Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
и французы живут для жизни". Лучше, чем Старик, не
скажешь - незачем и пытаться.
Пако Камино держал быка в десяти сантиметрах от себя, а то и больше, и
движения его отличались скованной суетливостью, и на трибунах стали
кричать и свистеть, а когда бык поддел рогом капотэ, вырвал его из рук
Пако Камино и погнал матадора по арене, Пако вознесся над барьером и
перевалился через него, как настоящий "афисионадо", который хочет быть
матадором, боится им стать и все-таки прет на рожон, расплачиваясь за это
ранением или жизнью, и если "афисионадо" за такой прыжок аплодируют, то
Камино освистали дружно и с такой яростью, что казалось, на Пласа де Торос
запустили двигатели три реактивных истребителя.
Камино плохо вел себя на арене, и мне было больно смотреть на Дунечку,
которая только-только познакомилась с ним в баре отеля "Джолди", где
Старик обычно кончал вечер, разговаривая с матадорами перед тем, как уйти
на ужин в "Лас Пачолас". (Беседовать в "Джолди" надо уметь: бар - комната
сорока метров - от силы, а народа там не менее двухсот человек, и все при
этом кричат, жестикулируют, и поэтому бесперерывно толкают тебя локтями.
Если не жестикулировать, как все, собирающиеся здесь, тебе набьют синяки,
но стоит начать жестикулировать так, как это делают испанцы, сразу же
наступит некая гармония, и локти соседей будут проходить мимо твоих
локтей, и никто не станет пересчитывать тебе ребра - лишнее подтверждение
тому, что в чужой монастырь нет смысла соваться со своим уставом.)
В "Джолди" Пако Камино был очень красив и значителен, но в отличие от
Тино он прятал под маской веселости ощущение постоянного страха, и он
хорошо обманул всех нас, но это уже от политика, а матадор должен быть как
художник: он имеет право перекрывать свое состояние накануне акта великого
таинства творчества, а тавромахия - это творчество, с этим нелепо спорить.
А сейчас, на арене, Пако Камино был бледен и м е л о к. Он плохо убил
быка, и, когда он уходил, в него с трибун "комбра" летели подушечки, на
которых сидели синьоры и синьориты, а с трибун "соль", где подушек не
берут из-за экономии, на него обрушились куски хлеба, пустые бутылки
из-под пива и гнилые помидоры.
Но после него было чудо: выступил "человек Ордоньеса - Ниньо де ля
Пальма" - Пакирри. На арену выскочил юный, маленький Вахтанг Чабукиани. Он
позволил пикадору только один раз пустить быку кровь, а потом взял быка на
себя и, разъярив его, остановил в центре арены, и стал перед ним на
колени, и взмахнул мулетой, пропустив его в сантиметре от себя, не
поднимаясь с колен, а лишь поворачиваясь стремительно, и я ощутил его
боль, и почувствовал, как песок рвет кожу под желтыми чулками, и снова
вспомнил испано-грузинское родство, и танцоров из Тбилиси, которые шли по
улицам Хельсинки и танцевали, падая на колени, не страшась асфальта, а
вокруг гремели аплодисменты друзей и свист врагов, а Пакирри снова
пропустил быка мимо себя, а потом попросил своих бандерильерос уйти с поля
и сам поставил бандерильи, а после ударил быка и, остановившись перед ним,
поднял руку, и бык, послушный его властному жесту, пал, и Пласа де Торос
стала белой, оттого что все замахали платками, требуя от президента
корриды награды, "трофэо", как говорят здесь, и президент выбросил белый
платок, и все закричали: "фуэрра, долой, фуэрра!", и президент выбросил
второй платок, и Пакирри вручили два уха, и он снисходительно зашвырнул их
на трибуны - одну на "соль", вторую - на "сомбра", и его унесли на руках,
как несли на руках и Диего Пуэрта, ибо тот продолжал бой после того, как
бык рассек ему руку и пропорол ногу, но он получил только одно ухо, и
зрители согласились с этим, потому что в его искусстве не было того
открытого и пренебрежительного отношения к смерти, что проносится в
сантиметре мимо тебя, и еще потому, что он слишком хотел победить, и это
было заметно, в то время как Пакирри не думал о победе - он просто
сражался, любя своего противника.
Мы кончили вечер с Дунечкой в "Джолди", и мы пожелали счастья Пакирри и
Диего Пуэрта, как это положено в Испании: "Пусть бог распределит удачу",
но Пуэрта ответил не так, как здесь было принято раньше, - он ответил: "На
арене удачу распределяю я".
А Пако Камино, красивый до невероятия и такой же гордый, прошел к
своему "роллс-ройсу" мимо маленького парнишки со свежим шрамом на носу, и
женщины пробивались к Пако, работая локтями, как марафоны, а мужчины
хлопали его по плечам - все-таки знаменитость, - а парнишка со шрамом
стоял рядом с нами и что-то надписывал на фотографии Дунечке, и никто не
рвался к нему, а это был Ниньо де ля Копеа, который назавтра получил
высшую награду Испании: два уха и хвост, и в газетах напишут, что он -
надежда страны и что он работает так, как работали Манолете и Ордоньес в
свои самые лучшие дни - не годы.
...Люди, пожалуйста, смотрите вокруг себя внимательно: всегда подле вас
есть Моцарт, Шукшин и Ниньо де ля Копеа - девятнадцати лет отроду,
скромный и сильный, каким был Педро Ромеро, когда Хемингуэй списывал его с
Ниньо де ля Пальма.
...А после того как у меня завершились все встречи, мы поняли, что
совершенно свободны и что, хотя памплонская фиеста кончилась, Испания
продолжается и будет продолжаться вечно в каждом, кто смог понять этот
замечательный народ, а Испания все-таки начинается с Мадрида - для меня,
во всяком случае.
- Нет, - сказала Дунечка, - для меня все кончилось в Памплоне.
- Тебе не нравится Мадрид?
- Он - официальный.
Я хотел сказать, что нельзя вот так, с маху, о б и ж а т ь - неважно,
кого или что - человека или город. Рассеянная невнимательность, даже если
это врожденная черта характера, все равно обидна для окружающих: не вешать
же себе на шею табличку - "заранее приношу прощение за мою
невнимательность, рассеянность и категоричность - в принципе я добрый
человек, не желающий никому зла".
Но я решил отложить эту сенсацию "на потом", а сейчас спросил:
- Ты что - уже обошла все улицы Мадрида? Видала его ранним утром у
Сибелес, вечером на Гран Виа? Ночью возле средневековой Алкала? Днем у
Карабанчели?
- Все равно, здесь очень длинные авениды и слишком много полиции.
- В Памплоне тоже была полиция.
- В Памплоне ее освистывали и прогоняли, когда она мешала фиесте.
Последний довод был справедливым, и я принял компромиссное решение.
- Знаешь что, - сказал я, - давай позвоним Кастильо Пуче и пройдем
вместе с ним по тому Мадриду, который так любил Хемингуэй.
- А потом пойдем на корриду?
- А потом обязательно пойдем на корриду.
...В глазах у нее по-прежнему были маленькие белые человечки в красных
беретах, повязанные красными кушаками, с низками чеснока на груди - она
продолжала жить буйством Памшюны, и это на всю жизнь, и это прекрасно, и в
будущем, думается мне, многие наши люди станут приезжать на фиесту, как -
убежден - многие испанцы станут приезжать к нам на Родину - ей-богу, у нас
есть свои великолепные праздники, которые стоит посмотреть: это тоже будет
на всю жизнь у тех испанцев, которые приедут...
- Значит, так, - прогрохотал в трубку Кастильо Пуче, шершавя мембрану
жесткой бородой, - и ты должен через полчаса приехать в кафе-мороженое
"Оливетти". Как, ты не знаешь, где "Оливетти"? Но это же за стадионом
"Реаль Мадрид", и все "мадрилень„с" знают, где находится "Оливетти"!
Он полчаса объяснял мне, как туда надо проехать, а потом трубку взяла
его дочь Таня и объяснила все за две минуты, и мы поехали, и нас задержал
полицейский, потому что мы нарушили правила, а поди их не нарушь в
сутолоке мадридских машин, их за год, что я здесь не был, прибавилось еще,
по крайней мере, тысяч сто, и Дуня, побледнев, шепнула:
- Это "гвардия севиль"? (Она уже знала, что такое "гвардия севиль" -
испанцы не очень-то скрывают своего отношения к этой полицейской
организации.)
- Нет, ответил я, - это обычный дорожный надзор, не волнуйся.
Полицейский потребовал мои права с каменным лицом и алчным блеском в
глазах, не предвещавшим ничего хорошего. Он повертел мои права, потом
посмотрел марку машины и спросил:
- Откуда вы и что это за "оппель"?
- Это не "оппель", а "Волга", мы из Советского Союза и пытаемся найти
кафе-мороженое "Оливетти", которое в Мадриде знает каждый.
- Вы русские?!
- Да. Советские, - сказала Дуня, побледнев еще больше.
Вы русские, - повторил полицейский, возвращая мне права, - которые
ездят на "Волге", не в силах найти "Оливетти"? - алчный блеск в его глазах
потух, и зажегся иной блеск - удивления, недоверия и интереса. - Это ж
просто: обогните клумбу, возвращайтесь назад, поверните направо возле
пятого светофора, потом круто налево, потом два раза направо, потом снова
налево, пересеките авениду:
вот вам и "Оливетти".
Он поднял палку, остановил поток машин и позволил мне нарушить все
правила, какие только существуют на свете.
- Ну и ну, - сказала Дуня, а я ничего не сказал, потому что напряженно
считал светофоры.
Кастильо Пуче ждал нас со своей старшей дочерью Таней. Мы выпили кофе и
отправились по Мадриду, по хемингуэевским местам.
Жара была градусов под сорок. Дуня страдала, я наслаждался, Кастильо
Пуче и Танюша не обращали на жару внимания, ибо, как настоящие
мадрилень„с, они обожают в своем городе все - даже жару.
"Небо над Мадридом высокое, безоблачное, подлинно испанское небо, - по
сравнению с ним итальянское кажется приторным, - а воздух такой, что
дышать им просто наслаждение", - писал Старик, но жизнь, увы, внесла свои
коррективы: над Мадридом сейчас висит смог из-за того, что понастроили
множество заводов, а улицы запружены машинами, и только ночью, если
полнолуние, и на Пласа Майор горят синие, под старину, фонари, можно
увидеть звезды и черный провал небосвода и понять, что Старик - сорок лет
назад - всегда мог видеть такое высокое, прекрасное небо не только ночью,
но и днем, когда он работал в том отеле, который в "Фиесте" назвал
"Монтана" и где он поселил свою Брет с Педро Ромеро, а на самом деле
никакого отеля "Монтана" не было, а был маленький пансион на углу улиц
Алкала и Сан Эронимо. Здесь, в этом маленьком пансионе, где жили вышедшие
из моды матадоры, священники и студенты, молодой Старик снимал маленькую
комнату и писал в баре, что был на первом этаже, потому что в его каморке
стояло лишь колченогое трюмо - стола не было, и в течение трех месяцев
терпел обиды от постояльцев, которые издевались - но не очень злобно - над
чудовищным испанским этого длинного "инглез", а потом, по прошествии трех
месяцев, во время которых молодой Хэм каждый день прочитывал все
мадридские газеты, говорил с людьми на улицах, слушал речь матадоров, - он
стукнул кулаком по столу, когда шутить по его адресу стали особенно
солоно, и на хорошем мадридском пульнул такой отборной бранью, которую
употребляют "чуллос" - самые яростные матерщинники Мадрида, что все
посетители сначала смолкли, а потом расхохотались и стали поить Хэма
вином, и признали его своим, и никогда больше не смели потешаться над
"инглез", потому что только испанец может говорить так, как сказал сейчас
этот молодой репортер, только испанец, а никакой там не "инглез"...
Ныне в том доме, где была гостиница "Монтана", которую Старик отдал
Брэт Эшли и тореро Педро Ромеро (чертовски красиво звучат три эти слова,
поставленные рядом!), находится отель "Мадрид". Друзьям - а твои герои не
могут не быть твоими друзьями, все без исключения, даже самые противные,
потому что они словно больные дети, уродцы, но твои ведь - отдают то, что
знают по-настоящему, где не наврешь и не запутаешься, а Старик очень
хорошо знал те места, где он жил, и те страны, в которых он писал, а в
Испании он писал свои лучшие вещи.
- Он говорил по-испански очень медленно, - заметил Кастильо Пуче, когда
мы остановились напротив дома 32 на улице Сан Эронимо, где он жил в первые
приезды, - и не совсем правильно, но в этой неправильности "кастильяно"
была своя особая прелесть, потому что он говорил на очень сочном языке
народа, который обычно не в ладах с грамматикой, но зато всегда в ладах со
здравым смыслом и юмором. И еще он здорово чувствовал новое, он впитывал
наше н о в о е с языком.
...Не ради красного словца, а воистину - говорливый интеллектуал от
литературоведения, даже самый утонченный, подобен базарному жулику, ибо
новое - это хорошо забытое старое, а настоящее новое ныне появляется лишь
в науке и технике, а в литературе это новое редкостно и тогда лишь
является воистину н о в ы м, когда писатель выворачивает себя наизнанку, и
не стыдится этого и отдает всего себя читателю: ведь Александр Фадеев был
и Левинсоном, и Метелицей, и Мечиком одновременно, как Шолохов - Мелиховым
и Нагульным, Твардовский - Теркиным, Пастернак - лейтенантом Шмидтом, а
Хемингуэй - Педро Ромеро, Роберто Джорданом и Пилар, и только поэтому
свершалось чудо, а не унылое описательство, именовавшееся ранее
беллетристикой, а сейчас - прозой. Но вывернуть себя дано не каждому, и
это выворачивание обязано быть подтверждено з н а н и е м предмета, а
предмет литературы - человек, но вне конкретики, вне правды окружающего,
правды узнаваемой, доступной каждому, человек оказывается схемой, и не
спасает ни порнография, ни былинный эпос, ни головоломный сюжет.
Во всех романах Старика, связанных с Испанией, торжествует
поразительное знание этого замечательного народа, его городов, праздников,
обычаев, литературы.
Это, однако, не помешало неким "вещателям" от критики напечатать в
газетах в день его похорон: "Дон Эрнесто никогда по-настоящему не понимал
Испании. Он слышал колокола, которые звонят, но не понял, где они звонят и
по ком". Или - в другой газете: "По ком звонит колокол" построен на любви
к красной Испании.
Несколько образов националистов написано неточно, и в то же время он
позволял себе оправдывать и прославлять тех испанцев, на стороне которых
он был... Если он и понимал нас, то лишь наполовину..."
- Может быть, он понимал нас вполовину, - заметил Кастильо Пуче, - но
во всяком случае он понимал нас лучше, чем мы его, и уж несравнимо лучше,
чем мы - себя.
Старик вновь приехал в Испанию лишь в 1953 году, когда было выполнено
его условие: "Я никогда не посещу Мадрид до тех пор, пока из тюрем и
концлагерей не освободят моих товарищей-республиканцев, всех тех, кого я
знал и любил и с кем вместе сражался". Последний его друг был выпущен в
пятьдесят третьем году, весной, просидев в концлагере четырнадцать лет.
Тем же летом Старик пересек границу и прибыл на фиесту и снова начал
изучать Испанию, испанцев, корриду, матадоров, молодых писателей, музей
Прадо и Эскориал, Наварру, лов форели на Ирати, мужество Ордоньеса и
достоинство Домингина.
В Мадриде он останавливался в отеле "Швеция" на калье Маркиз де Кубас.
Он занимал на четвертом этаже три номера: для себя, где он работал, когда
писал "Опасное лето", для Мэри и для Хотчера. Журналисты знали, что он
останавливается в этом трехзвездочном отеле ("мог и в пятизвездочном, с
его-то деньгами" - вопрос престижа для испанцев вопрос особый, а все отели
разделены на пять категорий: от одной звезды до пяти звезд, и все
знаменитости обязательно живут в роскошных пяти "эстреллас", а Папа
позволяет себе и в этом оригинальничать.
Старик не любил говорить о своих денежных делах, но однажды объяснил
Кастильо Пуче, что из 150000 долларов, которые ему уплатили за право
экранизации "По ком звонит колокол", он получил третью часть - все
остальное взяло себе управление по налогам.) Журналисты, американские
туристы и молодые испанцы подолгу ждали Старика в холле, а он выходил
через тайную дверь на калье де лос Мадрасос и шел прямехонько в Прадо:
когда ему не работалось, он ходил туда два раза в день, а когда пятьсот
слов ложились на машинку и он облегченно вздыхал, выполнив свою дневную
норму, а выполнять ее становилось все труднее и труднее, он ходил в Прадо
только один раз - вместо зарядки рано утром. Вообще-то мне бы следовало
написать не "вместо зарядки", а "для зарядки", потому что больше всех
художников мира он ценил испанских, а из всех испанских Гойю, ибо тот, по
его словам, брался писать то, что никто до него не решался - не костюм,
сюжет или портрет - он брался писать человеческие состояния.
Разность возрастов не есть с о с т о я н и е, это всего лишь
приближение к состоянию, а в наше время эта возрастная разность все больше
и больше стирается.
Я наблюдал за тем, как Дунечка шла вдоль полотен Гойи, Веласкеса,
Тициана и Рафаэля. Сдержанность нового поколения - предмет мало изученный
социологами, и мне сдается, что молодые копают главный смысл и держат себя
- в себе, и это далеко не нигилизм, это нечто новое, ибо мир за последние
десять лет решительным образом изменился, его распирает от "заряда
информации", мир приблизился к крайним рубежам знания, он, мир наш, похож
сейчас на бегуна, вышедшего на финишную прямую. Когда я впервые смотрел
Гойю, Эль Греко и Веласкеса, я испытывал особое состояние, я волновался,
как волнуются, когда договариваются по телефону о встрече с очень мудрым
человеком, про которого много, слыхал, но не разу не видел. А Дуня шла,
сосредоточенно рассматривая р а б о т у великих так, как она рассматривает
работы своих коллег по училищу живописи. И только когда Хуан Гарригес
привел нас в зал Иеронима Босха, я увидел в глазах дочери изумление и
открытый, нескрываемый восторг. Босх написал триптих: мир - от его
создания до Апокалипсиса. Если прошлое в шестнадцатом веке можно было
писать гениально, то писать будущее, угадывая подводные лодки, атомные
взрывы, межконтинентальные катаклизмы, - это удел провидца от искусства,
это дар - в определенном роде - апостольский. Информация, заложенная в
поразительной живописи Босха, настолько современна в своей манере,
настолько молода, что можно только диву даваться, откуда т а к о е пришло
к великому Гению.
- А как тебе Гойя? - спросил я Дуню.
- Гойя это Гойя, - ответила она, не отрывая глаз от Босха. - Им все
восторгаются, и так много о нем написано...
- А Босх?
- Для меня - это больше, чем Гойя.
- Почему?
- Потому, что раньше я не знала, что это возможно.
(Не в этом ли ответ на то, отчего молодежь стремится поступать в
институты, связанные с тем, "что раньше было невозможно" - электроника,
атом, революционная - в новом своем состоянии - математика? Я убежден, что
форма преподавания гуманитарных дисциплин сейчас сугубо устарела, ибо
преподаватели не стремятся по-новому н а й т и в поразительных по своему
интересу предметах истории, экономики, географии то, что "раньше было
невозможно".)
...А потом мы пошли на уютную, тихую Санту-Анну и сели за столик пивной
"Алемания".
- Здесь определен распорядок дня раз и навсегда, - продолжал Кастильо
Пуче, - в десять часов пьют пиво журналисты, которые пишут о корриде, - их
Папа не очень-то слушал, они слишком традиционны и не ищут н е в о з м о ж
н о г о. В час дня сюда приходят "ганадерос", а к ним Папа прислушивался,
потому что они знали истинный толк в быках.
...Он сидел у окна, много пил и очень быстро писал свои отчеты для
"Лайфа", которые потом стали "Опасным летом". Вечером, часов в десять,
когда сюда приходят после корриды все, и матадоры в том числе, - он не
любил здесь бывать, потому что шум становился другим, в нем появлялось
иное качество, в нем было много лишнего, того, чего не было в дневном
шуме, который, наоборот, помогал Старику работать, ибо то был шум не
показной, наигранный, вечерний, когда много туристов, а шум, сопутствующий
делу: такое бывает на съемочной прощадке перед началом работы, и это не
мешает актеру заново перепроверять образ, который ему предстоит играть, но
зато ему очень мешает стайка любопытных, которых водят по студии
громкоголосые гиды.
- Пойдем в "Кальехон", - сказал Кастильо Пуче, - там Старик любил
обедать.
И мы пошли в "Кальехон", и это было похоже чем-то на памплонскую "Каса
Марсельяно"