оленецкая уснула, он закурил и долго лежал без
движений - униженный, пустой - и думал: "Мы все так устали от грубостей,
что стали уповать на кардинальное изменение наших жизней - будь то война,
революция, - неважно, лишь бы что-то изменилось, сорвало накипь прежнего,
перетряхнуло, - а когда дождались, да и мордой об стол! мордой об стол! -
начали делать наивные попытки вернуть то прошлое, которое ненавидели,
когда оно было настоящим".
Он бы и расстался с ней, но однажды, когда он вышел из пансионата,
где она теперь снимала комнату по субботам, к нему подъехала машина с
дипломатическим номером, и господин в спортивном костюме, сидевший за
рулем, сказал:
- Виктор Витальевич, позвольте подвезти вас.
- С кем имею честь?
- Отто Нолмар, торговый атташе Германии.
Он распахнул дверцу, и Воронцов сел рядом.
Погода сегодня дрянная, - сказал Нолмар, скользко, того и гляди
занесет автомобиль.
- Вы говорите как настоящий русский.
- Я рожден в Киеве, там и воспитывался... Хотите кофе?
- Нет. Спасибо. Хочу спать.
- Тогда разрешите быть предельно кратким.
Этот немец в гольфах и в шляпе с пером раздражал Воронцова своей
холеной медлительностью и чрезмерно аккуратной манерой вести автомобиль.
- Виктор Витальевич, мы интересуемся той дамой, которая влюблена в
вас, - шифровальщицей русского посольства.. Мы - это Германия... Я
предвижу ваш вполне справедливый гнев: с подобного рода разговорами вам
сталкиваться не приходилось. Но перед тем как вы потребуете остановить
машину и скажете мне что-нибудь обидное и это обидное в дальнейшем не
может не помешать нашим отношениям, - я просил бы вас выслушать меня не
перебивая. Виктор Витальевич, русская эмиграция, даже наиболее
организованная и решительная ее часть, ничего не сможет поделать с
кремлевским режимом, не войдя в контакт с кем-либо из заинтересованных лиц
в правительственных учреждениях Запада. Режим Кремля так силен, что
повалить его, уповая на силы эмиграции и немногочисленного и распыленного
подполья, никак невозможно. Если вы считаете, что я не прав, то разговор
нам продолжать бесполезно...
Миновав перекресток, Нолмар неторопливо глянул на Воронцова, тот
молчал, сосредоточенно рассматривая ровную булыжную дорогу.
- Можно продолжать?
- Продолжайте.
- Благодарю вас. Я рад, что вы меня верно поняли Германия сейчас
переживает, пожалуй, самый трагичный период своей истории. Я знаю, что
ваши симпатии были всегда на стороне Британии, я знаю, как вы подтрунивали
над нами - филистера