Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Алексеев Михаил. Вишневый омут -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  -
ав в двери и закрывая собою свет, спросил Савкин. Ноздри у него раздувались, как у долго скакавшей лошади, из них разымчиво, в такт колыхающейся груди вылетал пар. Борода спуталась и висла мокрыми темными клочками. Толстый Пивкин стоял немного поодаль и тоже тяжко, шумно дышал: - Где Орланин? Я тебя спрашиваю! - Ты, Гурьяныч, на меня не кричи. Не то как бы опять... Я ведь твоей штуки-то не боюсь. Ишь ты, выставил ружье-то! - Михаил Аверьяиович медленно поднялся с кровати и встал против Савкина. - Упустили, так пеняйте на себя. Выходит, плохие из вас царевы слуги. А я ничего не бачил. Понял? - Тять, я видал! - подскочил Пашка. Отец вздрогнул, что-то оборвалось у него внутри. Но сын продолжал: - Только не знаю, кто это, мимо нашего сада прямо в Салтыковский лес - шасть. Вон под той пакл„ник нырнул. Гляньте, во-о-он под тот! В голосе его и во всей порывистой фигуре было стольч ко искренности, что преследователи поверили. Для очистки совести заглянули под кровать, в терновник, покурили там с порт-артурским героем и благополучно удалились. У реки плеснуло веслами, и скоро, уже на том берегу, послышались голоса, гулко и во множестве повторенные над Вишневым омутом услужливым эхом: - Не пымали, ваше благородие. Промахнулись. В лес убег. Да вы не беспокойтесь, мы все одно изловим. От нас не спрячется... Михаил Аверьянович отер с лица пот, обильно выступивший уже после того, как Савкии и Пивкин ушли, строго глянул на младшего сына и очень убедительно, памятно пообещал: - А ты, Павло, не лез бы в такие дела, слышь? Засеку до смерти, сукиного сына! "Сукин сын" было у Михаила Аверьяновича самое грозное ругательство. - Человек не исполнил присяги и за эго должен держать ответ. - Перед кем? - спросил подошедший Петр, недобро глянув в отцовы глаза. Михаил Аверьяпович сердито засопел: - Перед богом и перед царем - вот перед кем. - А чего ж ты не показал землянку? Может, покликать Пивкина? Недалеко, чай, ушли... Отец не ответил. Прикрикнул только: - Идите работать, А ты, Павло, покажи мне своего арестанта. В малиннике, у землянки, долго и тихо говорили о чем-то. До братьев долетели лишь последние слова. - Спасибо, Аверьяныч, век не забуду. - говорил Орланин. - Уж ты не ругай меня, такой уродился... непутевый. - Оставайся. Нас это не касается. - говорил отец. Потом Федор Гаврилович подошел к братьям. Те с удивлением разглядывали его. - Что, не узнаете, хохлята? - спросил он, и смуглое, почти черное лицо его осветилось хорошей улыбкой. - Узнали, дядя Федя. - сказал за всех Пашка. - Но ты не такой какой-то стал. - Все приметил, глазастый! Примечай, Павлуха, примечай. Сгодится... - И вернулся к себе в землянку, оставив Харламовых в состоянии крайнего удивления. Михаил Аверьянович стоял возле кубышки - по щепке, упавшей возле его ног, он тогда еще понял, что пуля попала в его любимицу. В одном метре от земли, в том месте, откуда яблоня начинала разбрасывать во все стороны мощные свои побеги, зияла глубокая рана. Из нее струился и не шибко сбегал по коре хрустальной прозрачности красноватый сок. На лице Михаила Аверьяновича явилась невыразимой силы боль. Такое вот бывает с человеком, когда он видит покалеченное малое дитя, которому очень больно, но дитя не понимает, за что же, зачем ему сделали больно. - плачет, и все. - Супостаты. - прошептал Михаил Аверьянович сиплым голосом. - Что они с тобой сделали? Очень больно?.. Ну, мы сейчас, сейчас полечим тебя, кубышка, не плачь... - Он снял с пояса садовый нож и начал осторожно, как хирург, очищать рану от осколков древесины. Затем велел Пашке принести ведро воды из Игрицы. Замешал глину, замазал углубление, а поверх ствола туго обтянул куском крапивного мешка. - Ну, как теперь? Полегче маленько? Хорошо. Весной зарубцуется. - У нее зарубцуется. - обронил за спиною отца Петр и будто кипятком плесканул па эту широкую согбенную спину. Михаил Аверьянович выпрямился, глянул на "старшого", тяжко выдохнул: - Ироды! И сам не мог понять в ту минуту, к кому обратил великий гнев свой - к тем ли, кто поранил яблоньку, или к тем, кто сделал инвалидом сына. - Тять, ты того... отдохнул бы, а? - Петру захотелось сказать отцу что-нибудь доброе, хорошее, а слов не было, и во рту уже пересохло. Он отвернулся, заспешил в терновник и начал бросать в рот кисло-сладкие, покинутые в зиму ягоды. Терпкие, они вызывали обильную слюну. Петр Михайлович жадно пил эту бражную слюну и, хмелея, остывал. Какие-то невидимые пружины, взявшие было сердце в железные тиски, ослабевали, ототпускали понемногу, в груди становилось просторнее, дышалось вольготней, на лбу высыхал пот. Рядом затрещал плетень. Кто-то спрыгнул на землю, а через минуту высоко над терновником поплыла гордо и беспечно поднятая чернокудрая красивая голова Ваньки Полетаева, единственного сына Митрия Резака, соседа Харламовых. - Здорово, шабер! - приветствовал он Петра, озорно сверкнув карими глазами. За его спиной, за плетнем, мелькнул белым крылом платок, на мгновение показалось и спряталось румяное девичье лицо, будто там в саду Рыжовых, кто-то, дразня, поднял и тут же опустил букет алых роз. - Здорово, Иван! Погуливаешь? - И Петр, подмигнув, кивнул в сторону плетня. - У Фроси, что ли, у Вишенки был? - У нее. - признался Иван и хотел было еще что-то сказать, но промолчал: к ним от шалаша торопился Николай. Из-за леса серой тенью неслышно подкралась туча и сразу же закрепила, точно просеивая сквозь сито, мелким дождиком - холодным, липким, привязчивым, как судьба. Сад вмиг поскучнел, зароптал, опутанный серою пряжей почти невидимых дождевых струй. Синицы примолкли. Нагие ветви почернели, зябко встряхивались, с них закапали на землю мутненькие, старушечьи слезинки. Две такие капли висели на острых кончиках Петровых усов, он их не смахивал, внезапно пораженный вязкой, свинцовой усталостью. Николай сидел на мокром пеньке злой, нахохлившийся. Пряди огненно-рыжих волос прилипли к наморщенному, сердитому лбу. В саду Рыжовых звонко и часто зашлепали башмаки. Вечерело. В саду стало совсем уныло. - Пошли домой. Поздно уж. - сказал Николай и первым поднялся с пенька. 17 Илья Спиридонович Рыжов, маленький, тощий мужик, славившийся в Савкином Затоне больше скупостью, нежели какими-либо иными качествами, совершенно неожиданно для селян первым последовал примеру Михаила Аверьяновича Харламова. Купил за полцены у спившегося вконец барина клочок лесных угодий и по соседству с харламовским садом заложил свой. Вслед за Иль„й Спиридоновичем Рыжовым таким же образом поступил Митрий Резак, за Митрием Резаком - Подифор Кондратьевич Коротков. Не захотел отставать от соседа и Карпушка: поднатужился и прикупил немного леса, выкорчевал его с помощью Харламовых и воткнул для развода две яблоньки. Скоро, однако, яблони эти потонули в высоченной крапиве, были заглушены ею и влачили жалчайшее существование. Осенью крапива высыхала, весной, в разлив, на нее наносило толстый слой ила, где видимо-невидимо разводилось всякой ползучей твари: ужей, ящериц и даже змей. Тем не менее Карпушка очень гордился и дорожил своим садом. Когда его спрашивали вечерней порой, куда направляется, Карпушка со степенной важностью отвечал: "Сад бегу проведать. Мальчишки, нечистый бы их побрал, доняли!" Насчет мальчишек Карпушка, конечно, малость преувеличивал: делать им в его саду было решительно нечего, к тому ж они очень боялись змей. Карпушкин сад имел для его владельца скорее символическое значение. Что же касается яблок, то их было предостаточно в соседних садах. Карпушка имел все возможности вкушать плоды харламовского, рыжовского, Подифорова и полетаевского садов. Через плетень к нему свешивались кусты Подифора Кондратьевича и Ильи Спиридоновича. При сильном ветре много самых спелых яблок падало на Карпушкину сторону, становясь таким образом его собственностью. - тут уж бывшая супруга Карпушки, особенно ревностно следившая за садом Подифора Кондратьевича, ничего не могла поделать: Карпушка имел все законные права собирать любые яблоки на территории "своего сада" и уносить их в шалаш. Шалаш этот, размеров преогромных, откровенно не соответствующих охраняемому объекту, был воздвигнут возле одной яблони, которую уже успело расщепить молнией, все время почти пустовал, так как хозяину его вовсе было не до сада: он весь был поглощен заботой о хлебе насущном и - один, яко наг, яко благ. - с величайшим трудом сводил концы с концами. Как бы, однако, ни было, а Карпушка в числе прочих, весьма почтенных, односельчан числился владельцем сада, и одно уже это ставило его как бы в особое положение среди затонцев. Теперь против омута не стоял темной, пугающей стеною лес, и затонские девчата все чаще появлялись на плотине, купались в Игрице, плескались, озорничали. Воскресными днями с утра до позднего вечера звенели их голоса, и звончее, пожалуй, задорнее всех - голос Фроси Вишенки, прозванной так за нежно-румяный цвет лица, за влажный живой блеск глаз и за то, что была она вся кругленькая, чистенькая и вечно смеющаяся. - Чисто спела вишенка. - обронил однажды старший зять Рыжовых, церковный сторож, глуховатый Иван Мороз придя к тестю поутру и завидя младшую дочь Ильи Спиридоновича. Фрося только что умылась у рукомойника, но не успела утереться - в длинных черных ресницах ее дрожалц синие капли; прозрачные капельки катились и по круглым щекам, висели на смуглом овале подбородка, на мочках маленьких, насквозь просвечивающих розовых ушей, сверкали и в колечках темных волос на висках и шее. И вся она дышала утренней свежестью и блестела, как спелая ягода вишня, умытая росою или коротким ночным дождиком. С того часу и стали все звать Фросю Вишенкой: и мать с отцом, и сестры, и подруги, и парни. Вишенка да Вишенка. Собственное имя ее постепенно забылось и произносилось разве только в церкви отцом Василием, когда в его руки среди множества прочих попадал и семейный поминальник Рыжовых и когда священник, торопясь и спотыкаясь языком о трудные имена, сердито выкрикивал между других и ее имя. Фрося, стоя среди храма со свечкою в руках, не успевала даже подумать, что это ее помянул батюшка "во здравие", что это она "раба божья Евпраксинья". Фросе минул семнадцатый. Она последняя дочь у отца с матерью, сестры ее все выданы замуж. И Фросю баловали. Мать, по натуре тихая и робкая женщина, както все же ухитрялась одолевать лютую скупость Ильи Спиридоновича и наряжать "младшенькую", "синеокую красавицу" свою, на зависть подругам, в самые лучшие иаряды. Старалась, конечно, играть на самом больном и потому самом уязвимом - на самолюбии мужа. - Ильюша, а ты, родимай, глянь-ка на нее, голубоньку. Да краше нашей Вишенки и не сыщешь во всем белом свете! Это и будет она ходить в лохмотьях? Стыду-то! Илья Спиридонович, видя, к чему она клонит, пыхтел, сморкался, натужно кашлял, всячески показывая, до чего ж не мила ему новая затея сердобольной Авдотьюшки. - Стыд не дым, глаза не ест! - отвечал он коротко, зло и, по обыкновению своему, пословицей. Но Авдотья Тихоновна делала вид, что не примечает мужниного гнева. Певуче, кругло и очень складно продолжала: - А что люди-то баить будут, батюшки мои родныя! Вот, скажут, живет на белом свете Илья Спиридонович Рыжов. Человек как человек, и дом у него пригож, и добришко какое-иикакое имеется, и сад развел всем на диво, не хуже харламовского, и яблочишками стал промышлять, а одна-единешенька дочь у него, красавицараскрасавица, одета плоше всех. Илья Спиридонович громко и многозначительно крякал. Авдотья Тихоновна, заслышав такое, замолкала и тревожно взглядывала на мужа: "Господи боже мой, неужто опять?" Кряканье Ильи Спиридоновича предвещало всегда одно и то же, и очень недоброе. Авдотья Тихоновна отлично знала про то и потому настораживалась. Но пока что он крякнул один раз, подал, таким образом, первый, предупреждающий сигнал. До второго, предпоследнего, еще далеко, и она полагала, что успеет допеть свою привычную песнь до конца. Вот только бы не пропустить второго сигнала - тут уж надобно скоренько умолкать и переводить peчь на иной лад. Третье кряканье Ильи Спиридоновича будет последним и грозным, как окончательный судебный приговор. Пока же опасность далеко, и Авдотья Тихоновна спокойно, сказочным, певучим строем вела свою линию: - Да и замуж ей пора. Подвенечное платье припасти, опять же постель побогаче, чтоб не стыдно, не зазорно по улице-то пронесть было. Мы с тобой старики, много ль нам надо? - Старики! - фыркал Илья Спиридонович и выходил в горницу. Закрывал за собой дверь, но так, чтоб все же слышать, о чем там толкует "безмозглое существо". Авдотья Тихоновна молчала ровно одну минуту, потом пускала полным ходом колесо прялки и под его музыку, в назойливый, комариный ритм тянула: - Старики, говорю, мы с тобой. Нам и жить-то, можа, год-два осталось. Бона твой дружок-приятель, Подифор-то Кондратов, пожадничал и погубил дочь... Илью Спиридоновича бросало в жар - такое бывает, когда над твоим ухом все время жужжит комар: он и не жалит, но до того тошно слушать его привязчивую музыку. Не выдержав, крякал во второй раз. Случалось, что Авдотья Тихоновна за шумом прялки пропускала этот грозный знак или уже расходилась до того, что теряла разум и не могла остановиться. - Отец прозывается! - кричала она, проявляя несвойственную ей храбрость. - Дочь разута-раздета, а ему хоть бы что! Эх, разнесчастная, и зачем ты только на свет народилася, кровинушка моя... Илья Спиридонович крякал в третий и последний раз. После этого он подходил к печке. Видя такое, Авдотья Тихоновна бледнела, осеняла себя крестным знамением. - Молчу, молчу, Ильюша! - испуганной сорочьей скороговоркой твердила она, становять впереди него и загораживая ему путь. - Господь с тобой! Что ж это я наделала, дура старая! Прости меня, Илья Спиридоныч, окаянный меня попутал, грех!.. Да лучше, наряднее нашей никто на селе и не ходит - не одевается, не обувается!.. Но было уже поздно. - Нишкни! Допелась, ведьма! - Стрельнув в нее короткими и злыми этими словами и отшвырнув от себя, Илья Спиридонович не спеша лез на печь. Это была та самая роковая черта, за которую он переходил, ежели Авдотья Тихоновна накаляла его гнев до крайней точки. - Караул! - кричала она истошным голосом. - Люди добрые, помогите, остановите его, на печь полез! Караул! Прибегали соседи, пытались увещевать, стыдить. Печь молчала. Теперь она будет молчать и день, и два, и три, пока не минет срок объявленной хозяином домашней голодовки. По прежним опытам Авдотья Тихоновна, да и соседи знали, что ежели уж Илья Спиридонович, прогневавшись, забирался на печь, то не отыщется на всем свете такая сила, которая могла бы снять его оттуда. Это означало, что три дня и три ночи он не покажет признаков жизни и Авдотье Тихоновне не останется ничего иного, как только глядеть на его толстые черные пятки да самой рубить дрова, убирать скотину, делать все мужские дела, а в последний день голодовки мужа всю ночь до утра печь для него блины; пробудившись от странной своей летаргии, он съедал их несть числа. Пробуждение сопровождалось тем же знаком - кряканьем, к нему лишь прибавлялось почесывание ноги об ногу - первый признак возвращения к жизни. Чесаться Илья Спиридонович начинал еще раньше, задолго до подъема. Приметив это и прошептав молитву, Авдотья Тихоновна торопливо замешивала полную квашню блинов. - Господи, слава те... никак, мой-то встает! Люди вон уже в поле выехали, пахать начали, сеять, земля высыхает, а он дрыхнет!.. Бывало, что Илья Спиридонович погружался в свою необычайную спячку и летом, когда было особенно жарко и душно на печи. Авдотья Тихоновна, стараясь выжить, изгнать его оттуда, топила печь с особым усердием. Но и тогда не покидал он своего лежбища раньше срока, лежал неподвижно, как упокойник, не шевелился, мух отгонял, отпугивал по-лошадиному - энергичным встряхиванием кожи; он даже с этой целью научился вспрядывать своими большими оттопыренными ушами. Воспрянув ото сна и подняв облако рыжей кирпичной пыли, Илья Спиридонович долго фыркал у рукомойника над лоханью, тщательно утирался, молился и, покачиваясь,раеслабленной осторожной походкой направлялся к столу, где в аршин высотой подымалась и курилась, точно Везувий, стопа блинов. Рядом, похожее на белое озерцо, стояло огромное блюдо с кислым молоком, а также тарелка с головкой свежего, только что спахтанного коровьего масла. Неслышно отворялась дверь, появлялся зять Иван Мороз, точно знавший день и час пробуждения тестя и также питавший великое пристрастие к блинам. Переступив порог, он прежде всего высмаркивался, бесцеремонно очищая большой свой красный нос прямо на пол, подходил к столу и спрашивал всегда одно и то же: - Живой? - Жив будешь - хрен помрешь. Садись! - резко, с хрипотцой, точно горло у него засорилось кирпичной пылью, непохожим голосом отвечал тесть, сердито отодвигаясь. Авдотья Тихоновна, вздохнув, увеличивала стопу еще на пол-аршина. Ели молча - это когда у печи суетилась хозяйка или в горнице находилась Фрося. Когда же тещи и свояченицы не было, Мороз подымал правую бровь, хитро взглядывал на тестя и говорил сострадательно: - Ну и женушку нажил ты себе, отец? И где ты только раздобыл этот вечный кусок? Ничего не берегет - готова все раздать чужим людям. Ну и ну! Хозяйка! - Век живу - век мучаюсь! - кричал Илья Спиридонович, сразу же подобрев к зятю и вытаскивая из-под пола бутылку самогона или водки, на что, собственно, Мороз и рассчитывал, возводя хулу на тещу: иным какимлибо способом, как бы ни был он искусен, у Ильи Слиридоновича не то что водки, но и запечного жителя - таракана не выпросишь. Способ этот, изобретенный Иваном Морозом, был хорош и в разговоре с тещей, когда она оказывалась дома в единственном числе. Зыркнув по углам и установив таким образом отсутствие хозяина и его дочери, Мороз с притворным сочувствием начинал: - А где жмот-то твой? Ну и скопидом, чистый Савкин Гурьян! И как ты только, мать, с ним живешь? Другая, мотри, одного бы дня не прожила... - Ох, и не говори, Иван! - спохватывалась Авдотья Тихоновна. - Чем старее делается, тем скупее. Житья не дает. Как зачнет скоблить злым своим языком, моченьки моей нету! На замок от меня все запирает. И водку небось припрятал... Нет, слава богу, вот она, на месте. Забыл, поди. На-кось выпей маленько, затюшка! Затюшка, состряпав на плутовском лице своем смиренное благолепие, почти ангельскую невинность, в два приема опустошал поставленную перед ним бутылку. Уходя, обыкновенно советовал: - Вишенка еще гожей стала. Поглядывай за ней, мать. Примечаю я, увиваются возле нее двое: Мишки Хохла средний сын Колька да Ванька Полетаев. Этого недавно я за церковной оградой, у сиреневого куста, с Вишенкой-то видал. Да и в сад больно зачастила. А все почему? А потому, что рядом с вашим Митрий Резак свой посадил. Сынок его, Ванька, так там и торчит. Слышь, мать? Вот я и говорю: гляди, принесет в подоле... - Типун тебе на язык, бесстыдник! Нализался и болтаешь пустое. Собрался, наелся, напился - и иди с богом! Звонить вон к вечерне уж пора. Иди, иди, родимый! - И потихоньку выталкивала его, тепленького, за порог. После трехдневной спячки Илья Спиридонович смягчался. Наевшись блинов и наикавшись вволю, он сам выспрашивал у Авдотьи, что бы такое прикупить для дочери, и, добросовестно, как ученик, повторив все вслед за нею - "для памяти", шел во двор запрягать лошадь. Вечером шумно подъезжал к дому и, хмельной, веселый, кричал: - Авдотья, туды тебя растуды! Почему не встречаешь? Прямо к Ужиному мосту должна была притить, а ты сидишь! Наряжай Вишенку, как царевну! - и заключал пословицей, им же самим и придуманной: - Бедно живем - на

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору