Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
без мучительных
образов. Он выспался.
Дверь открыл сам дежурный, протянул полотенце.
-- Иди умойся. И не прикидывайся. Выпустим сейчас.
Он все уже подготовил, пересчитал при Петрове деньги, уложил их в
паспорт.
-- Четыре тысячи восемьсот сорок один. Проверь. Полсотни взял за штраф.
И брось эти шуточки, понял? Стольких людей из-за тебя потревожили...
Часы показывали двадцать два с минутами.
-- Я свободен?
-- Говорю тебе: за тобой приедут.
-- Вновь спрашиваю: я свободен?
-- Иди, -- устало разрешил дежурный. -- Иди.
В наземном вестибюле "Филей" дул ветер, пахло свободой. Петров прочел
названия станций и понял, что с той минуты, как нажат был стартер "газика",
он стремился к дому на Кутузовском -- так и называлась следующая остановка.
Теперь, когда цель так близка, он не мог задерживаться нигде и от
"Кутузовской" бежал -- к дому Лены, летел по ступенькам. Палец потянулся к
звонку, но кнопку не тронул... Что-то происходило за дверью: Петрову
казалось, что он слышит дыхание человека за нею. Усмирялось биение сердца,
на лестнице, во всем подъезде обманчивая тишина, и кто-то стоял за дверью,
прислушивался к тишине и к дыханию Петрова. Вновь поднес он палец к звонку,
и, опережая руку, открылась дверь, и Лена бросилась к нему, обнимая и плача.
Взглянуть на нее один раз, только один раз, а потом будь что будет -- это
гнало его с утра, увидеть еще раз ее глаза, лоб, вдохнуть запах свежести --
и можно долгие годы жить без нее, питаясь острыми воспоминаниями последней
встречи. Он гладил вздрагивающую спину, морщил увлажненное слезами лицо свое
и боялся неверным звуком голоса выдать страдание. Она не должна видеть его
слабым, она сама слабая.
-- Тебя ищут, -- шептала она. -- Тебя ищут с обеда. Последний раз мне
звонили пять минут назад. Ты убежал из милиции?
Петров мычал -- говорить не мог.
-- Тебя все ребята ждут у дома, все -- и Сорин, и Крамарев, и Круглов,
и Фомин...
-- Кто?
-- Фомин, Дундаш... Зачем ты его избил? Но он сказал, что сам
виноват...
Рука лежала на мягкой лопатке, рука внимала умоляющему пульсу тела,
всепрощающему ласковому биению.
-- Ребята так беспокоятся... Почему ты не мог позвонить мне?
Он пытался сделать это два дня назад, но никак не вспоминался телефон.
Дверь осталась открытой, и Петров видел суд в полном составе. Мама, как
и прежде, занимала центральное место, папа и Антонина по бокам.
-- Лена! -- воззвала мама.
-- Уйдем ко мне... -- шепнул Петров.
Не отрываясь от него, Лена смотрела на мать, и тело ее напрягалось.
-- Я ухожу, слышите! -- крикнула она и пошла в квартиру.
Дверь тут же захлопнулась, сквозь нее пробивались женские голоса:
визгливый -- матери и -- тоже на грани истерии -- Антонины.
Забыв о звонке, Петров налетел на дверь, колотил ее руками и ногами.
Вдруг она подалась, распахнулась. Сестры стояли рядом, Лена с чемоданчиком,
и Петров испугался, потому что сестры стали совсем похожими, и никогда еще
не видел он на Ленином лице такого выражения жестокости и злости...
Внизу, во дворе, Антонина плакала, обнимая сестру, рассовывала по ее
карманам разную косметическую мелочь, и Лена плакала, а Петров думал о том,
что ему надо еще учиться жизни.
-- Саша! -- крикнула Антонина, когда они миновали арку. -- Проворачивай
это дело быстрее!
Ему оставалось пройти немного, чтоб завершить свой путь. Держа Лену за
плечо, шел он по малолюдному в эти часы Кутузовскому проспекту, по Большой
Дорогомиловке, свернул в переулок, прямиком выводящий к вокзалу. Стало
шумнее: по переулку двигались сошедшие с электричек люди, уезжавшие за город
туристы; кто-то не сорванным еще горлом тащил за собой песню; неумело
бренчала гитара; закрывались ларьки, и продавщицы увязывали свои сумки;
плакал ведомый матерью ребенок, и мать хранила молчание, исчерпав все слова,
надеясь на ремень отца, который ждет их дома.
Часы на вокзальной башне пробили одиннадцать вечера. Петров купил у
старухи остатки цветов в корзине.
-- Так ребята ждут меня у дома?.. Ключ у Валентина есть, ночевать на
лестнице не будут... Сегодня -- наша ночь.
-- Где же мы будем спать?
Он повел ее на вокзал, внутрь. В дальнем зале нашлось место. Лена
положила голову на его плечо и спала или притворялась спящей. Вокзальные
лавки неудобны и вместительны, люди сидели, вжавшись в профиль скамьи;
только странствующие и бездомные могли привыкнуть к давлению многократно
отраженных звуков, рождаемых где-то под потолком. Скребущие, свистящие и
скорбящие голоса проносились над залами и оседали, как пыль. В безобразный
хор изредка втискивалось свежее дуновение, и динамик лающе говорил о посадке
на поезд, номер которого пропадал в поднимающемся шуме. Люди вставали, несли
чемоданы, детей, узлы.
А в три часа началось великое переселение народов: вокзальная обслуга
приступила к уборке, зал за залом освобождая от людей, стрекоча громадными
пылесосами. Петров поднял Ленину голову. Пошли искать пристанище в уже
обработанный пылесосами зал, на скамье раздвинулись, впустили их в теплый
ряд спящих и полуспящих. Напротив сидела молдаванка, держа ребенка,
укутанного в грязную, прекрасно выделанную шаль. Свирепый черный муж ее,
тоже молдаванин, не спал, пронзительные глаза его перекатывались под упрямым
и гневным лбом, высматривая опасность, грозящую жене и ребенку. Начинал
верещать динамик -- он вскидывал голову, и плотные, опускавшиеся книзу усы
его топорщились. Молдаванка спала особым сном матери, умеющей в дикой
какофонии поймать слабый писк младенца, понять в писке, чего хочет ребенок и
что тревожит его. Вдруг она открыла глаза, наклонила голову, запустила руку
под плюшевую кофту и достала громадную, желтую, как луна, грудь, сунула
ребенку шершавый коричневый и вздутый сосок. Выпросталась крохотнейшая рука,
поползла по желтому шару, нетерпеливо скребя его мягкими ноготками... Дитя
насыщалось, и ноготки поскре-бывали все нежней, пока пальцы не сложились в
кулачок. Ребенок напитался, нагрузился и отпал от соска. Мать встретила
взгляд Лены и улыбнулась ей покровительственно, и муж заулыбался, раздвинул
усы, сверкнули зубы, молдаванин победоносно глянул на Петрова...
Утро взметнуло новые звуки. Открылись буфеты, ехали на тележках
кипятильники с кофе, выстроилась очередь за газетами. Петров пил кофе,
тянуло на остроты по поводу первой брачной ночи, он сдерживал себя.
Прошедшими сутками кончалась целая эпоха в его жизни, не будет больше пенных
словоизвержений в милициях, не будет уродливого многоцветия, он -- в новом
качестве отныне и во веки веков. Жизнь его связана с жизнью другого
человека, с привычками, вкусами и капризами стоящей рядом девочки.
Решили так: Лена поедет отдыхать к Петрову, а сам он -- на завод.
Неприятных объяснений все равно не избежать.
В проходной его оттеснили в сторону охранники и повели к директору.
Сорвалась с места секретарша, открыла дверь. Петров вошел в кабинет и
попятился.
Все ждали его -- Труфанов, Тамарин, Игумнов, Стрельников, а рядом с
медсестрой сидел Дундаш, и голубовато-серое от примочек лицо его было под
цвет кабинета.
Все молчали, потому что начатый разговор должен чем-то кончиться.
Скрипнул протезом Стрельников.
-- Жить надо, Петров.
-- Слышал уже...
-- Жить надо! -- упрямо повторил Стрельников и стукнул палочкой по
полу. -- Сегодня оба вы не работники, но завтра утром должны быть в
регулировке.
68
Командировочная жизнь научила Степана Сергеича некоторым приемам.
Выходя из вагона или самолета, он не мчался сломя голову на нужный ему
завод, а находил прежде всего койку в переполненной гостинице и узнавал
фамилии ответственных товарищей. Вообще же он устал от разъездов, от
одиночества в шумных гостиницах, от унылого и тошного запаха ресторанов. Рад
был поэтому, когда попал на кабельный завод. Еще одна заявка -- и можно
лететь в Москву.
Здесь, однако, он застрял надолго. Руководили заводом тертые люди,
замученные бесконечными совещаниями. Они презрительно щурились, слыша
воззвания Шелагина, и в смертельной усталости просили его не разводить
дешевой демагогии: у них своих демагогов полно.
Орава толкачей сновала по заводскому двору, пила в гостинице, шумела в
приемных. Самые умные подзывали рабочих, всучивали им деньги, и те несли под
полою мотки проводов и кабелей. Завод, кроме массовой продукции, выпускал
мелкими партиями какие-то особые сорта тонких кабелей, за ними и охотились
толкачи. Степану Сергеичу всего-то и надо было сверх заявок двадцать метров
кабелечка со сверхвысокой изоляцией. Покупать его он не хотел, поэтому
буянил в коридорах заводоуправления.
Спал он плохо, и когда по утрам встречал в столовой соседку по этажу,
то краснел, хватал поднос и торопился упрятаться в очереди. Соседка, девица
лет двадцати пяти, тоже что-то выколачивала и по вечерам шаталась по
гостинице в брючках, незастегнутой серой кофте, помахивая хвостом модной
"конской" прически. Однажды перед сном Степан Сергеич нарвался на нее в
пустынном коридоре. Девица грелась: вытянула правую ногу, прислонила ее к
гудящей печке, а ногу осматривала, будто она чужая была, поглаживала ее,
поглядывала на нее критически и так и эдак, присудила ей мысленно первый
приз, дала, одобряя, ласковый шлепок, убрала от печки, бросила на
обомлевшего соседа странный взгляд, крутанула хвостом прически и пошла к
себе.
До утра ворочался Степан Сергеич, вспоминал дальневосточный гарнизон,
столовую, Катю. Ни страсти не было в той любви, ни даже, если разобраться,
голого желания, ни слов своих, глупых от счастья. Сводил официантку два раза
в кино, на третий -- сапоги начистил черней обычного, подвесил ордена и
медали, шпоры нацепил из консервной жести. Тогда приказ объявили: всем
артиллеристам -- шпоры, а их и не доставили, вот и вырезали сами из чего
придется. Так и не помнится, что сказано было после сеанса, все о шпоре на
левом сапоге думал -- съезжала, проклятая!..
Утром он, злой и решительный, прорвался в цех. Из конторки, где сидел
начальник, его выперли немедленно. Степан Сергеич любопытства ради
остановился у машины, из чрева которой выползал кабель. Присмотревшись
внимательней к движениям женщины-оператора, он поразился: машина часто
останавливалась, женщина решала, что будет лучше -- исправить дефект или
признать его браком, и почти всегда нажимала кнопку, обрубая кабель,
отправляя его в брак.
-- Немыслимо! -- возмутился Степан Сергеич. -- Почему?
Ему ответил чей-то голос:
-- Потому что платят ей за метраж больше, чем за исправление дефекта.
-- Так измените расценки!
-- Не имеем права. Сто раз писал -- не изменяют.
-- А кто вы такой?
-- Диспетчер.
Степан Сергеич с чувством пожал руку коллеге. Им оказался белобрысый
юноша в очках. К лацкану дешевенького костюма был вызывающе прикручен
новенький институтский значок. Юноша повел Шелагина в какую-то клетушку,
показал всю переписку о расценках, пригрозил:
-- Умру -- но не сдамся!
Он забрал у Степана Сергеича все заявки, сбегал куда-то, принес их
подписанными, а когда услышал сбивчивую просьбу о двадцати метрах --
запустил руку в кучу мусора, вытянул что-то гибкое, длинное, в сверкающей
оплетке и наметанным взглядом определил:
-- Двадцать один метр с четвертью.
Хоронясь от девицы в брючках, Степан Сергеич пробрался в номер, схватил
чемодан, расплатился и рысцой побежал к автобусу.
В аэропорте -- столпотворение. Снежные бури прижали самолеты к бетону
взлетно-посадочных полос, в залах ожидания -- как на узловой станции перед
посадкой на московский поезд. Кричат в прокуренный потолок дети, динамики
раздраженно призывают к порядку, информаторша в кабине охрипла и на все
вопросы указывает пальцем на расписание с многочисленными "задерживается".
Очередь в ресторан обвивает колонны и сонной змеей поднимается по лестнице
на второй этаж. Все кресла и скамьи заняты. Степан Сергеич обошел аэропорт,
поймал какого-то гэвээфовского начальника и потребовал собрать немедленно в
одном зале пассажиров с детьми, зал закрыть, организовать детям питание. На
хорошем административном языке Степана Сергеича послали к черту.
Ночь он провел на чемодане, боясь возвращаться в гостиницу, а утром
аэропорт охватила паника, пассажиры штурмом брали самолеты. Улетел и Степан
Сергеич. Через пять часов приземлились -- но в Свердловске, заправились, еще
раз покружились над Москвой, и так несколько раз. Глубокой ночью самолет
опустился на резервном аэродроме. Свирепо завывал ветер. Голодные пассажиры
спросили робко у подошедшей бабы с метлой, где тут столовая. Баба указала на
тусклый огонек, к нему, спотыкаясь, и побежали все, ввалились в теплое
строение. Две казашки, кланяясь по-русски в пояс, повели к столам, Было
только одно блюдо, но такое, что его и в Москве не сыщешь, -- жаркое из
жеребенка. Пассажиры восхищались, вскрикивали. Когда насытились -- громко
потребовали ночлега, вмиг разобрали матрацы, раскладушки.
Самый робкий, Степан Сергеич проворонил и раскладушку и матрац. Одна из
казашек пожалела его, увела в соседний домик, подальше от храпа.
Кровать с кошмой, подушки, теплынь -- спи до утра. Но Степан Сергеич не
прилег даже -- как сел на кровать, так и просидел до рассвета. Это была
особенная ночь в его жизни.
Едва он вошел и сел, как поразился тишине. Ни единого звука снаружи не
проникало в теплое пространство. Стих ветер, за окном -- ни снежинки. Ни
один самолетный мотор не ревел и не чихал. Ни скрипа сверчка, ни мышиной
возни по углам. Жуткая, абсолютная, как на Луне, тишина. Подавленный ею,
Степан Сергеич боялся шевелиться.
И не сразу, по отдельности, приглушенные отдалением и все более
становясь слышимыми, в тишину прокрадывались звуки... Шумели
заводоуправления, крича, что нет возможности удовлетворить заявки;
отругивались снабженцы, суя под нос какие-то бумаги; истошно вопил Савчиков;
главные инженеры с достоинством внушали что-то просителям; угрожающе скрипел
пером белобрысый юнец; визжали секретарши, отражая приступы толкачей;
чавкала машина, обрубая кабель; "Дорогой мой, -- увещевали директора, -- да
я же всей душой, но сам посмотри..."
Накат новой волны звуков -- и уже различается звон молоточков на
сборке, гудение намоточных станков, подвывания "Эфиров", стрекотание
счетчиков бесчисленных радиометров... Ухмылка Игумнова сопровождается
чьим-то резким хохотом, Стригунков идет под победный марш, а молчание
Анатолия Васильевича Труфанова -- на фоне рева тысяч заводских гудков...
И везде -- план, план, план... Он простерся над громадной территорией,
он стал смыслом существования многомиллионного народа, и люди живут только
потому, что есть план, он -- сама жизнь, от него не уйти, он жесток, потому
что ничем иным его пока не заменишь, и выжить в этой жестокости можно тогда
лишь, когда за планом видишь людей и пользу для людей.
Много лет назад Степан Сергеич принял на работу, нарушив запрет
Баянникова, беременную женщину. И, нарушив, пошел виниться к нему, он даже
прощен был.
Теперь Степан Сергеич не чувствовал своей вины. Но, однако же, и не
пытался кричать на весь мир о том, что такое план и что такое люди.
69
Цех выполнял еще месячные планы, а Виталий каждое утро спрашивал себя:
неужели сегодня? Он носил в кармане заявление об уходе, оставалось только
поставить дату.
Сентябрь, октябрь, ноябрь... И вот начало декабря, день седьмой. Как и
несколько лет назад, Анатолий Васильевич усадил его за низенький столик,
предложил "Герцеговину", сплел пальцы, сказал мягко:
-- Вы нравитесь мне, Игумнов, честное слово... Это значит, что нам надо
расстаться. В моем распоряжении много средств воздействия, сегодня, -- он
надавил на это слово, -- я применю одно лишь: дружеский совет. Сейчас вы
напишете заявление об увольнении по собственному желанию, я подпишу его.
Глаза его, всевидящие, всезнающие, были грустны. Директор, кажется,
вспоминал о чем-то.
-- Мне будет трудно без вас, но еще труднее мне было бы с вами в
следующем году. Человек имеет право на ошибки, на поиски. Они -- это мое
убеждение -- не должны отражаться на работе. Я понимаю, что происходит с
вами, и со мной это было когда-то... раздвоение, скепсис, желание найти себя
в чем-то якобы честном... Но есть силы, которые уже вырвались из-под
контроля людей, надо послушно следовать им, они сомнут непослушного... Вы
понимаете, о чем я говорю?
-- Понимаю, -- откашлялся Виталий. Он шел к Труфанову разудалым
остряком, заранее смеясь над собственными остротами. Теперь же сидел
пай-мальчиком.
-- У вас будет чистая трудовая книжка и много свободного времени. Ни
один отдел кадров не поверит вам, что вы по собственной охоте ушли с такого
почетного, высокооплачиваемого места, сулящего в будущем должность
заместителя директора НИИ по производству. Разрешаю вам давать мой
телефон... Впрочем, они и мне не поверят. Но я никоим образом не хочу, чтоб
вы опускались до какой-то шарашки, вы должны хорошо устроиться. Поэтому --
не сдавайтесь. Я впишу вашу фамилию в список на премию, завтра получите
деньги, это поможет вам быть или казаться независимым... Поймете мою правоту
-- возвращайтесь. Всегда приму. Задерживать вас не буду, дела сдайте
Валиоди.
Он проводил его до двери, прошел с ним через приемную, вывел в коридор.
-- Благодарю... -- смог пробормотать Виталий.
Его спрашивали в цехе, правда ли это, и он отвечал, что правда, и
принуждал себя к безмятежной улыбке. Валиоди уже заперся с комплектовщицей и
щелкал на счетах.
-- Жаль, -- произнес Петров. -- До чего ж хорошо быть работягой.
Никаких интеллектуальных излишеств.
А цех продолжал работать. Монтировались блоки, растачивались отверстия
в кожухах, настраивались рентгенометры. Монтажники, сборщики, регулировщики
приняли новость и с прежней размеренностью делали то, что делали вчера и
будут делать завтра. На их веку сменится еще много начальников, а работа
всегда останется, всегда надо будет кормить и одевать себя, детей.
Не таким представлялось Виталию прощание с цехом. Все знали, почему он
уходит, и никто не осуждал его, но и никто не одобрял его. Эти сидящие с
отвертками и паяльниками люди были много мудрее его и Труфанова, одинаково
отвергая и понимая обоих. Сам ли труд делал их такими или осознание
незаменимости привило этим людям чувство превосходства над тем, что делается
в кабинетах, но они никогда не желали вмешиваться в дрязги, споры, оргвыводы
и перестановки. За ними -- правда, которая лежит в самом укладе их жизни. Им
можно позавидовать: они независимы, у них есть руки, у них сила.
С некоторым стыдом признал сейчас Виталий неразумность свою, когда был
неоглядно щедр к этим людям. В них бродят большие желания, не только
стремление получать все больше и больше денег.
Много лет назад он прощался с училищем и думал, что вот какая-то часть
жизни прожита, и -- оказывается -- напрасно. Нет, не напрасно, сказал он
теперь, не напрасны и эти годы. Истину можно доказывать разными способами.
У Баянникова он