Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
а гору поздно. Зимняя ночь, снег на
вершинах, кипарисы, островерхие домики, белые, с красными черепичными
крышами, - все это становилось вроде декорации, чересчур
натуралистического театрального задника.
Старший из всех - с острым презрительным профилем, в распахнутой
ковбойке - повторял, карабкаясь в гору:
- Сон! Сон! Сон!
Букву <н> он произносил жеманно, в нос. Однажды рано утром Степанов
вошел к нему в комнату. Он увидел художника в кровати. Степанову стало
страшно - все тело художника было в изорванных рубцах шрамов. Степанов
тогда понял, почему именно этот художник с капризным <н> и презрительным
лицом смог сделать одно из лучших полотен о последней войне и о
Сталинграде.
Степанов тогда работал запойно. Он прилетел из Дамаска; там
американцы готовили широкий заговор, и Степанов попал в самое горячее
средостение событий. Вернувшись, ему пришлось делать две работы сразу: он
писал очерк в газету, а потом сидел над окончанием романа, которому уже
отдал год жизни. Однажды, когда затылок свело острой болью, он решил пойти
в кино. Показывали фильм <Журналист из Рима>. Там рассказывалась история
честного неудачника, и еще там рассказывалось про женщину, которая его
любила. И во всем этом, совсем не похожем на то, что было у Степанова и у
Нади, вдруг оказалось страшно много общего и похожего, а может быть,
Степанову так показалось. Он после не мог себе объяснить, отчего он сразу
из кино пошел на переговорный пункт, заказал Москву и сказал:
- Надюша, приезжай, я не могу.
И она прилетела к нему вместе с Дунечкой, и это была прекрасная
неделя, когда они жили все вместе в зимнем крымском городе: по ночам шел
снег, он держался до обеда, а потом под солнцем блестели лужи, и в них
купались голосистые воробьи; с гор прилетал ветер, пронизанный холодом.
Однажды утром, когда было еще сумеречно, Степанов понял, что у холода есть
свой особый запах - ни с чем не сравнимый, очень чистый и насыщенный,
словно весной, в пору цветенья. И еще тогда он понял, что значит тепло.
Оно летом принимается таким, какое есть, а здесь, утром, на снегу,
солнечное тепло было тоже каким-то совершенно особенным, со своим запахом
и своим цветом.
Он не мог понять, отчего именно там он так понял это - и про тепло и
про холод. То ли из-за того, что работалось, то ли потому, что прилетела
Надя и все у них было как-то по-новому, ломко и чуть удивленно, а может,
оттого, что именно здесь, возле моря, он заскучал по Арктике, где прожил
год с летчиками, тоскуя о море и теплом снеге - мягком и совсем не
колючем.
Было им тогда очень хорошо - на горе, в полупустом доме. Бывают у
людей также праздники - солнце, снег, воробьи в лужах, и пустой теплый
дом, и море внизу. Только праздники тем и отличаются от будней, что они
коротки и быстролетны.
...Наташа жила в маленькой однокомнатной квартире. На большом столе,
возле окна, лежала гора книг.
- Я рецензент, - сказала она, - этим и живу.
- Не хлебом единым жив человек, - улыбнулся Никита. - Дети на кухне,
случаем, газ не включат?
- Не достанут, я отъединяю сеть. Хотите кофе?
- Хочу.
Наташа вышла на кухню. Никита огляделся. В комнате ничего не было,
кроме большого письменного стола возле окна, маленькой кроватки Сани и
узенькой кушетки, застеленной полосатым пледом. На стене висел портрет
Хемингуэя, сделанный черно-белой краской. Писатель щурил глаза и улыбался
скорбной, всепонимающей улыбкой. На кухне Дунечка играла с Саней и
смеялась своим круглым смехом, будто колокольчик.
- Вот, - сказала Наташа, - пожалуйста.
- Слушайте, - спросил Никита, - а вы что, развелись?
- Нет. Я просто не выходила замуж.
- А как же...
- А вот так. Как-нибудь в другой раз мы устроим вечер вопросов и
ответов.
- Наверно, это довольно глупо, что я к вам напросился?
- В какой-то мере.
Наташа сидела возле стола, и солнце делало ее еще более светлой, но
если смотреть на ее профиль долго, то появлялась черная четкая линия,
повторявшая лоб, нос, брови, и губы, и подбородок.
- Вы похожи на бабочку-траурницу, - сказал Никита.
- Тоже неплохо.
- А в остальные дни ваш сын живет дома или в садике?
- В садике. Там сегодня карантин.
- Что, если я к вам загляну завтра?
- Не стоит.
- Почему?
- То, чего хотите вы, совсем не хочу я.
- Это реакция на то, что было? - спросил Никита, кивнув на дверь,
которая вела в кухню, где что-то кричал Саня.
- К тому, что было, дети не должны иметь никакого отношения. То, что
было, - мое.
- Вы ненавидите то, что у вас было?
- Почему?
- В книгах так пишут.
- Смотря в чьих.
- У вас кто-нибудь бывает днем?
Наташа улыбнулась, поглядела на Никитины торчащие вихры и ответила:
- Да.
Никита почувствовал внутри холод.
<Идиот, - подумал он. - Не хватало мне еще в нее втюриться. Любовь с
довеском>. Он покраснел, потому что про <довесок> он подумал со зла, и ему
стало стыдно.
- Знаете, - сказал Никита, - боюсь, что вы мне нравитесь.
- Вы мне тоже, - ответила Наташа, - смешно, но это правда.
...После того как бракоразводный процесс кончился, Надя пошла к
Никите, но его дома не было. Тогда она стала ходить по городу. Она
рассматривала витрины. Сначала она ничего не видела, просто были какие-то
яркие пятна перед глазами. Потом она увидела громадный пупырчатый огурец,
выращенный по методу гидропоники.
<Он любил малосольные огурцы, самые свежие, - вспоминала Надя, - и с
мацони, которое я покупала на Дорогомиловском рынке рано утром по
воскресным дням. В мацони он сыпал много укропа. И еще он любил поливать
простоквашей молодую картошку. Он красиво ел>.
Надя долго стояла возле витрины магазина тканей. Было ей сейчас
пусто-пусто и так легко, и горько, что даже не хотелось плакать.
<Эта полосатая пошла бы на занавески к нему в кабинет, - подумала
Надя про длинный кусок сине-белого материала. - Через сине-белые полосы
хорошо смотрится солнце ранним утром. Солнце не яркое тогда, и он не будет
так рано просыпаться, а то он стал совсем мало спать. Хотя о чем я?..
Теперь его комната будет стоять пустая, и, наверное, только временами он
будет там - это если я вспомню его голос, и как он сидел за столом со
своими друзьями, и как они читали Пушкина и говорили о Хемингуэе, и как я
жарила для них чирков и разливала по бутылкам смородиновую настойку...
Дура, какая же я дура! Надо было быть спокойной, рассудительной и
холодной. Таких только и ценят. А я? <Степушка, Степушка, хороший,
глупенький, дурачок совсем даже>.
Надя ясно услышала свой голос, как она это говорила ему, а он все
куда-то торопился и поэтому не стоял возле нее, как раньше, словно
послушный бычок, а, быстро погладив ее по голове, говорил: <Я опаздываю,
малыш>, - и уезжал. И ей вдруг стало досадно оттого, что она старалась не
отпускать его, и обнимала его голову, и что-то шептала на ухо нежное, как
Дунечке, - ей стало вдруг сейчас так остро обидно, что лицо ее вспыхнуло.
Они поссорились второй раз из-за пустяка: Степанов вернулся с
Северного полюса, они поехали в гости; Степанов много пил, смеялся,
рассказывал смешные истории, а когда вернулись домой, он сел за стол и
начал молча рисовать на бумаге профили волевых мужчин. Надя стала за его
спиной и начала целовать его шею.
- Перестань, - сказал он.
- Что ты?
- Ничего. Перестань. Ты мне мешаешь.
Он сказал это грубо и не посмотрел на нее даже, а просто закурил
новую сигарету.
Надя обиделась, легла на кровать и, отвернувшись к стене, тихонько
заплакала. Она не любила людей с двумя лицами: только-только он был весел,
смеялся, а сейчас, когда остались одни, груб и где-то не здесь. Надя
вспомнила длинную белую женщину, как он сидел с ней возле окна и, хмыкая,
что-то тихо говорил, а та восторженно глядела на него своими подведенными
синими глазищами.
<Нет, ерунда, - стала успокаивать себя Надя, - он ведь не любит
длинных, он сам мне говорил>.
Она вспомнила, как однажды их пригласил один известный пианист на
свой концерт. Он усадил их в ложу. Они смотрели, как он играл: лицо его
жило музыкой, пианист сопел носом, жидкие белые волосы падали на его лоб,
когда он мотал головой в экстазе, но вдруг он спокойно и внимательно,
перестав сопеть, поглядел на ложу, где они сидели. Это был какой-то
коммерческий - спокойный и оценивающий - взгляд, как на его игру смотрят.
Это коммерческое было так ужасно, что Надя ушла после первого отделения.
Надя очень любила слушать пианиста Евгения Малинина - он играл
строго, лицо его было сосредоточенно и скорбно. На его концерты подчас
приходили люди, которым было важно прийти на концерт - всего лишь. А он
скорбно и сдержанно дарил свое искусство этим людям, которые разглядывали
туалеты соседей и внимательно наблюдали за тем, кто с кем пришел. В этом
разъединении музыки и зала было нечто оскорбительное для искусства.
<Он тоже двуличный, - думала Надя, рассматривая круглый затылок
Степанова с торчащими хохлами над его двумя макушками. - Для тех смеялся,
был интересным, а для меня - молчит>.
С этим она и уснула.
А Степанов сидел до утра, прежде чем начал писать рассказ. Потом в
журнале посвящение Наде сняли, потому что это сейчас не принято -
посвящать рассказы любимым женщинам. Так, во всяком случае, мотивировал
ответственный секретарь.
В подоплеке многих трагедий - недосказанность. Так же, как и в
подоплеке всех комедий. Начало везде одинаково, только разные окончания.
Степанов несколько раз звонил к Никите - он хотел переночевать у
него, а назавтра взять командировку и улететь в Арктику на полтора месяца.
Никиты все еще не было. Степанов подумал: <Куда он затащил Дуньку,
дуралей? Спаси бог, не случилось ли чего?> Но он верил предчувствиям, а
сейчас в нем не было страха. Было какое-то недоумение после всего
происшедшего в суде. Все было суконно и безнравственно - в общем, так, как
он себе и представлял. Только старичок народный заседатель, видимо из
кадровых военных, сказал: <Девушка (он так назвал Надю), девушка, вы же
его любите... Вы должны его любить больше себя, тогда вы будете
счастливы>. Больше старик ничего не сказал, а только уперся лбом в ладони
и стал рассматривать зеленое сукно судейского стола.
Степанов зашел в скверик около памятника Пушкину, сел на скамейку,
мокрую после недавнего дождя, и стал рассматривать памятник.
Он вспомнил, как поэт Григорий Поженян читал ему наизусть, то
переходя на шепот, то уходя в крик, поразительные строки, которые - как он
уверял - написаны Пушкиным.
- <Я шел по набережной Мойки, - читал Григорий. - Кончили давать
премьеру. Двери театра были распахнуты и освещены фонарями. Гвардейские
офицеры выносили на руках Кукольника. Дамы аплодировали ему. Он был в
распахнутой шубе - счастливый и улыбающийся, а я стоял один под фонарем, и
меня никто не видел. И я думал: <Ну и пусть. Все равно мы пишем только для
семнадцати прекрасных пар глаз России>.
<Ну, - сказал себе Степанов. - Вуаля. Ты получил то, к чему, видимо,
стремился. Ты свободен. Пользуйся своей свободой. Ты можешь делать все,
что хочешь. Так что же все-таки свобода: осознанная необходимость или это
пустота и одиночество?>
Он снова шел по городу не спеша, как-то по-новому разглядывая его.
Возле телефонной будки остановился, поискал две копейки - их не было,
опустил гривенник.
<Дорого стоит звонок, - подумал он, - черт возьми. А может быть,
дешево. Мы привыкли к чуду. Телефон - это чудо. Мы пресыщены чудесами. Мир
набит мудростью радиоволн, в которых заключена вся сумма знаний середины
двадцатого века. Это не может не влиять на хитрый и непознанный аппарат
мозга>.
- Алло, - сказал Степанов, услышав после долгих гудков мужской
хрипловатый голос на другом конце провода. - Это ты?
- Я.
- Чем занимаешься?
- Ничем.
- Это смешно. Знаешь, что Николай Второй записал у себя в дневнике в
день начала первой мировой войны?
- Не знаю.
- Он записал: <рье>.
- Это по-каковски?
- Это по-французски, в переводе значит <ничего>.
- Погоди, стучат.
Степанов закурил и стал ждать, пока откроют дверь. Потом голос
сказал:
- Ну, пока, созвонимся завтра.
Степанов, усмехнувшись, повесил трубку. Набрал следующий номер.
- Алло, - сказал он. - Это Степанов.
- Даже если вы Иванов, то мне это ни о чем не говорит. Прежние
владельцы разъехались. Я здесь живу неделю.
- Простите.
Он набрал третий номер.
- Кто это? - спросил он.
- А вы кто?
- Я - Иванов.
- Что вам надо?
- Многого. А кто это?
- Домашняя прислуга.
- Ах, домашняя прислуга... Понятно. А где ваши подшефные?
- В Коктебле.
- В Коктебеле, по-видимому. Смешно.
- Это вы мне?
- Нет, нет, до свиданья.
Степанов повесил трубку. Звонить дальше расхотелось. Он полистал
книжку и набрал последний раз.
- Старик, - сказал он. - Это я. Ты чем занят? Да? Значит, ты закрыт
для меня? Втроем? Нет, к черту! Я думал, посидим вдвоем. Я? Ничего. Ну,
пока.
Все. Звонить больше было просто-напросто некуда. У всех нас тысячи
знакомых и сотни телефонных номеров в записных книжках. Но попробуйте
отыскать хоть пяток тех телефонов, куда вы можете позвонить, если пусто и
ничего кругом не понятно. Отыщете - значит, вы счастливец.
<Надька, Надька, - вдруг подумал Степанов, - какая же ты дура! Старик
сказал точно: <Вам надо любить его больше себя, и тогда вы будете
счастливы>.
Он закурил и сел на скамейку возле памятника Пушкину. <А почему,
собственно, - возразил он себе, - она должна меня любить больше себя? Что
я - Галилей? Или Шекспир? И потом, кто сказал, что жена Шекспира любила
его больше себя? Может, такая была стерва - что только держись... Любить
больше себя... Эгоизм или мания величия, Степанов? Или я начал
рефлектировать, как пореформенный либерал? А может, я во всем виноват -
пишу свою муру и требую к себе отношения как к богу...>
<Они были такими друзьями, что даже зевали вместе>. Степанов тоже
имел таких друзей, с которыми вместе зевал, но один сейчас сидел с милой
женщиной, другой улетел черт-те куда, третий разъехался с женой... Пусто.
Нет никому дела до свободного человека. Дьявольщина! Дай человеку свободу,
так он тюрьму попросит.
Адам и Ева! Адам и Ева! Вопрос вопросов - быть или не быть? Господи,
как же мы мельчим проблемы! Кто есть искуситель? Что есть искушение?
Почему сладок запретный плод? Где граница между нагромождением ханжеских
условностей и предательством самого себя? Человеку ненавистна тирания, но
сначала он обязан раскрепостить самого себя. Развитие наук так опережает
установившийся уклад, что в этом опережении и кроется вольтова дуга
современных конфликтов - во всем, начиная с философии и кончая любовью
мужчины и женщины. Разные поколения людей, говорящих на одном языке, все
равно нуждаются в переводчиках. Этими переводчиками являются писатели и
художники. Они - память века, они - толмачи настоящего. Не надо
поклоняться художнику, но обязательно следует понимать, что поиск - всегда
самое трудное. Геолог в дальней трассе получает дополнительное питание.
Тем, кто строит железные дороги, платят <дорожные> - за то, что они вечно
в пути. Кто подсчитал, сколько физической и духовной энергии расходует
художник, когда он в своем поиске? Чей герой кричал: <Милосердия прошу,
люди! Милосердия!>?
Художник обязан получать от любящей женщины только одну льготу: на
счастье и отчаянье, на день и на ночь, на ошибку и на прозрение.
К Степанову подошла молоденькая девушка, еще подросток. В руке у нее
была плетеная сумка с ландышами. Ландыши были свежие, только-только из
лесу. На них еще были следы росы. А может быть, недавнего дождя, но все
равно на острых зеленых листьях эти капли - продолговатые, прозрачные и
холодные - казались каплями росы.
- Купите для дамы, - сказала девушка.
- Нет у меня дамы. Ну-ка, присядь.
- Что вы... Мне нельзя. Милиция погонит.
- Подбери мне пять самых красивых букетов.
Девушка выбрала самые красивые букеты, встряхнула ими, как
встряхивают материалом продавцы текстиля, и на колени Степанова упали
холодные капли с тонких бледно-зеленых стебельков.
- Вот, пожалуйста, - сказала девушка.
- Спасибо. Держи, - сказал Степанов, протягивая ей деньги, - и это
тоже. От меня, - он протянул ей цветы. - Ну, держи, держи, не бойся,
глупая.
Девушка порицающе качнула головой и быстро отошла от Степанова, кося
маленькими черными глазами, подведенными синей краской.
Какая глупость: сейчас, после того как мы разошлись, я могу идти куда
хочу, и не звонить, когда вернусь, и ничего не объяснять, где я, и не
оправдываться, отчего задержался. Но какая все это, в сущности, мелочь - и
как она гадит то, что следует называть <затянувшимся диалогом>. Кто это
сказал: <Человеку надо жить в тюрьме, откуда выпускают на воскресенье>?
А может быть, вся трагедия заключалась в том, что я мало мечтал из-за
того, что слишком много работал? Может, я стал слепнуть, а она по-прежнему
видела все в том будущем, которое нам хотелось видеть тогда, восемь лет
назад?
Степанов повторил про себя: <в будущем, которое хотелось видеть
восемь лет назад>. Он хмыкнул: <Ничего себе фразочка. Сплошной
плюсквамперфектум. По-моему, именно так - классический образчик. Обидно -
совсем я немецкий стал забывать...>
Мальчишкой Степанов жил под Берлином - он трижды убегал на фронт, к
отцу, и наконец попал к нему. Это были первые мирные дни сорок пятого
года. Он тогда жил с отцом в Рансдорфе, вокруг были озера с песчаными
берегами и сожженными купальнями. Черные, обуглившиеся столбы трагически
смотрелись на светлом песке, возле прозрачной тихой воды. В доме, где жил
Степанов, каждый день к обеду подавали громадных сытых раков. Они лежали
красной горой на большом белом блюде. Однажды Степанов попросился поехать
со стариком немцем, который поставлял этих раков. Они долго плыли по
озеру, а потом остановились возле небольшого островка, и старик стал
ловить раков.
- Почему они такие большие?
- О, это мой секрет, - ответил старик. - Тут был сильный бой. Раки
питаются падалью, поэтому они такие жирные, милый мальчик.
А потом было много лет - и прекрасных, и страшных лет, пока он не
встретил Надю. Слишком много у него было всего до нее - дорог, разлук,
радости, горя. А у нее ничего не было. У нее появилось только одно -
любовь к Степанову, отчаянная и единственная, готовая на все, - другую
такую редко сыщешь. Она прощала ему все, что было раньше, до нее, и
принимала все то, с чем он шел к ней, а потом наступил какой-то день или
час, или минута, когда она не захотела ничего прощать - и даже того, чего
не было вовсе. А если так, то приходит крах. Вот он и пришел.
Наташа сказала:
- Как бы мне объяснить тебе? У мужчины и у нас - все по-разному,
понимаешь? Я если обнимаю тебя, так я тебя вроде как Саньку обнимаю. А у
тебя все равно когти, это помимо тебя. Честное слово, нам то, что называют
благостью или к
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -