Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Акройд Питер. Завещание Оскара Уайльда -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  -
бранную Карсоном, и понимал, что мое искусство попадет под такой же обстрел, как и мои знакомства. Когда Карсон с карикатурным ирландским акцентом принялся читать выдержки из моего письма к Бози, красота которого сохранилась даже в его передаче, стало ясно, что они оскорбляют его до глубины души. Это было мне на руку: я получал некое преимущество. Но когда дело дошло до молодых людей, я дрогнул. Я сочинил историю, где отвел себе роль доброго дядюшки, - и, увы, переоценил возможности своего воображения. Я дрогнул, как дрогнет любой художник, принужденный идти в толпу - тем более в сопровождении адвоката - и оправдываться на языке толпы. Поступки любого человека, если их рассматривать на судебном заседании, заслуживают кары хотя бы за их банальность. Карсон называл конкретные имена и места. Он интересовался подарками, которые я раздавал, и беспардонно лез в подробности вечеринок у Альфреда Тейлора. Он намекал на некие "скандальные факты", а когда он сообщил суду, что юноша, которого я наивно считал уехавшим в Америку, находится здесь и готов дать показания, я понял, что погиб. Я, построивший свою философию на отрицании обыденной реальности, на нее-то и напоролся. Я всегда утверждал, что интерпретация интереснее самого факта; к несчастью, я оказался прав. Меня погубили грязные интерпретации, данные людьми моим поступкам, - забавно, правда? Я мог бежать из страны, когда сэр Эдвард Кларк снял обвинение против Куинсберри и был выписан ордер на мой арест; но я этого не сделал. Я чувствовал, что лавина событий несет меня, как щепку, и, пребывая в состоянии крайней подавленности, попросту не верил, что могу что-нибудь предпринять для своего избавления. Я взывал к миру о спасении моего доброго имени, а он взял и уничтожил меня. В тот роковой вечер я сидел с Бози в отеле "Кадоган" и пил рейнвейн с сельтерской. Просматривая свежие вечерние газеты, я получал какое-то странное удовольствие. В "Эко", например, говорилось, что я разоблачен и со мной покончено; увидев эти слова, я громко рассмеялся. Когда я прочел в "Ньюс", что выписан ордер на мой арест по обвинению в "безнравственном поведении", мне почудилось, что речь идет не обо мне, а о ком-то другом. Я сказал тогда Бози, что давно знаю, как люди могут любить, но только теперь вижу, как они могут ненавидеть. Так я сидел, ожидая, какой следующий ход сделает Общество. Оно уже уничтожило мою волю, мою веру в себя как человека и как художника, и не так уж важно теперь было, как оно поступит с моим телом. Около шести часов в мой номер без стука вошли два детектива. - Мистер Уайльд, если я не ошибаюсь? - обратился ко мне один из них. - Если вы до сих пор меня не знаете, не узнаете никогда. - Я, по-видимому, был настроен несколько истерически. - Я должен просить вас, мистер Уайльд, пройти с нами в полицейский участок. - Можете подождать, пока я допью? - Нет, сэр, не можем. - В этот миг я понял, что моей свободе пришел конец. У дверей отеля собралась толпа. Когда я, спотыкаясь, вышел на крыльцо, раздались крики: "Вот он!" Пока меня вели к безобразному экипажу, зеваки выкрикивали мне вслед ругательства. Меня отвезли в полицейский участок на Боу-стрит и посадили в камеру. Остаток дня совершенно стерся у меня из памяти, если не считать лязга ключей и хлопанья дверей, - я чувствовал себя преступившим адские врата. Покров тьмы опустился на эти ужасные часы, и я не испытываю желания разорвать его и увидеть свое лицо, услышать свой голос, должно быть, искаженный страхом до неузнаваемости. Вся моя жизнь была подготовкой к этому дню - его тайны нашептывало мне детство, его образ я видел в жутких сновидениях. Пока я лежал на тюремной койке, мой дом разоряли кредиторы, моя семья вынуждена была скрываться, мои книги и картины распродавались. Но в первые дни заключения я не чувствовал из-за этого особых сожалений - ведь есть предел страданиям, которые может испытывать человек, принять их больше означало для меня погибнуть. Зато меня донимали мелкие, ничтожно мелкие огорчения. Не судьба жены и детей меня беспокоила, а отсутствие сигарет. Не о рукописях своих я думал, которые оказались в руках случайных покупателей, а о том, что в камере нечего читать. Но нет худа без добра. Лишенный книг и сигарет, я не мог нигде спрятаться и был принужден взглянуть на вещи под другим углом зрения. Так велико было испытанное мной потрясение, что во мне проснулось непреодолимое любопытство к миру, который внезапно открыл мне свое лицо и который, как выяснилось, покоится на совсем иных основаниях, нежели я воображал. Машина жизни оказалась адской машиной, и мне не терпелось переведаться с теми, кто понимал это всегда и действовал сообразно ее законам. В самом сердце Лондона я был замурован наглухо, как в саркофаге, и мне хотелось понять, что за мертвецы лежат бок о бок со мной. Это было, можно сказать, начало новой жизни. 28 сентября 1900г. После многих дней и многих ночей - не могу сказать, сколь многих, ибо для тех, чей взгляд обращен в собственное сердце, времени не существует, - я был взят из камеры и в закрытом фургоне доставлен в Олд-Бэйли. Со мной ехали и другие заключенные, но почему-то предметом жалости оказался я один. Тюрьма - это вам не на воды прокатиться, сообщили мне; если мне повезет, меня отправят в Брикстон - "там сидит чистая публика". Безумная молодая женщина, которая лазила людям в карманы на Стрэнде, показала мне клочок бумаги, где была написана ее речь в собственную защиту. Я посоветовал ей не произносить этого в суде - это был самый тяжкий обвинительный акт из всех, что я когда-либо читал. Когда мы вышли из фургона, нас повели по каменному коридору со сводчатыми нишами по обе стороны, которые напомнили мне террасу Аделфи. Услышав свое имя, я поднялся по деревянной лестнице и, к своему изумлению, оказался в зале суда у самой скамьи подсудимых. Я терпеть не могу подобных трюков; меня охватила лихорадочная дрожь, и мне стоило большого труда взглянуть в лицо тем, кого я знал, и тем, кто просто пришел поглазеть на мой позор. И когда секретарь суда повторил обвинения в проступках "против спокойствия Ее Величества Королевы, Ее короны и достоинства", я почувствовал озноб, причиной которому мог быть только страх. Сияние власти всегда резало мне глаза, но никогда она не внушала мне большего ужаса, чем теперь, когда я стал для нее козлом отпущения. Друзья твердили мне, что если я буду оправдан, то, выйдя из Олд-Бэйли, смогу начать новую жизнь; но я понимал, что это невозможно, каков бы ни был приговор. С моим именем соединилась целая история бесчестья - правдивая или вымышленная, не столь уж важно, - и мне никогда от него не очиститься. Я жил, окутанный легендой, так и умру. Когда я дал своему адвокату сэру Эдварду Кларку слово джентльмена в том, что я не содомит, я не солгал. Этого греха на мне нет. Но суд - такое место, где истиной интересуются в последнюю очередь; три дня, к полному восторгу публики, продолжался парад свидетелей - молодые люди один за другим плели тщательно подготовленные небылицы и повторяли нашептанные им обвинения. Я всю жизнь молился у алтаря воображения, но мог ли я подумать, что буду принесен на нем в жертву? Я не соблазнял Эдварда Шелли, как он неоднократно утверждал на допросе; мы действительно провели вместе одну ночь, когда он был настолько пьян, что я не решился отпустить его домой к родителям и оставил в отеле. Выходит, за добрые поступки приходится платить так же дорого, как за дурные. Когда я привел Чарли Паркера в "Савой", я сделал это не для себя, а для Бози. Вначале я был совершенно спокоен, ибо не сомневался, что сэр Эдвард своими вопросами мигом выведет молодых людей на чистую воду как отъявленных лжесвидетелей; и действительно, большая часть их показаний была отклонена. Но вскоре и мне и сэру Эдварду стало ясно: жажда отмщения настолько сильна, что избежать его невозможно. Ведь это было отмщение человеку, добившемуся чересчур многого; в таких мир вцепляется мертвой хваткой, не давая уйти, и меня он уже заклеймил клеймом грешника, чье место - в теснине Злых Щелей подле Симона Волхва и Бертрана де Борна. Первое время я не мог найти слов для ответа. Если пребывание в тюрьме научило меня страданию, то скамья подсудимых дала мне урок страха. И все же по мере того, как продолжался перечень вымышленных или не мной совершенных преступлений, во мне начала подниматься злая сила - хотя личность моя, казалось, уже была надежно погребена под грузом бесчестья. Я увидел себя стоящим в гордом одиночестве; меня поносили низшие, и я не мог позволить им праздновать победу, не заявив о себе как о художнике - художнике, который пострадал только потому, что имел несчастье родиться не в том столетии. Я вышел на свидетельское место и ровным, спокойным голосом отверг все, что ставилось мне в вину; говоря, я чувствовал себя триумфатором. Я произнес заранее подготовленную речь в защиту сократической любви, где в немногих простых и тихих словах выразил философию всей своей жизни. Вы не желаете меня слушать, думал я, но слова эти долго будут звучать у вас в ушах. Скорее всего, именно этой речью я склонил на свою сторону кое-кого из присяжных и отвратил обвинительный приговор. Но я понимал, что победы мне не видать: я солгал в некоторой части своих показаний - я это признаю - и утаил то многое, что могло мне повредить. Я перемешал правду с вымыслом и прикрыл парчовой завесой слов страх и унижение, которые были моими постоянными спутниками. И они продолжали ждать своего часа; как только я понял, что по настоянию Куинсберри, державшего, как занесенный меч, письмо Розбери, состоится еще один суд, уверенность, которую я на миг обрел, покинула меня. Я пропал. Когда меня освободили под залог, травля пошла не на шутку: я ранил чудовище, и оно понеслось за мной огромными прыжками. Из Олд-Бэйли меня забрали двое друзей, но Куинсберри преследовал меня, как фурия. Толпа у здания суда, обманутая в своих ожиданиях, готова была разорвать меня на куски; улицы Лондона, которые раньше казались мне ареной сверкающего карнавала, превратились в кошмар. Буйный маркиз со своей бандой охотился за мной повсюду, и, куда я ни направлялся, они везде находили меня и тыкали в меня пальцами. Отели, где раньше я был желанным гостем, закрывали передо мной двери. Проезжая в тот вечер по улицам в поисках места, где бы приклонить голову, я видел свое имя на плакатах и слышал, как в переулках его выкрикивали мальчишки-газетчики. Словно я ехал по фантастической местности, где мне мерещились диковинные образы и слышались возгласы: "Я! Я!" - смысл этих криков был мне неведом. Я нашел убежище в доме матери на Оукли-стрит. С меня слой за слоем содрали всю оболочку, и, одинокий и испуганный, я остался в ужасной наготе детства. Мое падение убило мать - я сразу это увидел, хотя беда заволакивала глаза словно туманом. Она подарила мне свои мечты, а я разбил их; она видела во мне лучшую часть самой себя, а я предал ее. Я пробыл у нее два дня - два невыносимых дня. Беспомощная в своем горе, она пыталась найти опору в воспоминаниях о жизни в Ирландии. Беспрестанно смеясь, она рассказывала о своем вексфордском детстве; внезапно ее настроение менялось, и она принималась обличать трусость мужа, не явившегося на свой собственный скандальный процесс. Когда я удалялся к себе беседовать с адвокатами, она могла войти и заявить, что ирландцу не зазорно садиться на английскую скамью подсудимых. Она просто ничего не понимала. Именно тогда, в этом темном доме, она открыла мне ужасную тайну моего рождения; весь ход моей жизни стал мне тогда ясен, и, вложив свою руку в руку судьбы, я пустился с ней в последний танец - танец смерти. Долее я у матери оставаться не мог; каждый час увеличивал мою горестную ношу, и я тайком отправился к Леверсонам. Сфинкс, благородная душа, поместила меня в комнату своей дочери, где среди деревянных лошадок и заброшенных игрушек я наконец понял, кем был всегда. Когда отчаяние достигает предела, человек может увидеть свою жизнь как бы с огромной высоты - так и я. Я всю жизнь провел в детской и, как капризный ребенок, сломал и разбил то, что было мне всего ближе и дороже. Туда ко мне пришла Констанс, но она едва осмеливалась взглянуть на меня: я сделался для нее чудовищем. Ей стало ясно, что она ничего обо мне не знала; я попытался ее обнять, но она невольно отпрянула. - Что ты наделал, Оскар? Что ты наделал? - Дорогая, ты говоришь прямо как героиня викторианского романа. Она вышла из комнаты. Не знаю, почему я так сказал. Сказал - и все. Приходили и другие - Даусон, Шерард, Харрис - и все вновь и вновь умоляли меня бежать. Но этого я сделать не мог: всякое бегство есть бегство от самого себя, - какой в нем толк? Только художник способен понять другого художника, и Лотрек, пришедший писать мой портрет, не проявил ни жалости, ни сочувствия; за это я ему благодарен. Также будучи отверженным, он понимал меня ясным сухим пониманием: ведь я теперь, как и он, шел по земле чужестранцем. Признаться в этом я не мог ни кому - у меня не хватало духу предстать перед теми, кто знал меня в зените славы, несчастным сморщенным созданием, каким я себя ощущал. И я сидел в своей норе, готовясь к защите, которая, я знал, будет бесполезна. Последний суд начался в праздник Вознесения - хотя мне, как Дон Жуану, предстояло не возноситься, а низвергаться. Не могу теперь припомнить всех подробностей процесса. Сплошь и рядом какие-то темные провалы, в которых невозможно ничего разглядеть; а все прочее - все прочее до ужаса знакомо. Голоса моих обвинителей звучали громко, но содержание речей до меня не доходило, словно они говорили о ком-то другом, кого мне вскоре предстояло встретить, уже простершем руку, чтобы приветствовать меня и затем повергнуть наземь. Как только личность становится предметом публичного разбирательства и история жизни принимает форму обвинительного заключения, у человека остается на удивление мало власти над собой. Внешне я стал именно таким, каким люди меня представляли - усталым, обрюзгшим. Играя свою последнюю роль под пристальными взглядами публики, я полностью отдал себя в чужие руки. Когда прозвучало "виновен", жизнь моя окончилась. Это была смерть еще более полная, чем смерть физическая, ибо я знал, что переживу ее и буду воскрешен, как Лазарь - Лазарь, который, воскреснув, непрестанно лил слезы, ибо смерть была единственным его настоящим переживанием. Когда судья произнес суровые слова, которых я все время страшился, я, в безумии своем, захотел пасть перед судом ниц и исповедаться в грехах всей моей жизни, раскрыть все ужасные тайны, которые я хранил, сознаться во всех нелепых притязаниях, которые я лелеял. Мне захотелось стать ребенком и впервые в жизни сказать о себе просто. Но судья махнул рукой, меня заковали в наручники и посадили в стоявший наготове фургон. 29 сентября 1900г. Мне пришла в голову еще одна история. По полям и лесам вблизи от родной деревни бродил юноша, шепотом открывая тайны сердца девушке, с которой был помолвлен; поскольку тайны эти были не слишком серьезные, девушка часто смеялась, и смех ее звенел, поднимаясь к вершинам деревьев. У них вошло в привычку каждый день ходить в Гиацинтовую рощу, которая называлась так благодаря изобилию роскошных цветов; посреди рощи был светлый пруд, и они утоляли жажду его прохладной влагой. Но в то утро, придя на берег, юноша вдруг увидел среди цветов серебряную шкатулку. Днем раньше они сидели и смеялись точно на том же месте, и шкатулки не было; а так как роща была священная, они решили, что тут не обошлось без богов. Смахнув со шкатулки опавшие лепестки, юноша увидел, что на ней выведены замысловатые знаки - разобрать их он не мог. Она не была заперта, и, подняв крышку, он увидел россыпь ярких монет - больше монет, чем прошло через его руки за всю жизнь. На каждой монете было выбито лицо неведомого царя - усталое, старое лицо, и никакого имени под ним. Девушке стало не по себе. "Лицо у него какое-то нехорошее, - сказала она. - Давай это тут оставим и вернемся в деревню. Гляди - солнце уже высоко, и мне пора готовить еду для тех, кто работает в поле". Но юноша не слышал ее слов. "Смотри, как они блестят и переливаются на солнце, - сказал он. - Наверняка здесь целое сокровище, и мы теперь заживем припеваючи". Ведь юноша был беден и часто спал под открытым небом - дома у него не было. И никакими уговорами нельзя было заставить его бросить монеты. И девушка, одинокая и печальная, вернулась домой, а юноша отправился со шкатулкой в большой город. Там он пошел на городской рынок и обратился к торговцу тканями: "Я хочу купить у тебя роскошный плащ из тирского пурпура и халкедонского шелка". Купец в ответ рассмеялся и спросил, знает ли он, сколько такой плащ стоит. Тогда юноша показал ему несколько монет из тех, что он нашел в Гиацинтовой роще. Купец посмотрел на них и рассмеялся снова. "Эти монеты фальшивые. На них ты ничего не купишь. Убирайся, пока тебя не схватили стражники-меченосцы". Испугавшись, юноша отошел. Он приблизился к торговцу сладостями и сказал ему: "Я хочу купить эти сладости, изготовленные на берегах Тифа, вкусив которых уносишься в мир диковинных видений". Купец посмотрел на него с презрением и спросил, чем он будет расплачиваться. Юноша показал ему монеты, и взгляд купца стал еще более презрительным. "Монеты ненастоящие, - сказал он. - Я не знаю царя с таким лицом. Убирайся, пока о твоем мошенничестве не проведали в Судилище". И юноша пошел прочь со смущенным сердцем. Но поскольку путь его с рынка лежал мимо храма, он вошел в храм и положил шкатулку с монетами как жертву на алтарь одноглазого бога. Увидев это, к нему поспешил жрец и принялся его расспрашивать. "Я оставляю здесь эти монеты, - сказал юноша, - чтобы умилостивить бога, под всевидящим оком которого мы все живем". Рассмотрев монеты, жрец закрыл мантией лицо. "Я видел такие монеты, - прошептал он, - они приносят несчастье. Убирайся, покуда тебя не наказали за святотатство". И юноша, плача, покинул город, но, как часто бывает с юношами, печаль вскоре превратилась у него в горькую злобу. Он вернулся вредную деревню и вошел в дом девушки, с которой был помолвлен. "Эти монеты навлекли на мою голову несчастья и поношения, - сказал он, - и мне непременно нужно найти царя, чье лицо на них выбито, и расквитаться с ним". Девушка умоляла его забыть о глупой мести, но он не желал слушать и покинул ее, заливающуюся слезами. Птицы на ветках слышали их разговор и щебетали друг дружке: "Почему он так рассердился? Ведь это только кусочки металла". Цветы тоже слышали и шептали друг дружке: "И зачем он думает о таких пустяках? Мы цветем себе и ни в каких деньгах не нуждаемся". А юноша пустился в путь. Он побывал в царстве вечных снегов, где о солнце и не слыхивали; он побывал в царстве пещерных жителей, чьи тела прозрачны, как тонкая ткань; он побывал в пустынях, где солнце светит так ярко, что ночь не наступает никогда и пожилые люди сплошь слепы. И повсюду ему швыряли его монеты в лицо, ибо такого царя нигде не было. Он побывал в Городе Се

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору