Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
сь и сейчас будут
устраивать на меня облаву.
Поворачиваю назад. Останавливаюсь. Передо мной стоит мальчишка в трусах
и куртке. В руке у него пляшет пистолет. Он что-то бормочет и целит мне в
лицо.
- Пусти, гад! - кричу я в отчаянии.
- Хенде хох! - выговаривает наконец он.
Уже выучился. Они этому быстро выучиваются. Я отпрыгиваю в сторону, и
мальчишка стреляет два раза подряд. Мимо. С двух сторон подбегают еще
несколько человек. Они окружают меня. Мальчишка смеется истерическим
смехом, радостно говорит что-то окружающим меня людям, поднимает свой
пистолет, ударяет меня дулом в лицо и снова стреляет два раза подряд прямо
в лицо.
...Я сижу в комнате. Здесь много народу. Все смеются надо мной, потому
что в руках у мальчишки был пугач, а я от выстрелов в глаза потерял
сознание. Не смеется только один старик. Он седой, с запавшими глазами и
острым кадыком. Он протягивает мне сигарету.
"Сейчас и этот гад что-нибудь придумает. Они умеют издеваться", - думаю
я и отрицательно качаю головой.
Потом в комнату вошел худой старый солдат с винтовкой. Он толкнул меня
стволом в плечо и сказал:
- Э, ком...
Он отвел меня в большой дом и запер в темной комнате. Отпер часов через
десять. В руках у него была большая бумага с печатью.
- Фарен, - говорит он, стараясь быть понятным мне, - У-у-у, - делает он
губами, подражая паровозу.
Конвоир идет сзади и вздыхает. Мне слышно его хриплое дыхание. Когда
конвоир устает, он трогает меня за руку и говорит:
- Э, хальт...
Я останавливаюсь, и конвоир тоже останавливается. Мы стоим на пустынной
улице, тяжело дышим и смотрим друг на друга. Где-то неподалеку во дворе
смеются дети. Они бегают наперегонки - я слышу это по их веселым крикам. А
может быть, играют в прятки и визжат, когда тот, кто "водит", открывает
тайники, в которых прячутся остальные. Прятки - хорошая и нужная игра. Я
это понял во время побега. Она приучает к неожиданностям.
Немец смотрит на меня испуганно. Хотя у него в руках винтовка, а вокруг
в домах живут такие же немцы, как и он, - все равно конвоир смотрит на
меня со страхом. Мы с ним долго стоим на улице, которая становится
серовато-голубой. И смотрим друг на друга. Он смотрит на меня со страхом.
Я - безразлично, потому что не думаю сейчас о побеге, в городе нечего и
думать о побеге. А на конвоира смотрят с ненавистью, когда идут в побег. В
остальное время, особенно если конвоир не дерется и не стреляет в
отстающих, на него никто не смотрит с ненавистью.
Чем дальше мы идем, тем испуганнее он смотрит на меня. А потом тихо
говорит:
- Э... Их вар социал-демократ...
И - трогает меня штыком. Осторожно, в плечо. Я понимаю его, и мы идем
дальше. Я слышу, как немец подстраивается под меня, чтобы шагать в ногу.
Он перескакивает, но никак не может подстроиться, потому что у него
волочится левая нога. Я иду быстро, а он скачет сзади и никак не может
попасть в мой ритм. Я слышу, как он снова начинает хрипеть и тяжело, сухо
кашлять. Он кашляет все страшнее. Я останавливаюсь. Он стоит, схватившись
за живот, и глаза у него красные и мокрые. Он долго кашляет, а потом,
отдышавшись, говорит:
- Данке шен...
И снова трогает меня штыком, чтобы идти дальше.
На станции он отвел меня в полевую жандармерию, а сам отправился
отмечать проездное свидетельство до Берлина. Он вернулся через полчаса,
принес кружку пива и два бутерброда, сел рядом и стал есть. Он очень
подолгу жевал каждый кусок, прежде чем проглотить его, а когда делал
глоток пива, оно будто проваливалось в пустоту. Я отвернулся, чтобы не
видеть, как он ест. Но я все равно слышал, как он жевал, и от этого у меня
кружилась голова.
Я долго сидел отвернувшись, а потом не выдержал. Я обернулся к нему и
сказал:
- Социал-демократ! Жри тише!
Немец поперхнулся и быстро посмотрел по сторонам. Старик жандарм сидел
за столом и с кем-то громко говорил по телефону. Я понял, что мой конвоир
испугался "социал-демократа". Я вспомнил, что со мной в лагере сидело
несколько человек, которых посадили за то, что они были
социал-демократами.
- Ну! - громко сказал я. - Ду бист социал...
Конвоир вскочил со своего места и закашлялся. Бутерброд упал на пол. Я
поднял бутерброд и начал медленно есть хлеб с кровяной колбасой. Немец
подождал, пока я доем бутерброд, а потом повел меня к поезду.
Нам дали маленькое купе. Немец запер дверь, велел мне сесть у окна, а
сам устроился у двери. Винтовку он положил на колени. Поезд тронулся, и я
увидел, как немец взвел курок.
Я понимал, что мое единственное спасение - в побеге. Я знал, как все
это будет. Когда стемнеет, я прыгну на этого немца, придушу его, а на
подходе к маленькой станции соскочу с подножки, предварительно
переодевшись в форму конвоира.
Я наметил время. Как только зажгутся звезды, значит, пора.
"А что, если сегодня не будет звезд? - думаю я. - Это не худшая беда,
хотя лучше бежать в звездную ночь. Меня, конечно, легче заметить, но и я
зато лучше замечу каждого. Если звезд не будет, надо начинать, когда
исчезнут деревья, проходящие вдоль пути. Когда они исчезнут, значит,
пора".
Я вспоминаю Архипо-Осиповку. Это станица на Черном море. Там почти нет
отдыхающих, только колхозники и рыбаки. Мы туда приехали вдвоем с отцом.
Всего два приезжих курортника на всю станицу. Я вспоминал Архипо-Осиповку
и сразу же слышал тревожный и радостный крик цикад. Боже ты мой, сколько
их там было! До сих пор я не могу представить себе, какие они из себя, эти
цикады. Или, например, сверчки. Мне всегда хотелось сыграть в
диккенсовском "Сверчке на печи". Но я до сих пор не представляю себе,
какие они, эти самые сверчки. Очень будет неприятно узнать, что они похожи
на мокриц или тараканов. Хотя в таком случае можно и не поверить. Ведь
совершенно необязательно верить тому, что тебе чуждо.
На небе появились звезды. И в этот же миг в купе зажегся синий свет.
Тусклый, вполнакала.
- Э, - сказал конвоир, протягивая мне фотокарточку, - майне киндерн.
"Дети, - подумал я. - Киндер - это понятно".
Я взял фотокарточку. Там было пять девочек и мальчишка. Старшей было не
больше шестнадцати, а мальчишке - годик.
- Э, - сказал конвоир и протянул мне следующую карточку, - майне фрау.
Я увидел женщину в гробу. Рядом стояли дети и мой конвоир в штатском
затасканном костюме.
Я вернул ему карточки, он спрятал их в бумажник, вздохнул, усмехнулся,
тронул себя пальцем в грудь и сказал:
- Туберкулез...
Сейчас он смотрел на меня не испуганно, а грустно и спокойно. Наверное,
он решил, что я ничего не смогу с ним сделать, потому что мы едем с
большой скоростью, дверь купе заперта и курок винтовки взведен.
Ты дурак, немец. Это не важно, что поезд несется с большой скоростью.
Каждую дверь можно отпереть, на твою винтовку прыгнуть, а самого тебя
ударить головой в лицо. Вот и вся наука.
"Старшая девочка здорово похожа на него, - думаю я, - и такая же худая.
А мальчишка толстый. Все маленькие дети толстые. Они начинают худеть,
когда их отрывают от материнской груди".
- Э, - говорит немец и, протягивая сигарету, прикладывает палец к
губам, - социал-демократ - тшш!
"Какой ты социал-демократ? - думаю я спокойно. - Ты дерьмо, а не
социал-демократ. Ты трус и подлец, только у тебя есть шестеро детей, а
самому маленькому - год. И у них нет матери".
Я должен убить его, если хочу сбежать. Если я хочу, чтобы побег удался,
я обязан его убить. А мне хочется оглушить его, чтобы дети - пятеро
девочек и один пацаненок - не остались круглыми сиротами. Я знаю, что
такое расти без матери. Но я даже представить себе не могу, как они
останутся и без отца. Без этого туберкулезного отца, у которого огромные
худые руки и который говорит мне, что он социал-демократ.
"Вот сейчас, - говорю себе я, - сейчас пора".
Я подбадриваю себя, я подбираю ноги для прыжка, я уже почти готов...
"О толстых маленьких детях говорят, что они перевязаны ниточками, -
вспоминаю я, - это у них такие складки на ножках и на руках. У худых детей
они исчезают очень скоро, и тогда маленькие дети делаются похожими на
стариков. А маленькие дети не знают языка. Даже если он рожден немкой, его
можно выучить говорить по-русски. Или по-французски, какая разница, в
конце концов? Только бы не по-немецки. Это очень плохо, когда люди говорят
по-немецки, хуже быть не может".
Я чувствую, что не могу ненавидеть этого туберкулезного немца так,
чтобы убить, потому что видел его шестерых детей. Я ничего не могу с собой
поделать. Просто у меня не будет силы, чтобы прикончить его, - я же знаю.
- Их вилль шлафен, - говорю я и закрываю глаза.
- Э, - говорит немец, - битте. Поезд идет быстро. Я еду к гибели. Он -
от нее.
"Немцы... - думаю я. - Будьте вы прокляты, фашисты. Ненавижу. Всех вас
ненавижу..."
- Ну? Дальше... - спросил Коля. - Что дальше-то?
- Дальше - хуже. В гестапо меня держали месяца три. Следователь у меня
был Шульц. Мордастый такой, краснорожий... Они на моем ворованном костюме
споткнулись. Он был сшит на немецкой фабрике, а материал-то наш - с
"Большевички", до войны мы им поставляли, по торговому договору. Ну, они
меня и начали мотать - мол, ты чекист, заброшен на связь. Шульц меня все
донимал, чтоб я на каком-то процессе выступил как советский офицер,
разведчик... Потом в госпитале валялся, а после они меня власовцам
перепульнули, в Восточную Пруссию... Никак не верили, что я просто
пленный, сбежал из лагеря. А фамилию свою мне говорить тоже нельзя - я на
шахте "Мария" с мишенью на спине ходил как штрафник... Ну вот... Привезли
меня, значит, в контрразведку к Власову...
- А как ты попал сюда? - спросил Коля после долгого молчания.
- Расскажу... Погоди... А ты зачем? У тебя ж документ есть... Ты зачем
сюда пришел?
"Если люди так врут - тогда надо пускать пулю в лоб, - думал Коля, - не
может быть, чтоб так человек исподличался. Но ведь я знаю его по Москве. Я
знал его лет десять, не меньше..."
- Я попал сюда по дурости, - соврал Коля.
Он не смог себя заставить сказать Степану правду. Долг жил в нем помимо
него самого. А может, это никакой не долг, думал Коля, может быть, просто
я сейчас подличаю и продаю самого себя, потому что незачем играть в нашу
игру, если никому не веришь, а особенно Другу.
- Я боюсь, они меня прижмут, если ты не поможешь мне...
- Это как?
- Ну, если ты скажешь им, что знал Родиона Матвеевича Торопова...
- Ты по документу Родион Торопов?
- Да.
- А если документ - липа?
- Я этого и боюсь - тебя завалю. Я не обижаюсь, - вздохнул Степан, - я
понимаю, откуда ты. Когда ты не обернулся, я сразу понял.
- Ты верно понял, - сказал Коля и глубоко выдохнул мешавший все время
воздух. - Ты все верно понял, Родька... Что у него было еще в документах?
- А ничего. Аусвайс из Киева - и все.
- Слушай... Будешь говорить, что, мол, из Киева ты уехал в Минск...
Тебя еще ни разу не допрашивали?
- Нет... Он тебя держал, я был в предбаннике. А потом он ушел спать,
тебя - в барак, ну и меня тоже.
- Ладно. Попробуем.
Коля понимал, что он сейчас идет на преступление. Но он не мог
поступить иначе. Он обязан был поступить только так, и никак иначе, потому
что он не имел права подписать своими руками смертный приговор другу, с
которым рос в одном дворе, жил на одной площадке и учился в одном классе.
- Ты жил в Минске на Гитлерштрассе, четыре, а потом переехал на
Угольную, дом семь. В этом доме была парикмахерская Ереминского, но ты про
это не говори сразу. Они тебя сами начнут спрашивать, потому что у них в
деле есть мой адрес, понимаешь? Они тебе наверняка дадут очную ставку со
мной. Я тебя не узнаю - мало ли проходило через меня клиентов! Ты скажешь,
что я - мастер, работавший возле большого окна, под вывеской "Мастерская
Ереминского" - мужчина с трубкой в зубах и женщина, завитая как баран. Я
подтвержу эти твои показания. Ясно?
- Наверное, я сволочь, - сказал Степан. - Наверное, я не имел права
тебя просить.
- Видимо, я не имел права соглашаться тебе помогать, - сказал Коля. -
Погоди, а как тебя зовут?
- Это не важно... Ты ж не знаешь, как меня зовут,-для них, во всяком
случае. Излишняя подробность так же настораживает, как и плутание в
потемках.
- А если я не сыграю? - спросил Степан. - Вдруг не сыграю?..
ВСТРЕТИЛИСЬ
День был солнечный. Легкую голубизну неба подчеркивали длинные белые
облака. Прорезая эти белые облака, носились черные ласточки. В безбрежную
высоту уплывал, медленный перезвон колоколов.
"Совсем другой звук, - думала Аня, прислушиваясь к перезвону, -
какой-то игрушечный, не взаправдашний, не как у нас словно музыкальный
ларец. Люди такие же, как у нас, и лицом похожи, только в шляпах, а у
женщин вязаные чулки и юбки широкие, в складочку, а вот колокола совсем
другие".
Когда большие двери костела, окованные металлическими буро-проржавелыми
языками, чуть приоткрывались, пропуская людей, до Ани доносились тугие,
величавые звуки органа.
"Какая красивая музыка, - думала Аня каждый раз, когда до нее
доносились звуки органа. - Когда кончится война, обязательно пойду в
консерваторию слушать орган. Говорят, в Москве самый большой орган. А я
раньше смеялась: "Что хорошего в этой тягучке?!" Дуреха! Музыку вообще
можно понять лишь после того, как переживешь что-то большое, очень твое,
главное - горе ли, счастье. Только тогда тебе дано будет понять серьезную
музыку, а не "утомленное солнце нежно с морем прощалось...". Когда весело,
тогда надо, чтоб был джаз-оркестр вроде утесовского, а если страшно и сил
нет, тогда пусть будет орган. Делаешься маленькой-маленькой, и страх тоже
становится маленьким, как и ты сама".
Аня стояла под навесом магазинчика. Длинный навес, сделанный в форме
козырька, прятал ее от солнца, и, кроме того, она могла наблюдать за
площадью так, что ее почти не было видно, а ей было видно все.
Она пришла сюда к девяти часам, за час до того времени, как было
условлено. Аня знала, что следует заранее прийти на место встречи: час
даст возможность свыкнуться с обстановкой час поможет ей заметить
подозрительное час поможет спокойно подготовиться к той минуте, когда она
подойдет к молодому мужчине в немецкой военной поношенной форме без погон
и спросит его: "Простите, пожалуйста, вы здесь старушку с двумя мешками не
видели?"
Аня определила для себя, что она не выйдет к человеку в форме, если
увидит двоих или троих людей, которые, возможно, будут прогуливаться в
разных концах площади или сидеть на телегах перед костелом. Гестаповцы,
она прекрасно понимала, могут быть спрятаны и в костеле, и в домах,
окружающих площадь, и, наконец, они могут сидеть в машинах где-нибудь
неподалеку и только дожидаться условного сигнала, чтобы взять ее и Муху,
как только они увидятся. Аня все это понимала, но ей казалось, что следует
подстраховаться хотя бы в пределах тех возможностей, которые она имеет, и
в пределах того опыта, который у нее есть. Она не могла и предположить,
что Муха может быть перевербован, и что на встречу к ней он придет один, и
поведет ее на хорошую квартиру, и поможет откопать и принести сюда рацию -
и все это не по своему разумению, а по плану, заранее разработанному
полковником абвера Бергом.
Без четверти десять Аня увидела молодого парня в кожаной расстегнутой
куртке. Он шел по площади как гуляка, заломив кепку на затылок, в руке
букет полевых цветов, ноги обуты в щегольские краги - в таких щеголял в
Красноярске Ленька Дубинин, инструктор автоклуба Осоавиахима он их по
случаю купил в комиссионном магазине, когда ездил на слет осоавиахимовцев
в Ленинград.
Парень двигался медленно, лениво поглядывая по сторонам. До середины
площади он не дошел, свернул в маленькую улочку - в ту самую, через
которую пришла в Рыбны Аня.
"Там парикмахерская, кафе и два магазинчика, - вспомнила Аня, - машине
там негде стать, потому что посредине большая лужа, видимо очень вязкая, а
выезд на проселок, который ведет к шоссе, слишком крутой. И потом, что это
я запсиховала? Я подожду двоих или троих гуляк - тогда надо будет
думать..."
Парень, однако, появился снова. Он несколько раз уходил с площади,
снова появлялся, возле ворот костела поворачивался и быстро скрывался в
переулке. Аня подождала до десяти, потом вышла из-под козырька и
неторопливо пошла в переулок следом за парнем. Возле парикмахерской он
постоял минуту, повернулся и двинулся навстречу Ане - к площади. Когда
открылась дверь парикмахерской и оттуда вышел мужчина в потрепанной
немецкой форме без погон, парень, словно бы увидев это затылком,
остановился и начал потуже застегивать краги. Он застегивал краги до тех
пор, пока человек в немецкой форме не прошел мимо него - на площадь.
"За ним следят, - решила Аня, - если это Муха, за ним слежка. Что
делать? Если я подойду к нему, значит, нас поведут двоих".
Через пять минут к парню в крагах подъехал на велосипеде мальчишка в
коротких штанах и в майке-безрукавке. Они поздоровались, мальчишка слез с
седла, парень в крагах посадил его на багажник ("У нас на раме ездят", -
успело
елькнуть у Ани), и они уехали с площади.
"А я-то с ума сходила, - сказала себе Аня, - вот сумасшедшая!" Она не
обратила внимания на девушку, которая вышла на площадь с той улицы, куда
только-только укатил на велосипеде парень в крагах с мальчиком на
багажнике.
И тут к костелу подошел Муха - она его сразу узнала.
- Простите, - сказала Аня и откашлялась, потому что у нее запершило в
горле, - вы тут старушку с двумя мешками не видели?
- Что? - удивился Муха. - Не видел я никакой старушки...
Аня несколько мгновений смотрела ему в глаза, а потом повернулась и
пошла через площадь к костелу.
"Он решил не идти со мной на контакт. Почему он должен идти на контакт
со мной, когда он ждет резидента в синем костюме? Что же делать, а?
Объяснять ему? А вдруг это не он? Он. Наверняка он. Он ответил мне
по-русски. Дурак! Зачем он отвечал мне по-русски, если не хочет
засветиться? Машинально? Разве ж так можно?!"
- Пани! - вдруг крикнул парень у нее за спиной. - Постойте, пани!
Он подбежал к ней запыхавшись. Лицо его было бледно, губы - Аня очень
четко увидела это - пересохли и потрескались, сделались чешуйчатыми, как у
мальчишек после первых заморозков, когда они сосут сосульки.
- По-моему, она недавно уехала с попутной машиной, - сказал Муха. -
Уехала та старуха. С попутной машиной уехала...
Они быстро пошли вперед - он на полшага перед ней, заглядывая ей в
лицо он прямо-таки впился глазами в ее лицо, а она, торопясь, шагала за
ним. Ей казалось, что он так жадно смотрит на нее потому, что она оттуда,
с Большой земли, и поэтому она улыбнулась ему. А он так жадно смотрел на
нее потому, что она была хороша, очень хороша, и он силился представить
себе, что станет с этим лицом, когда она очутится там, где должна будет
очутиться вскоре.
Аня оглянулась, с трудом оторвавшись от его воспаленных глаз с
покрасневшими белками. Улица была пуста - шла девушка, совсем еще
молоденькая. На нее Аня не обратила внимания. (Она не могла себе
представить, что от этой молоденькой девушки будет зависеть ее жизнь - в
эти ближайшие часы и дни.)
Муха привел ее в маленький домик на окраине Рыбны. В домике было две
комнаты. В одной, с небольшим окном, выходившим на улицу, жила глухая
старуха, а в большой комнате с тремя окнами, заросшими плющом и диким
виноградом, было прибран