Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа

Разделы:
Бизнес литература
Гадание
Детективы. Боевики. Триллеры
Детская литература
Наука. Техника. Медицина
Песни
Приключения
Религия. Оккультизм. Эзотерика
Фантастика. Фэнтези
Философия
Художественная литература
Энциклопедии
Юмор





Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Булгаков М.А.. Александр Пушкин -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  -
ники побед. Не было стройных садов - угрюмые леса, как при Петре, темнели. 5 Дельвиг признался: он послал стихотворение для печати в "Вестник Европы". Стихотворение Дельвига было "На взятие Парижа", а подписал он его псевдонимом: Руской. Давнишнее запрещение министра сочинять и, подавно, печатать никем не было отменено. Важная поэзия всех теперь привлекала. Дельвиг был теперь горой за Державина и говорил, что никто так не воспевал побед, как он. Насмешек над Державиным он теперь не одобрял. Воспевать победы рифмованными, короткими и быстрыми строками было то же, что плясать в алтаре. Древний Пиндар и новейший Пиндар русский, Державин, были отныне его учителя в новой важности. Он написал свою оду "На взятие Парижа" в тайной надежде, что она станет известна старику Державину. Он без рифм обращался в ней к Державину: Пиндар Российский, Державин! Дай мне парящий восторг! Дай, и вовеки прославлюсь, И моя громкая лира Знаема будет везде! Александр призадумался. Еще когда он был в Москве, у родителей, над важностью Державина и грубостью его походя смеялись и дядя и отец. Язык его обветшал, а смелость слишком похожа была на грубость. Все так, стихи были татарские, дядюшка Василий Львович был, кажется, прав, - но совсем другое была державинская {слава}. Казалось, все памятники в Царском Селе: розовые и синие камни, искусственные скалы, колонны, торчащие из воды, - напоминали о его стихах. И он вспомнил о Малиновском. Директор никогда не говорил с ним о стихах его - может быть, они ему не нравились или он не желал отличать его от прочих. Суета стихотворцев была светская болезнь, и он не любил ее. Но однажды он стал говорить с ним о {словесности} русской - так называл он поэзию - и вспомнил о Державине. Он широко вдруг улыбнулся. - Гаврило Романыч, - сказал он медленно, с нежностью, растягивая звуки, любуясь простым именем поэта, и Александр поразился, как можно так любить стихотворцев - этого старика, который так теперь в журналах упал и над которым смеялись и дядя и Карамзин. Нынче старого поэта все вспомнили, как вспомнили старую славу, еще недавно забытую. Еще сегодня, когда он проходил мимо любимого державинского монумента, чесменского, он подумал о славе этих садов: это была слава не Карамзина, не Батюшкова и не дядюшкина, это была слава тяжеловесная, звонкая, старая - державинская. Безрифменные песнопения Дельвига ему, впрочем, не понравились. Они вдвоем порешили, что Александру также следует что-нибудь послать в "Вестник Европы", самый большой и самый важный журнал. Они выбрали послание к Кюхле, "Послание к другу стихотворцу". Александр переписал его тем почерком, который одобрял Калинич, как почерк без кудрей, нажимов и лишнего полета, и называл почерком публичным, или, иначе говоря, официальным. Подписался он: Александр НКШП. Он послал его в журнал. Редактором "Вестника Европы" был теперь Измайлов, почитатель Карамзина и любитель молодежи. Дельвиг думал, что его не напечатают, а Александра должны напечатать, но ему было весело воображать, как получат журналисты их стихотворения, будут читать, критиковать и проч. И он и Александр - оба тихо смеялись. Обоим было весело и жутко. 6 Лицей был нынче республикой, и в республике этой царил беспорядок. Разногласия патрициев - так они теперь называли профессоров, - их распри и сильные интриги перед лицом министра, причем все приносили друг на друга приватные доносы, не прекращались. Только старик Будри, да Куницын, да свободный гражданин нелицейского мира - Галич не принимали во всем этом участия. Директора не было, Кошанский хворал, доктор Пешель, расфрантясь и замкнув лазарет, скакал в город - пленять прелестниц. Фролов приглашал теперь к обеду. То же стали делать Галич и другие. Сойдясь в комнате эконома, где останавливался Галич, они поднимали бокалы, полные лимонада, за здоровье хозяина, которого единогласно выбрали в президенты своей республики, и добряк с важностью принимал этот титул. Никаких предметов они не проходили по причине предстоящих публичных экзаменов. Даже Кюхельбекер, покорный общему закону вольности, дважды был замечен лакомящимся украдкою в немецкой кондитерской. Царскосельские обитатели их заметили. 7 Граф Варфоломей Толстой был театрал и меценат Он играл на виолончели как любитель и дилетант. В силе удара смычком полагал он главное достоинство игры. У него был собственный театр, где он был директором, диктатором, режиссером, барином, султаном. Оркестр его людей, очень порядочный, играл теперь по вечерам в саду. Вскоре лицейские получили от него приглашение. Граф ставил оперу "Калиф на час". Александр до сей поры только по рассказам отца, по особому выражению его лица, да еще по опущенным глазам тетки Анны Львовны, да по тому, как брызгал во все стороны Василий Львович, говоря об актрисах, знал, что такое театр. Тетка Анна Львовна строго осуждала театр и, говоря об актерках; содрогалась. Этого одного было довольно: он любил театр, еще ни разу его не видав. Театр Толстого был невелик и роскошен. Места были построены амфитеатром, полукругом, в подражание Эрмитажу. Занавес тяжелый, шитый золотною вязью. В проходах стояли капельдинеры в ливрейных фраках с разноцветными воротниками: дворовые. Музыканты были тоже в особой форме, с витыми эполетами на плечах. Толстой ничего не жалел для театра, и главная его забота была в том, чтобы все у него было как в больших театрах. Графская ложа была у самой сцены, и он усадил лицейских поближе к себе. Он им покровительствовал; к тому же дамы к нему в театр не хаживали, и было много свободных мест. Были приглашены все лицейские поэты, Горчаков - опера "Калиф на час" была писана его дядюшкою - и Корсаков, игравший на гитаре и певший. Граф Варфоломей Толстой был дилетант и любитель, он чуял, что в лицее подрастают любители. В театре - он знал это лучше кого-либо другого - важнее всего в публике любители: смех, нечаянный хлопок, даже свист не в пример лучше, чем молчание. Как хозяин, он наслаждался, когда кто-нибудь запаздывал, бранился с капельдинером, наступал в полумраке на ноги соседей и проч. Таков был театр. Плошки чадили, масло шипело. Перед хозяином лежала в ложе открытая книга с белыми листами, в руке карандаш. Он хлопнул в ладоши, музыканты заиграли. Занавес, шумя, взвился. Все притихли. Театр представлял ночь и багдадскую улицу: у дома был навес; красные и зеленые фонарики светили. Все декорации писаны были дворовыми. Толстой хвалился, что в театре все - собственное, никого и ничего со стороны, даже занавес шили девки. Жених Гассан в тюрбане со стеклярусным пером стоял на сцене. Вышла Роксана, и он понял, почему тетка Анна Львовна хмурила глаза и тихонько отплевывалась, говоря об актерках. Он тоже невольно зажмурился. Полногрудая, белая, с большими неподвижными глазами, в роскошных шальварах, которые не шли к покатым плечам, белому лицу и сильному дыханию, она беспомощно двигалась по сцене и с каким-то испугом глядела в сторону графской ложи, не обращая никакого внимания на своего жениха, простиравшего к ней руки. Толстой тотчас что-то записал в свою книгу. Она была в коротком покрывале, вышитом золотыми лунками, рядом шла кормилица Фатьма, щуплая, немилосердно накрашенная Роксана остановилась и запела нехотя, надтреснутым голоском, склонив голову, не зная, куда деть руки. Она сложила их у грудей, точно стыдясь. Потом, вспомнив роль, опустила правую, а левой попыталась избочиться, но рука скользнула по поясу, и она опять приложила обе руки к груди. Не глядя на Гассана, она прошлась, чуть не задев его, и без всякого выражения своим надтреснутым голоском спела, поводя глазами в разные стороны, склонив голову к плечу: Все сердце устрашает, Все душу сокрушает, Когда начнешь любить, И кажется во страсти, Что все спешат напасти Драгова погубить. Александр вдруг, неожиданно для себя, хлопнул. Она пела плохо, держалась неумело на сцене, стыдилась полуголой груди, была беспомощна, но самая неумелость ее была трогательна. Она была красавица. Кто-то шикнул. Толстой оживился и стукнул карандашом. Она посмотрела на него, а потом при виде крадущегося незнакомца упала в штофные кресла, стоявшие на улице у самого дома, но перед тем как упасть, подобрала покрывало, которым, видимо, дорожила. Толстой записал что-то в свою книгу. Она еще не кончила петь, как явился раньше времени калиф, в золотом халате и чалме, и произнес торопливо: "Какие прекрасные голоса!" Он был робок, суетился и шумно дышал. В зале хихикнули, а Толстой побагровел и что-то сказал капельдинеру. Капельдинер скрылся. Первое действие кончилось. Лицейские захлопали, сзади зашикали, актеры выходили. Роксана кланялась низко. Только сейчас она овладела своею ролью, ролью актрисы. Поклоны ее были быстрые, покорные, лицо казалось озабоченным, дыхание прерывистое. Александр хлопал и кричал: - Браво! Фора! Она и ему поклонилась. Ее звали Натальей, она была первою актрисою у Толстого, а ранее была камеристкой. Толстой предложил лицейским пройти за кулисы. Он хотел, чтобы все у него напоминало большие театры. Театр был роскошен, а кулисы низки и тесны; уборные актеров похожи на конские стойла. Толстой был недоволен и хмур. Калиф в роскошном халате жался у стенки. Толстой отвесил ему звонкую оплеуху. - Я тебе покажу, как выходить, - сказал он, - ты калиф, а держишься без всякого достоинства. Запомни, дурак, что ты калиф и выше всех. Он погрозил пальцем Наталье, и она потупилась. 8 Толстой разорялся на свой театр, и пьеса не держалась у него долее трех-четырех раз; она ему приедалась, и он тотчас принимался ставить новую. В три месяца он поставил три пьесы. И Александр не пропускал ни одного представления. Он стал завсегдатаем театра, который сам хозяин называл воксгалом, перевидал все оперы, балеты: "Тунисского пашу", "Похищение из сераля", "Султанскую неволю", "Севильского цирюльника". Он знал все тайны и интриги толстовского театра и что ни вечер был за кулисами. Наталья была главной героиней, субреткой, плясуньей, певицей и метрессой хозяина. Она была в вечных хлопотах, тревоге, страхе. К нему она привыкла и гримировалась при нем. Она ему призналась, что любит, когда он приходит: с ним спокойнее. Говорила она это шепотом и оглядывалась, не слышит ли ее султан. Лицо ее было в вечном напряжении: она то припоминала роль, то притворствовала перед своим владельцем. Играть ей вовсе не хотелось. Однажды после второго акта "Султанской неволи" антракт затянулся. Он пошел за кулисы и застал ее в слезах: ее только что отодрали за антраша, в котором она запнулась. Слезы текли у нее из глаз, и она не утирала их, чтоб глаза не покраснели, а чтоб не размазать краски на лице, наклонила голову. Она прижалась к Александру и всхлипнула. Через пять минут она плясала, изображая Земюльбу, любимую невольницу султана, и кружилась с арапами в белых домино, а подлинный владетель сераля сидел в ложе со своею страшною книгою, похожей на счетную. Лицо ее было без улыбки и испуганное, всего труднее было запомнить, когда нужно улыбаться. На этот раз она не сбилась. С некоторых пор Толстой стал относиться к нему заметно холоднее и перестал покровительствовать. Александр предчувствовал разлуку: театр был недолговечен. Толстой слишком тратился на свой воксгал, а за Натальею теперь был учрежден более строгий надзор. Он написал ей послание, которое все читали. Эпиграф он взял из французского поэта, не побоявшегося писать фаворитке самого короля. У поэтов были, он знал, свои вольности и права. Это был вызов Натальину султану. Толстой негодовал на мальчишку. Наталья была раба, но прелести ее действовали на ее господина. Как это ни было ему самому смешно, он ревновал. Одновременно он был польщен. Поэты нынче писали его актрисам мадригалы. Воксгал его возбуждал все больший шум. Он решился было проучить слишком молодого поэта, зачастившего к нему в воксгал, научить его вести себя, как подобает младшему. Александр захлопал Наталье слишком бешено, Толстой шикнул. Но тут случилась неожиданная неприятность: публика, о которой Толстой и думать забыл, вдруг приняла сторону юнца, раздались крики: - Браво! Толстой, раздосадованный, хотел было приказать тушить плошки, а публике идти вон, да вдруг раздумал. Что ни говори, это была его актриса, его собственная. Он ограничился тем, что в антракте, встретив Александра за кулисами, велел тотчас дать звонок и приказал громко, так, что все слышали, не пускать в зал опаздывающих. - Довольно шуму, - сказал он. Александр засмеялся, что было неучтиво, но тотчас ушел из кулис. Вернувшись в лицей, он пошел в келью к Кюхле и заставил его перечесть из словаря о Пироне. - "Этот господин не что иное, как поэт", - прочел Кюхля сонным голосом. - "Теперь знают, кто я такой, - ответил Пирон, - и я пойду вперед по своему чину". Александр поцеловал Кюхлю. - Этот человек не знает, кто я такой, - сказал он радостно. Кюхля предложил ему прочесть новую выписку - о добродетели, но Александр убежал. 9 Когда пришла запоздалая книжка "Вестника Европы", Александр притворился равнодушным. Он закусил губу и, бледнея, смотрел, как Горчаков с Корсаковым листали журнал. Он ждал удивления, восклицаний - ничуть не бывало. Они перелистали журнал, и Горчаков спросил его, не хочет ли он посмотреть: журналы стали нынче скучны. Он, притворяясь равнодушным, перелистал книгу, сердце его сильно билось. Не веря своим глазам, он смотрел на подписи поэтов, названия стихотворений: его и духу не было. Он закусил губу, перелистал еще раз: ничего. Его стихотворение провалилось в Лету, оно не существовало. Он швырнул книжку и забился в угол, кусая ногти. К нему не подходили, думая, что он сочиняет. Он не сочинял: он тосковал. Кюхля, кажется, был в самом деле прав, говоря о судьбе стихотворцев. Его оскорбляло это отсутствие стихов; их никто не заметил, над ними, может быть, потешались редакторы. Он возненавидел журнал; обложка его была пухлая, на негодной бумаге, журнал был скучный. Дельвига стихов тоже не напечатали. Однако Дельвиг не унывал, а, напротив, был весел. Он ткнул ненавистную книжку журнала в руки Александру. Мелким шрифтом, где-то в самом конце нумера, было напечатано объявление от издателя: "Просим сочинителя присланной в "Вестник Европы" пьесы под названием "К другу стихотворцу", как всех других сочинителей, объявить нам свое имя, ибо мы поставили себе законом: не печатать тех- сочинений, которых авторы не сообщают нам своего имени и адреса. Но смеем уверить, что мы не употребим во зло право издателя и не откроем тайны имени, когда автору угодно скрыть его от публики". Они тотчас же написали и стали ждать. Обещание редактора никому не сообщать имен и адресов подействовало на Дельвига успокоительно: строгое запрещение министра сочинять не было забыто, и о печати думать нельзя было. Дельвиг сожалел, что нельзя подписываться полным именем. Александр был смелее; его инициалы: НКШП, казалось ему, ничего не стоило разгадать. Каждый нумер "Вестника Европы" они листали теперь небрежно и медленно, притворяясь спокойными. Наконец в нумере двенадцатом появилось стихотворение Дельвига. Нумер переходил из рук в руки. Александр сидел, кусая губы: о нем забыли. Он словно попал в неизвестную страну, где были свои законы и где очень быстро забывали друг о друге. Теперь журналы более не были для него тем, чем ранее, - он сам в них участвовал. Он вдруг начал понимать Кошанского, который спился с круга: нравы журналов и уставы их хоть кого свели бы с ума. Самолюбие его было оскорблено жестоко этими отсрочками, и он вдруг перестал говорить о стихах, о "Вестнике Европы". Дельвиг был счастлив счастьем, ему недоступным, хоть и близким. Подпись {Руской} под стихотворением, правда, не была его именем, а подпись {Александр НКШП была} гораздо прозрачнее и лучше, но послания Александра все не печатали, хотя он мог бы принять за обещание объявление, напечатанное в журнале. Он махнул рукой и весь предался театру. 10 В неурочный час он возвращался с Розового Поля в лицей и почти бежал, чтоб не опоздать к ужину. Он не узнавал знакомой дороги; все изменилось кругом: и полукруглые луны прудков, и глубокое небо; все стало словно ближе. Еще накануне вечером условился он встретиться с Натальею сегодня на Розовом Поле, в беседке, но когда шел туда, не верил, что она придет. Она едва ускользнула: ее султан и стража, к ней приставленная, следили теперь за нею. Она вначале боялась всякого шума, всякого шороха: барина. Ему было стыдно, что он в первый раз еще влюблен в женские прелести. Он давным-давно знал все наперечет по иносказаниям отцовского шкапа, дважды читал Овидия "Науку любви" и, как верный ученик, старался ей следовать, но все позабыл: он не знал, что от поцелуя лица у женщин мертвеют. Овидий об этом ничего не говорил. А потом он ожидал наслаждений бесконечных, прелестей преувеличенных. Но это не было похоже ни на "Соловья", ни на Пирона, ни на Баркова, ни на все, что было в шкапу у отца и на полках у дядюшки, а потом стало похоже на гибель. Он помнил все, что Парни говорил своей Элеоноре, но и разговоры были другие: ей было некогда. Наталья убежала; она торопилась на репетицию, а он вернулся в лицей. Он встретил Вальховского, Корсакова и Мясоедова, которые шли ужинать. Они посмотрели на него, что-то ему сказали, и все вместе пошли ужинать. Он был удивлен: они ничего не заметили. Ужин тоже был такой же, как всегда. Голова его кружилась, ему ни за что не хотелось уходить от товарищей, он смеялся и болтал без конца, гуляя с Пущиным, Малиновским, Дельвигом, Горчаковым. Все ему казалось лучше, чем всегда. Даже Кюхля был прекрасен. Он их любил за то, что они ничего не знали, ничего в нем не заметили нового. Между тем вся старая жизнь была кончена. А они все были такие же, как раньше. Он без умолку говорил, рассказывал, смеялся. Все продолжалось, как прежде: близость, братство, о которых он ранее не думал. Все разошлись по своим кельям, порядок ничем не был возмущен. Дядька Сазонов приготовил ему постель и удалился. Он походил по своей комнате и свесился из окна. Он посмотрел поверх крыши фрейлинского флигеля и ничего не увидел: там был воксгал Толстого. Еще сегодня он не любил ее; он вовсе не был занят ею, ее судьбой, сегодняшним спектаклем; ему была только мила ее неловкость. Теперь он воображал, как она появляется в этот час на сцене, и жалел, что не отправился вместе с нею. Он хлопнул в ладоши и пожелал ей успеха. Потом вообразил надменного Толстого, сидящего величаво в ложе, глядящего строго на сцену и вносящего свои замечания в толстую тетрадь, и вдруг захохотал. - Что ты смеешься? - спросил из-за перегородки сонным голосом Пущин. - Я вспомнил Мольерова рогоносца, - сказал Александр. За перегородкой ничего не было слышно, но он почувствовал, как Пущин пожимает плечами, и снова засмеялся. Наконец и

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору Rambler's Top100 Яндекс цитирования