Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
ерешительности
стала возле постели.
-- Странный молодой человек. -- Умирающий попросил надеть на него очки
и потом заставил держать над ним подставку с бумагой, но ручку взял сам и
дотянулся золотым пером до листа.
-- По-моему, этот человек... Хам и наглец, -- сказала Лена. -- Сначала
уговаривал меня пропустить, деньги предлагал...
-- Как вы думаете... У него счастливая судьба?
-- Наглость -- второе счастье...
-- И вы будете... -- Мастер поднял глаза. -- Никто не знает своей
судьбы... Напишу в ученый совет... Утвердят без защиты...
-- Наверное... это невозможно...
-- Ваша судьба -- на кончике моего пера... -- Он начал писать, но рука
была настолько неуправляема, что получались неразборчивые каракули, однако
это ничуть не смутило академика. -- Как вас... Полное имя...
-- Я не верила, чтобы вот так, вдруг, -- проговорила она отрешенно. --
И можно быть счастливой...
-- И будете... Фадлана под микитки... А я умру...
-- Не умирайте...
-- Еще напишу в Петербург, профессору Желтякову... Чтобы позаботился...
о судьбе... -- Рука Мастера не выдерживала напряжения, валилась вниз, и
ручка оставляла на бумаге черные молнии зигзагов. -- Впрочем... скажу ему
сам, без письма... Эпистолярный жанр дается трудно...
Он передохнул, подняв на аспирантку выцветшие, почти неживые да еще
увеличенные стеклами очков глаза, и она не выдержала, отвела взгляд.
-- Понимаю, сударыня... Смотреть на умирающего... Но вы прорывались.
Судьба, в которую вы верите...
-- Неужели... это возможно?..
-- Я написал... в ученый совет, -- сообщил ей Мастер и, выронив ручку,
запачкал постель. -- Ах, какая досада... Прошу вас, Елена, возьмите в
руки... свою судьбу.
Она сняла лист с подставки, растерянно взглянула на письмо.
-- Благодарю вас... Но тут...
Академик внезапно захрипел, стал вытягиваться и выгибаться. Зрачки
исчезли, белые, страшные бельма выкатились из глазниц, и аспирантка в ужасе
закричала. Сначала в кабинет влетел дежурный врач, кинулся к академику со
шприцем, но отступил.
-- Агония...
Лидия Игнатьевна вошла через несколько секунд, взглянула на умирающего
и прошипела аспирантке:
-- Убирайтесь отсюда! Быстро!
А та, перепуганная насмерть и до крайности возбужденная, обезумела,
протягивала листок с иероглифами и шептала:
-- Он написал!.. Судьба!.. По собственной воле!..
Тем временем академик расслабился, затих, и наступила звенящая пауза.
Даже врач замер и подогнул колени. Потом Лидия Игнатьевна спохватилась,
вывела аспирантку из кабинета и, приблизившись к покойному, всмотрелась в
его лицо.
Врач тоже опомнился, пощупал пульс, приставил фонендоскоп к сердцу и
долго выслушивал.
-- Ничего не понимаю... Кажется, он жив.
-- Укол! -- скомандовала Лидия Игнатьевна.
-- Не приказывайте тут! -- внезапно рассердился доктор. -- Я доктор
медицинских наук и знаю, что нужно делать!
-- Я не приказываю, -- сразу же сдалась секретарша. -- Просто приехал
профессор Желтяков, которого он так ждал... И не дождался.
-- Простите, -- так же внезапно повинился врач. -- Нервы... Наблюдаю
два удара в минуту. Ни жив, ни мертв...
-- Может, все-таки инъекцию?..
-- Да, пожалуй... Хотя мы лишь увеличиваем муки. После укола тело
академика дрогнуло, появилось дыхание.
-- Вы что, медик? -- спросил доктор, сворачивая свою сумку.
-- Нет, я просто очень хорошо знаю его.
Через двадцать минут академик открыл глаза и вяло огляделся.
-- Опять здесь... Я запретил ставить стимуляторы.
-- Но профессор Желтяков приехал, -- мягко проговорила Лидия
Игнатьевна. -- Ждет на черной лестнице.
Он заметил пятно на простыне, оставленное выпавшей ручкой, попытался
затереть чернила, но только размазал и испачкал руку.
-- Оставьте, заменим! -- поспешила секретарша.
-- Я бы хотел... Эта барышня... аспирантка Елена... Представляете,
фаталистка. Самого Фадлана... Пригласите ее ко мне.
-- Но на черной лестнице стоит профессор, которого вы так ждали, --
напомнила Лидия Игнатьевна. -- И подъезжают остальные, кто был вызван...
-- Да-да-да... -- опомнился Мастер. -- Разумеется... Откройте ему и
впустите. Вот ключ... И все равно, прошу вар, позаботьтесь о ее судьбе...
Прежде чем наградить академика прозвищем, журналистам основательно
пришлось покопаться в архивах, и по отрывочным, косвенным свидетельствам
удалось лишь приоткрыть завесу таинственного прошлого. Далекого прошлого --
настоящее так и оставалось непроницаемым, непрозрачным, как модно сейчас
говорить. Всем было известно, что он мученик сталинских концлагерей,
претерпел все вплоть до расстрела, но мало кто знал, за что его приговорили
к пяти годам, да еще в пору, когда не было тотальных репрессий, -- в конце
двадцатых. А статья была известная, знаменитая -- 58-5, под которой шли
враги народа самого разного пошиба -- от мужика, рассказавшего анекдот про
Сталина, до членов контрреволюционных заговоров.
Статья эта все и покрыла...
Но как бы ни работала специальная масонская цензура и само время,
вытравливая из письменных источников и памяти современников всяческую
информацию о связи будущего нобелевского лауреата с вольными каменщиками,
свидетельства его принадлежности сначала к Ордену рыцарей Святого Грааля,
потом к Новым Розенкрейцерам и, наконец, к Мальтийскому ордену, как
космическая пыль, проникали сквозь самые плотные слои атмосферы,
накапливались до такой степени, что становились видимыми. В основном
пробалтывались бывшие члены лож, низкой степени посвящения, когда-то
избежавшие наказания или давно отошедшие от тайных обществ и за давностью
лет считавшие свои юношеские устремления своеобразной игрой, пристанищем
молодого, блуждающего ума. Сейчас же, по недомыслию или старческому маразму,
они полагали, что масонство -- это что-то вроде современной демократической
партии, куда можно вступить, а потом выйти или перебежать в другую, и что
теперь никаких тайных организаций давно нет и быть не может, и потому с
радостью и даже с гордостью сообщали, что знаменитый ученый уже в то время
заметно выделялся среди братьев и имел степень Мастера, за что и угодил в
сиблаг.
Приятно было хоть так приобщиться к громкой славе академика...
А осужденный розенкрейцер еще в лагере, когда по пояс в снегу валил
краскотом сосны в два обхвата, ощутил, как пуст и бесполезен тот мир, в
котором он жил; масонство с его тайнами, клятвами, идеями переустроить мир
-- не что иное, как естественная паранойя, развивающаяся в бездеятельных
умах интеллигенции. Исправительный лагерь -- вот ложа, где под руководством
гроссмейстера-начальника одновременно тысячи посвященных совершенствуют свою
душу, ищут смысл жизни, бытия и высшую истину.
Тогда он искренне раскаялся и поклялся сам себе никогда не возвращаться
к прошлому. А оно, прошлое, и здесь, во глубине сибирских руд, напомнило о
себе, когда до конца срока оставалось меньше года. Однажды в лагерь пришел
очередной этап, и на следующий же день Мастер заметил интеллигентного
человека средних лет с черной ленточкой на шее, выбивавшейся из-под
нательной рубахи. И этот его взгляд не ускользнул от новичка: в очередной
раз, когда тот проходил мимо по темному барачному проходу между нар,
приложил руку к сердцу и сделал короткий кивок. Мастер не ответил на
братское приветствие, но не смог скрыть непроизвольного внутреннего толчка,
и этого оказалось достаточно, чтобы быть признанным за своего.
Несколько месяцев подряд вновь прибывший вольный каменщик при встречах
делал ему знаки, однако Мастер не отвечал на них, и если тот проявлял
настойчивость, пытался заговорить и даже совал в руки мешочек с колотым
сахаром, он молча уходил.
Будущий академик жил в бараке с кержаками и уголовниками, которых было
примерно поровну и которые умудрялись сосуществовать под одной крышей без
особых ссор и драк -- терпели друг друга, поскольку любая искра могла
привести к кровавому побоищу, а силы и невероятная страсть к воле были
равны.
Кержаки попадали в лагерь в основном за то, что у них когда-то
останавливались или прятались отступающие белогвардейцы. А чтоб такого
больше не повторилось, их пытались выдавить из леса, но упрямые раскольники
не хотели оставлять привычного скитнического образа жизни, выходить и жить в
селах. Тогда с каждого скита брали несколько мужчин и сажали на исправление
в лагерь. У Мастера в напарниках оказался один из них, и когда образованный.
но инфантильный и очень уж слабый очкарик выбивался из сил и обвисал на
пиле, Мартемьян Ртищев отгонял его от лучка и в одиночку укладывал огромное
дерево.
-- Ты посиди, паря, мне свычней, -- говорил в заиндевевшую бороду.
Несмотря на дюжую, лошадиную силу и невероятную выносливость --
заключение, исправление трудом для них было чем-то вроде отдыха от тяжелых
крестьянских работ, -- молчаливые кержаки ни с того не с сего начинали еще
больше смирнеть, отказывались от пищи и работы и тихо умирали в штрафных
изоляторах.
-- Тоска, паря, тоска, -- объяснял Мартемьян. -- Сердце съедает...
А чаще всего в набожных, с виду робких и степенных бородачах внезапно
просыпался бунтарский дух; затосковавшие до сердечной хвори кержаки средь
бела дня били охрану на делянках и срывались в безумный побег -- с малыми, в
два -- три года, сроками. Поймать их в тайге было очень трудно, и если кого
настигали -- забивали прикладами и ногами, после чего зарывали под мох или в
снег, если зимой. Зато каждый такой побег отмечался предупредительными
расстрелами строили заключенных в одну шеренгу, выводили каждого десятого
или вовсе прямо в строю, и хорошо, если в голову или сердце, а то в живот...
Мастер досиживал последние месяцы, когда таким же образом глухой
осенней ночью расстреляли Мартемьяна Ртищева, а другого напарника не дали. И
начался ад кромешный: в одиночку и полнормы не сделать, значит, и полпайки
не получить, а это как снежный ком: меньше ешь, еще слабее на работе.
Человек переводился в разряд доходяг и сгорал в две-три недели.
Он еще держался, царапался из последних сил, но не ведал судьбы:
однажды при выводе в лесосеку к нему пристроился кержак и сообщил, что будет
ему напарником. Этого угрюмого человека с сумасшедшими черными глазами в
лагере побаивались сами кержаки, называя его почему-то заложным; его
сторонились даже уголовники, поговаривая, будто за ним числятся страшные
злодеяния на свободе, а сидит он так, для отвода глаз. Мастеру было все
равно, лишь бы не сорваться в пропасть, над которой завис. Они благополучно
и быстро спилили и раскряжевали первое дерево, а когда стали валить второе,
могучий заложный кержак внезапно схватил своего легковесного напарника и как
тряпку швырнул под комель падающей сосны.
Спасло его то, что мох на земле был короткий и мокрый; Мастер буквально
выскользнул из-под дерева, и лишь сбитой хвоей осыпало. И немедля он ринулся
в лес, где чуть не столкнулся с охранниками, закричал, мол, помогите, но его
сбили с ног, стали катать пинками по земле и забили бы, но все происходило
на болоте -- лишь втоптали в торфяную кашу и бросили. А через час вытащили,
чтобы сволочь в общую яму, но, обнаружив, что он живой, сволокли в штрафной
барак.
Здесь он понял, что это смерть. Мерзкая, глупая и обидная, потому что
до свободы рукой подать. Понял и увидел непоправимую судьбу свою и
оставшуюся жизнь, короткую и сухую, как винтовочный выстрел.
И все-таки не ведал рока: среди ночи в барак в сопровождении охранника
вошел вольный каменщик с лентой на шее.
-- Встань, брат, и иди за мной, -- сказал просто, как Христос,
собирающий учеников.
Мастер встал и пошел.
* * *
Все основные распоряжения Желтякову были сделаны давно, еще полгода
назад, когда академик отошел от третьего по счету инсульта. Его преемник все
это время руководил ложей, исполняя обязанности Генерального секретаря, и
оставалась последняя, завершающая и очень важная деталь: передача
документов, уполномочивающих определенных членов ложи на право совершать
операции со счетами в банках, а самого профессора -- на право подписи. И
еще, можно сказать, торжественное вручение ему символа братства
розенкрейцеров -- тяжелого нагрудного знака в виде золотого креста с
крупными, рдеющими красным сапфирами, обрамленного лепестками роз из рубина
и цепью из звеньев в форме пентаграмм. Эту драгоценную реликвию Мастер
получил в пятьдесят седьмом году вместе со степенью гроссмейстера из рук
своего предшественника и учителя. По легенде, передаваемой братством, она
принадлежала самому графу Сен-Жермену и была привезена лично им еще в
середине восемнадцатого века в качестве знака согласия и разрешения Великого
Востока Франции основать ложу в Петербурге. (В то время никакая
самодеятельность не допускалась.) Так или иначе, но символ розенкрейцеров
действительно представлял большую художественную и ювелирную ценность, стоил
огромных денег и, давно утратив ритуальное назначение, рассматривался
вольными каменщиками скорее не как святыня, а как золотой запас на черный
день -- вместе с другими драгоценностями и тайными счетами во внутренних и
зарубежных банках.
Владея знаком более сорока лет, Мастер никогда не надевал его, даже по
самым торжественным случаям, ибо к концу двадцатого века масонство почти
полностью освободилось от замысловатой наивной мистики и ритуальности.
Братья делали конкретное дело, ложа больше напоминала ученый совет, где
решались важные научные и геополитические проблемы, или совет директоров
некрупного, но очень действенного и мощного предприятия. Милые исторические
глупости вроде ломания над неофитом шпаг или укладывания его в гроб при
посвящении выглядели бы как театр абсурда.
Встреча ученика и учителя была деловой и короткой. Правда, бледный и
взволнованный важностью момента Желтяков потянулся было к руке Мастера, но
наткнулся на массивный сейфовый ключ. И помимо воли, зная, от чего этот
ключ, потянул его на себя, однако академик не выпустил ключа из ладони.
-- Вы заставили меня ждать...
-- Простите, брат, я заставил вас жить, -- поправил профессор. -- Почти
целый час.
-- Да-да... Вы правы, благодарю. Но я не жил, а страдал. -- Мастер
вспомнил аспирантку и выпустил ключ. -- Заприте дверь и откройте первый
сейф.
Желтякову можно было ничего не подсказывать; он давно знал, как следует
поступать в таком случае, и делал все с размеренной четкостью. Нашел защелку
и осторожно отвел в сторону дубовый книжный шкаф, укрепленный на незаметных
шарнирах, после чего отогнул край обоев на стыке и вставил ключ в скважину.
Дверь засыпного сейфа открылась с легким гулом, будто чугунное колесо
прокатилось по рельсу и стукнуло на стыке. Профессор увидел толстую
пластмассовую папку на полке, однако спохватился и решил соблюсти не ритуал,
а правила приличия -- выжидательно обернулся к Мастеру.
-- Возьмите ее, -- бесцветным голосом разрешил тот. -- Будьте
осторожны, не выключайте... самоликвидацию.
Исполняющий обязанности Генерального секретаря представлял, зачем идет
к ложу умирающего, и взял с собой вместительный кейс, куда теперь вложил
заминированную папку, а потом и ключ от сейфа, но крышку не закрыл -- ждал
дальнейших распоряжений, искоса поглядывая на китайскую картину с
иероглифами, висящую в изголовье.
В руке академика оказался второй ключ, меньше первого, с причудливыми и
длинными бородками.
Желтяков снял картину, слегка расшатал и вынул дюбель из стены, им же
выковырял деревянную пробку и всунул ключ.
-- Четыре оборота против часовой... -- подсказал Мастер, не видя, что
там делает профессор. -- И пол-оборота назад...
-- Да, я помню...
Небольшая дверца сейфа за долгие годы была заклеена пятью слоями обоев,
и потому дело застопорилось -- просто так открыть оказалось невозможно.
-- Возьмите в ящике с гола... -- с трудом выговорил академик. -- Для
бумаги...
Желтяков послушно достал нож и с треском разрезал обои по наметившемуся
квадрату -- освобожденная массивная дверца открылась сама. Овальный футляр
из черного дерева занимал почти все пространство сейфа; несмотря на то, что
более сорока лет пролежал чуть ли не замурованным, он все же покрылся
довольно толстым слоем пыли.
Желтяков бережно вытянул футляр, и когда взял на руки, сказал
непроизвольно:
-- Тяжелый...
-- Это тяжелый крест, -- согласился Мастер.
-- Я снимаю его с ваших плеч, брат.
-- Благодарю...
-- Да, на черной лестнице ждет мой специалист, -- деловито проговорил
Желтяков. -- Вы позволите... снять гипсовую маску?
-- Прямо... сейчас?
-- Разумеется, нет... Потом...
-- Вот и спросите потом... У покойного.
-- Мой долг перед братьями... И традиция.
-- Поступайте, как считаете... Я уже не властен... Скажите Лидии
Игнатьевне, она распорядится...
Профессор уложил футляр в кейс и не удержался: стоя спиной к
умирающему, приподнял деревянную крышку.
-- У вас... будет время... -- напомнил о себе академик. -- У меня
его... слишком мало...
-- Извините, -- опомнился Желтяков, торопливо закрывая кейс на кодовые
замки.
-- И прошу вас... Отключите грелку... И снимите ее с моих ног...
Сделайте и эту милость.
Профессор исполнил просьбу, аккуратно смотал шнур, свернул сапог и
зачем-то сунул его под стол.
-- Ступайте, -- поторопил Мастер. -- И несите крест.
-- Прощайте, брат. -- Не выпуская кейса, Желтяков приложил руку к
сердцу и кивнул головой, однако торжественность момента была нарушена
тяжелой ношей в руке -- хрупкую фигуру профессора перекосило, и пиджак сполз
с плеча на сторону, увлекая за собой рубашку и галстук.
Таким он и удалился в дверь, которая вела из кабинета на черную
лестницу.
Академик же. на короткое время оставшись в одиночестве, вытянул ноги,
распрямил спину, словно и в самом деле снял с себя тяжесть, и, закрыв глаза,
вновь ощутил холод, бегущий по телу от конечностей. Но теперь он оставался
спокойным: все прочие, кто был приглашен к прощанию, уже ничего бы не
добавили к сознанию исполненного долга. И никто из них не заставит его
растрачивать последние душевные чувства. Среди ожидавших не было ни одного
кровного родственника: так уж получилось, что его четверо детей умерли один
за другим, не дожив до пенсионного возраста, а двое с горем пополам
появившихся на свет внуков ушли вслед за родителями в результате
непредсказуемых несчастных случаев. Старший уехал с подружкой на Черное море
и там утонул, а младший разбился на мотоцикле. Вот уже три года академик был
один на свете и сейчас утешался тем, что смертью своей не принесет горя и
страдания -- коли нет кровной родни, не будет и кровной скорби...
И потому оставался небольшой промежуток времени, возможно, считанные
минуты, когда он мог бы почувствовать себя поистине свободным от всяческих
обязательств и войти в состояние, которое испытывает, пожалуй, лишь
младенец, и то до тех пор пока не отрезали пуповину: потом уже появится
первый долг и серьезное занятие -- сосать материнскую грудь. Сейчас он не
академик и не заклю