Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
"Сыночка, любимый, прости ради господа бога, у меня сердце рвет, за
тебя каждый миг страшусь, знаешь, сколько у меня врагов, представь только,
скольким нелюдям счастье будет, если тебя в камеру сунут?! Никому ж верить
нельзя, сыночка!
Миленький мой, пойми это на веки вечные! Ни-ко-му! Каждый у нас
предатель, каждый!" Знаете, как он плакал той ночью? Мать его успокаивала,
я выл щенком, а он сидел и рыдал, а потом поднялся, взял стул, начал в
отдушины заглядывать, а сам себя по голове кулаками молотил - боялся, что
записали нас... Несчастный человек, так ему страшно было жить на земле,
так одиноко... Я помню, раз к нам его учитель зашел, Ройтман, дядя Мотя,
тоже полковник, его уволили из органов в сорок девятом, тогда всех евреев
гнали, а потом сажали под гребенку... Никогда не забуду, как отец
спрятался за шкаф, а матери шептал: "Скажи, что меня нет дома, не могу я с
ним говорить!" А тот слышал все, стоял, посмеивался, а потом крикнул:
"Тебя сразу после меня возьмут, дурак!. Лучше б поговорил да и рапорт
написал..." И - ушел... Отец вышел из-за шкафа, плюнул под ноги, а после
кинулся его догонять, но не смог... Ну, давайте, спрашивайте, времени у
меня в обрез, на хозрасчет сели, надо поворачиваться, только так и можно
из нашей тьмутараканьей спячки выползти, если не задушат страну квасные
недоделки...
- Сходно мыслим, - кивнул Костенко. - Кого из отцовских сослуживцев
помните?
- Все на одно лицо... Хотя одного помню... Дядю Женю Сорокина... Это,
пожалуй, самый был из всех симпатичный...
- В чем это выражалось?
Либачев удивился:
- То есть?
- Ну, "симпатичность" его...
- Он приветливый был, без подарка не приходил, умел слушать... Когда
дядька мой - он был физик - начинал говорить о проблемах науки, слушал
внимающе, остальные-то баранами глядели... Отчаянный был - это мальчишкам
и женщинам нравится: раз стойку на подоконнике выжал, а мы ведь на шестом
этаже жили...
- Он у вас с женой бывал?
- Да... С Кирой... Красавица была, по-английски прекрасно говорила...
- Кира?
- Да... Она приходила к нам лет десять назад - отец уж не поднимался...
Тоже умерла... Кажется, они вместе работали...
- Когда отец вернулся, вы с ним о его делах говорили?
- Пытался... Но это кончалось ссорами... Он защищал не Сталина или
Рюмина, он себя защищал, свою жизнь... Каково себе признаться, что лучшие
годы отдал дьяволу?
- Вы знаете, что он работал по делу Вознесенского?
- Догадывался... Он этой темы избегал...
- И вел дело Федоровой...
- Об этом обмолвился... Сказал, что жалел ее, но американец, с которым
была связана, еще в двадцатом году был в России, шпион, работал при штабе
Колчака, дружил с адмиралом... А ее, говорил, Сталин поначалу опекал,
хотел снова пригласить на дачу... Прямиком из камеры...
- "Снова"? Она бывала у него на даче и прежде?
- Видимо, да... Я отчетливо помню отцовское слово - "снова"... Я,
кстати, это допускаю... Сталин не был отшельником, отнюдь... Но, в отличие
от Берии, он не был хамом, он, мне сдается, жаждал любви... И когда
женщина тянулась к нему, начиналась высокая связь, не скотская... Такую
связь держат в тайне - и мужчина и женщина... И потом - это мне отец
открыл, - в охране Берии были сталинские осведомители, поэтому перечень
женщин, которых к нему таскали, остался в архивах. А сталинского архива не
было, все уничтожалось на корню... Сказывался опыт его сотрудничества с
охранкой...
- Полагаете, эта версия небезосновательна?
- Убежден... Другое дело: вступил ли он в эту связь с санкции партии?
Или же продал душу дьяволу - Вас не зацепило, когда отца посадили?
Либачев усмехнулся:
- Еще как! У нас всегда бьют по родственникам, институт заложников,
высшее проявление людской злобы... Пришлось уехать из дому, работал в
тайге, в Сибири поступил в институт, скрыл, конечно, что отец осужден, а
когда все открылось, я уж диссертацию защитил, за год управился, у нас, на
мое счастье, бюрократия медленная, гниет, а не действует... Я-то еще
ничего, а каково несчастному сыну Берии? Прекрасный инженер, честнейший
человек, но ведь живет под чужим именем...
А чем он виноват? Или сын Ягоды? Того и вовсе расстреляли, когда
тринадцати не было... У нас сын отвечал, отвечает и будет отвечать за отца
- в этом вся наша вековая жестокость и мелкое неблагородство... Я помню,
как родитель, больной уж, его рак поедал, телевизор смотрел, особенно
когда артисты разные выступали, поэты... Посмеивался презрительно, ногти
грыз: "Дружочки мои! Ишь, как разливаются соловушками..." Да вот еще что,
- лицо Либачева помягчело, улыбка тронула рот, - отец, помню, дядю Женю
Сорокина "пересмешником" называл... И правда: он так потешно копировал
всех, кто сидел за столом, так менялся, изображая людей, что, казалось, в
нем жил не один человек, а множество совершенно разных индивидуальностей...
- Он к отцу не приходил после освобождения?
- Так он же умер в лагере... Отцу кто-то из стариков об этом сказал,
письмо, что ли, оттуда пришло... Бакаренко, отцов заместитель, тот
частенько к нам захаживал... Всегда бутылочку приносил, самогонку сам
делал, как слеза была, на травах...
- С Бакаренко давно виделись?
- В прошлом году...
- Как вы к нему относитесь?
- Мне кажется, он только потому не сел, что сдал отца и дядю Женю
Сорокина...
Трусливый он человек, но - беззлобный...
Костенко не сдержался:
- Этот беззлобный человек комиссара Савушкина галошей бил по лбу и под
ногти иглы засаживал...
Либачев не удивился, пожал плечами:
- А чего вы хотите? Если бы он не выбил из него показания - самого б
посадили...
И галошами б по лбу били, иглы загоняли... Все в порядке вещей... И все
это может повториться, если Горбачев не сумеет удержать ситуацию лет
десять, пока не придут люди, подчиняющиеся закону, а не п а х а н у... Как
считаете - сумеем?
- Если Запад не поможет - провалим... Мы живем в условиях такой
бесправной нищеты, что злоба может разъесть страну, как ржа... Только
состоятельные люди сочиняют для детей сказки и песни, голодные учат злу и
зависти...
Прощаясь, Костенко крепко пожал короткую, сильную руку
Либачева-младшего.
- Слушайте, а что особенно любил Сорокин? Книги? Картины?
- Какие книги?! - удивился Либачев. - При чем здесь картины?! Кто тогда
об этом думал?! В нашем классе только один я жил в отдельной квартире, все
остальные - в коммуналках, по пять человек в комнатушке... Куда книги
ставить? Где репродукции вешать?! Он студень любил, вот его страсть!
Студень, понимаете?! Я до сих пор такой студень в кулинарии покупаю, хоть
в прошлом был раскормлен до безобразия, - отец паек получал, "врачебное
питание", так сказать... Мамаша на нем не только дом держала, но и свою
сестру с братом в люди вывела... Студень - вот истинная страсть дяди Жени,
да еще ансамбли песен и плясок, он танцевал, как бог, все мечтал живую
балерину посмотреть...
10
Когда Зоя Федорова подсела к столику Сорокина в Доме кино, он ощутил в
голове тонкий, изматывающий Душу писк. Этот рвущий виски писк напомнил
тот, что он никогда не мог забыть: первую бомбежку в сорок первом, когда
он трясущимися руками дергал веревку черной светомаскировки, то и дело
оглядываясь на подследственного, который сидел перед его столом, кажется,
военный, готовил его под расстрел уговаривал взять на себя шпионаж (раньше
мотал на связь с англичанами, потом срочно переделывал на гестапо,
пришлось переписывать целый том показаний)... Веревка не поддавалась,
никто не мог и предположить, что ф р и ц прорвется в московское небо,
думали, что очередная кампания с этими чертовыми светомаскировками,
повисят и снимут... Арестованный поднялся: "Давайте помогу".
Сорокин тогда сорвался от ярости, подбежал к двери, распахнул ее,
заорал конвою, чтоб бежали к нему, а сам накинулся на несчастного, сшиб
его ударом на пол и начал бить сапогами по лицу, повторяя слюнно-пенно: "Я
тебе помогу, фашистский ублюдок, я тебе так помогу, что Лон... Берлин
кровавыми слезами заплачет!.." А полковник этот, пока был в сознании,
хрипло выдыхал смех - вместе с кровавыми пузырьками, делавшими рот его
проститутским, вульгарным: "Лонд-Берлин, ой, не могу, Лондо-Берлин..."
Сорокин перестал бить его, лишь когда ухнула бомба, заглушившая на
мгновение лай зениток; прохрипел конвою, справившемуся наконец со
светомаскировкой, чтобы утащил к о н т р у из кабинета, а сам бросился в
подвал,, ощущая подвертывающую, разболтанную дрожь в суставах...
...И здесь, в Доме кино, пережив леденящее ощущение б е з г л а з о г
о, дурно пахнущего (сладкое тление ужаса), сопровождавшегося все той же -
к счастью, никому не заметной - разболтанной трясучкой в суставах, он
понял, что если сейчас, не медля, не перейти в яростное наступление, то
может случиться непоправимое: актриса чуть поддатая, здесь у ней, суки,
все свои, начнется скандал, придут легавые; протокол, "фамилия, имя и
отчество", а паспорт на другое имя, вот и конец жизни, больше не
подняться, каюк...
...Сломав очередного арестанта, Сорокин обычно переходил на
доверительное дружество с несчастным, а они, словно бы отторгая
спасительно-выборочной памятью кошмар унижений, бессонницы, пыток, которые
предшествовали с л о м у, шли на это, тянулись к нему, полагая, что он,
Сорокин, единственное ж и в о е существо, с кем они общались в течение
месяцев, а то и лет, теперь-то, когда ужас кончился, не может не
отблагодарить за те п р и з н а н и я, которые несчастный сам и
формулировал, старательно выводя буквы ученическим пером.
Именно во время этих собеседований Сорокин, не педалируя, очень мягко,
возвращался к самому началу, называл имена людей, вскользь упоминавшихся в
деле, заинтересованно и доброжелательно расспрашивал о них, демонстративно
закрыв папку: "Это не для протокола, писать ничего не будем, сам хочу для
себя разобраться, поговорим, как большевики, - открыто, без страха..."
Особенно интересовали его те, которых жертвы называли в самом начале
следствия (еще до применения высшей степени устрашения) в качестве
свидетелей, способных подтвердить их невиновность и верность делу великого
Сталина.
Когда арестант был сломан уже и подписал все то, что позволяло доложить
руководству о раскрытии очередного контрреволюционного заговора (а это а в
т о м а т о м давало повышение по службе, премию, квартиру, а возможно, и
орден), надо было создавать з а д е л на новых вражин.
Поэтому, разговаривая за чашкой чая с бутербродом о тех, кого поминал
арестант, Сорокин порою лениво выбрасывал на стол протоколы допросов: "Вы
на него (нее)
надеялись, а вот что она (он) о вас показывает... Нет, не сидит... Дома
живет...
А вы верили, голубчик (голубушка). Люди, батенька моя (милая моя),
животные неблагодарные, это вам не олени какие или медведи, предадут за
милую душу, словно бы это доставляет им удовольствие, сладострастие
какое-то..."
Не каждый, конечно, арестант ярился на "п р е д а т е л я", некоторые
держались, а случайные, кого надо было изолировать по спущенным спискам,
на этом сыпались, такие подробности вываливали, столько пикантностей
открывали, что о з а д е л е можно было не беспокоиться... Протокола нет,
а пленочка-то шуршит серебром шуршит, навечно закладывает в память к а з н
ы новеньких вражин; связь поколений, так сказать. Прав Федор Михайлович:
"Социализм - это когда все равны и каждый пишет доносы друг на друга..."
Сорокин, конечно, не помнил имен всех людей, которые упоминались во
время допросов Федоровой, но за ресторанным столиком, где сейчас сидели ее
друзья, он видел и Татьяну Окуневскую, отпущенную в одно время с Зоей
Алексеевной, и актера, чем-то похожего на Жженова, - отгрохотал на каторге
долгие годы, и поэтому стратегия атакующей защиты родилась в его мозгу
немедленно: высший смысл первых часов ареста заключается в том, чтобы
доказать узнику: "Как ни оправдывайся, все равно в тебе есть грех, в
каждом есть грех, безгрешные только на небе живут", и на этом смять его,
вынуть человеческий стержень, породить в душе мятущийся ужас, полнейшее
переосмысление прожитого: действительно, каждый в чем-то затаенно виновен,
особенно в той стране, где все законы про "нельзя", но нет - и, дай боже,
не будет - закона про то, что "можно"...
Не отрывая глаз от лица Федоровой, он тогда сказал:
- Да и я сюда не просто так пришел, я с вами повидаться пришел... Нет,
я не стану сообщать вашим приятелям о наших с вами собеседованиях про них
всех - забыли, небось, как мы о вашей подруге беседовали? О Борисе
Андрееве? О третьем, что за столиком вашим сидит, Жженов, кажется? Могу
напомнить. Архивы у меня, пленочки держу дома, голос-то у человека не
меняется - если только не рак горла...
Он заметил, как обмякло тело женщины и в глазах появилось что-то
темное, словно кто перед лицом одеялом взмахнул; значит, угадал, попал в
точку страха...
- Я никого не закладывала, - сказала Федорова потухшим голосом. - Как
вы это из меня не выбивали...
Сорокин расслабился:
- Фамилию мою запамятовали?
- Имя помню: Евгений Васильевич...
- Это не имя, Зоя Алексеевна, это псевдоним. Кто ж свое настоящее имя
арестованному открывает? Хотя, неважно, зовите как угодно... Вы
действительно никого не предавали: один на один могу вам это
подтвердить... Но ведь пленочку можно настричь так, что и не отмыться...
Мы людям верить не умеем, мы документам приучены верить... Так вот,
давайте-ка мирно и дружно перенесем наш разговор на тот день, который вас
устроит; у меня к вам серьезное деловое предложение, Зоя Алексеевна...
Насколько мне известно, вы в Америке процесс против адмирала Тэйта то ли
проиграли, то ли не начали, а на кону, как мы слыхали, большая сумма
стояла... Вот у меня и возникла идея: почему бы нам с вами не написать
книжечку "Палач, адмирал и жертва. Диалог трех жертв двух Систем"? Не
отказывайтесь сразу, не надо... Я после смерти Сталина был, как понимаете,
демобилизован, работаю в Академии наук, кандидат, есть свободное время и
друзья, которые могут предложить выгодный контракт... Не рубите сгоряча,
Зоя Алексеевна, подумайте...
А я к вам загляну, если разрешите... Дня через два... Хотите - вы ко
мне, оставлю адрес...
Он играл беспроигрышно, знал, что к нему она не пойдет, дома и стены
помогают; нажал:
- Кстати, ваши непосредственные следователи Бакаренко и Либачев понесли
наказание: Либачева нет в живых, а Бакаренко спился, бог шельму метит...
- Били-то меня не только они... Вы - тоже...
- Я спасал вас, Зоя Алексеевна... Вы не знаете, как т а м били... А у
вас и зубы целы, и лицо не изуродовано... Я докладывал Абакумову, что вы
стойко переносите воздействие у с т р а ш е н и е м, значит, действительно
не виноваты в самом страшном - в попытке террора против товарища Сталина...
Федорова сгорбилась, руки бессильно упали вдоль тела:
- "Товарища Сталина"... Волк свинье не товарищ...
- Тогда за такие слова вас бы шлепнули в одночасье... А сейчас они - в
ваших устах - дорогого стоят, ведь нынешние владыки норовят Иосифа
Виссарионовича отмыть, все на Берию валят... Мелюзга, мелкие врали, на
этом и сгорят... Что Берия без Сталина мог? Несчастный чучмек, плохо
говоривший по-русски... Я вам про ту пору много могу рассказать - с этой
стороны баррикады... А вы - с той...
Чем не сенсация? И про адмирала у меня сенсация припасена, верьте
слову, - обеспечите дочь и внука на всю жизнь...
...И когда через два дня, собрав через свои старые связи всю информацию
о Федоровой, ее дочери, о том, что, находясь в отказе, актриса была на
грани с р ы в а, он пришел к ней, предварительно обложив квартиру н а б л
ю д е н и е м, она ему дверь открыла; не сразу, правда, таясь какое-то
мгновение около замка, ощущая бессильный, душащий страх, но - открыла все
же; палач, если он настоящий палач, навсегда входит в плоть и кровь
жертвы, превосходством своим входит, ибо долгие месяцы он был ее
всевластным владыкой, а такое никогда не забывается.
Включив воду в ванной, Сорокин тогда начал первым наговаривать на
магнитофон, изредка поднимая глаза на Федорову (она была в синем платье,
туфли с замшей, Даже грим наложен, молодец старуха, не сдается, женщине и
умирать-то надо молодой):
- Да, я палач, - по должности и званию. Я расскажу про то, через что
мне пришлось пройти, прежде чем я приказал ввести в мой кабинет гордость
советского кинематографа Зою Федорову - глаза громадные, распахнуты миру,
ямочки на щеках, растерянная улыбка, известная в стране каждому, - дважды
лауреата Сталинской премии, звезду экрана, королеву мальчишеских грез...
Я родился в двадцать первом году; отец, демобилизовавшись из Красной
Армии - он воевал под знаменами конницы Буденного, - вернулся в свою
будочку сапожника. В партию его приняли перед наступлением на Львов,
которое планировал Сталин.
Сапожников было мало, партийцев среди них того меньше, поэтому он
примкнул к ячейке коммунхоза и был в городском активе, все большевики шли
к нему набойки ставить - с в о й, так что и заработок был, и напрягаться
особенно не надо - до той поры, пока не провозгласили нэп и не поперли изо
всех щелей кооператоры...
Мать мне уж после рассказывала, какая это была трагедия для отца:
"Ленин предал революцию, перекупили его немцы, снова буржуи при деле, а
где ж торжество мировой революции?! Всеобщее равенство?! Чтоб никто ни от
кого не отличался?!
Чтоб все были равны по достатку?!.."
Мать перечила ему: "Так ведь зато теперь голодных нет, Вась! Кто
работает до устали, может и булочки купить, и конфетку ребенку, а
раньше-то хоть зубы на полку клади..." Отец не унимался: "Пусть зубы на
полку, но мое красноармейское сердце не может терпеть, чтоб один форсил в
шубе и на пролетке катил в ресторан-кабак, где буржуйские танго играют, а
другой - как жевал черняшку, так и поныне ее жрет!" Матушка замечала: "Так
ведь укомовские не толь на пролетках, на автомобилях шикарят, и пайки им
дают, и барские дома под себя позанимали".
Отец отвечал: "Власти так положено! Власть на то и власть, чтоб над
нами стоять, сами такую выбрали!" От обиды запил, работы поубавилось, да и
активничать начал - как ни вечер, так идет на диспут какой и костит новых
буржуев на чем свет стоит... А людям приятно, когда того, кто сноровистее,
прилежнее, а оттого - богаче, матюгом кроют и требуют у него все нажитое
отобрать... Ясно, такому хлопают и "ура" кричат... Мать моя слова боялась,
в России все пуще смерти слова боятся, и не зря, как оказалось... Кто уж
там придумал петицию Ленину, не знаю, но отец одним из первых подписался,
чтобы нэп отменить, кооператоров посадить в концлагеря, с конфискацией
имущества, только чтоб все люди были равны по заработку и чтоб никто не
выделялся... Из Чосквы приехал комиссар Забуров, предупредил, что это есть
уклон, просил одуматься, потому что, мол, самим нам из разрухи не встать,
голытьба, надо привлекать капитал и головы деловых людей, пусть хоть они
гниды и кооператоры, все равно надо терпеть... Отец - ни в какую!
А тут еще Гликман организовал товарищество сапожников, большинство
работяг к нему примкнуло, потому что он жратву давал и заказами
обеспечивал; отца, как родительница рассказывала, аж знобило от ярости,
пустился во все тяжкие, примкнул, говорила мама, к группе, которая стала
тайно печатать прокламации против буржуазного нэпа и кооперации, стал
выступать на бирже труда, собирал безработных, зажигал их словом ненависти
к тем, кто сыт и одет. На базаре выступал среди тех, кто нэпманские кадки
таскал и с утра хлебное вино пивком лакировал, хоть и в запрете был
алкоголь... И по этому поводу отец гневался:
"Ленин сам не пьет, поэтому не понимает душу нашего человека, не дает
завить горе веревочкой, а новый буржуй любой финьшампань добудет, был бы
золотой червонец в кармане..."
Ну и докричался: сначала из партии вычистили, а как обиделся и пошел во
весь голос к