Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
ть. Есть
дорогие моему сердцу картины, время от времени я берусь детально
восстанавливать их -- складываю, как мозаику-паззл. Безжизненные лунные
сопки Чукотки в шрамах геолого-разведочных взрывов, черные или бурые с
расстояния, но на самом деле -- из почти белой породы (экспонометр в
солнечные дни показывал одинаковую яркость для земли и для неба), наколотой
лютыми холодами как бы в гигантский остроугольный щебень; приаральский
суглинок, рассохшийся под солнцем, потрескавшийся на шестиугольники, словно
панцирь черепахи; дельту карельской реки в предутреннем тумане,
раскрывающуюся в зеркальную дымящую гладь озера; цвета ранней осени в
туруханской тайге, которая ими только и примечательна, а в остальном --
обыкновенный подмосковный лес... Но никакая из них не будит во мне столь
щемящего ощущения потери, как память о тех ночах и том молчании. Там
впервые, и оттого -- с особенной, злой ясностью я почувствовал, насколько
дика моя самолюбивая мысль, будто, пока я слушаю горы, вслушиваются и они в
меня. Понял, что даже если вернуться сюда снова, если приезжать из зимы в
зиму, если остаться навсегда -- все равно ничего этого мне не вместить, ни с
чем ни на мгновение не совпасть; зато до конца дней теперь -- или до тех
пор, покуда окончательно не ороговею душой, -- носить в себе тоску по
недостижимому. Я уже знал: будет эта тоска сладостна и властна, как опий.
Для того и пускался при всяком случае в разъезды, чтобы подрастравить ее.
Однако, при всей несхожести разнохарактерных пейзажей, переживание и долгий
его след по возвращении постепенно утратили первоначальную остроту: не
исчезли, но сделались чем-то будничным, хотя по-прежнему необходимым,
перестали быть откровением. Раньше только немеющий, теперь я формулировал и
констатировал, подводил базисы: слишком мимолетен на Земле человек, странно
думать о каком-либо серьезном значении его для мира в целом -- и непонятно,
как быть с этим. На ту же мельницу лил воду мой приятель-палеоботаник,
пламенно рассуждавший под мухой:
-- Тебе известно, сколько просуществовали австралопитеки? Три миллиона
лет. И что мы имеем? Костей наперечет и никакого следа в дальнейшей эволюции
-- тупиковая ветвь. Три миллиона! Это в шестьсот крат больше, чем вся
писаная история человечества. И в двадцать -- чем вообще существует хомо
сапиенс. Если выложить голова к хвосту три миллиона кузнечиков, получится
шестьдесят километров. А по часам Земли -- минута, неполная минута. Старик,
экологический пыл благороден, но слишком антропоцентричен. Люди мнят, что
они в силах нанести природе непоправимый ущерб, -- хотя все еще не нашли,
как вытравить клопов из дивана и вывести сорняки с огорода. Напортить
непоправимо человек способен только себе самому. Он перепилит сук, на
котором сидит, и сковырнется. С точки зрения геологической истории -- не
такое уж важное событие. Гея обойдется и без нас. Кардинально ничего не
изменится. Созданные нами источники радиации станут новыми мутагенными
факторами. Появятся новые микроорганизмы, которые сожрут наши пластики и
резины; металлы окислятся и распадутся, стекло уйдет под почву, бетон
пробьет трава, искрошит его... На все про все, до зеленой лужайки, -- тех же
трех миллионов лет хватит с избытком. При том, что основные процессы как
текли, так и будут течь своим чередом: континенты подвинутся, куда им и
положено, в свой срок сотрутся горы и в свой срок поднимутся другие; океан
где-то отступит, но где-то и отвоюет у суши... А жизнь -- это тип
пространства, ее в принципе невозможно искоренить. Трудно представить, какую
нужно учинить катастрофу, чтобы в ней погибли целые классы живого... Под
удар попадают виды -- конкретное разнообразие, но не его матрица. В цепи
поколений разнообразие воссоздаст себя почти независимо от того, какая его
часть станет основой для размножения. Я не говорю, разумеется, что мы вправе
безоглядно уничтожать окружающее ради своих сиюминутных потребностей -- так
мы просто быстрее задохнемся. Но эволюция не закончилась. Значит, отдельные
виды просто обязаны исчезать -- освобождать территорию следующим. Допустим
даже, что есть, в той или иной форме, некая планетарная программа развития.
Допустим, когда-нибудь ее удастся прочитать, выделив, скажем, из информации,
закодированной в генах наряду с программами индивидуальной, видовой -- и
далее по восходящей. Но пока этого не произошло, у нас нет ни малейших
оснований, чтобы судить, насколько наша деятельность -- и разрушительная, и
самоубийственная в том числе -- соответствует или противоречит такому плану.
Почему мы заранее уверены, что окажемся венцом природы и чаянием Земли?
Вдруг именно самоубийственная и соответствует? Вдруг мы не цель, а
инструмент, который уже отработал. Или, наоборот, не сработал, не совершил
чего-то, к чему был предназначен. Человечек тянет одеяло на себя и желает
думать, что если уж ему суждено прекратиться -- значит, и всему прочему
заодно. Да черта лысого! Структуры сперва упростятся, но обязательно
вернутся к полноте -- пускай уже другой, но не меньшей. И особое место,
которое мы занимаем в них благодаря до сих пор достававшейся нам, случайно
или закономерно, монополии на сознание, -- оно тоже не останется пусто.
Придут на него, предположим, пчелы и муравьи -- коллективный разум; сейчас
они в резерве. Конечно, на мышление в нашем понимании это будет совсем не
похоже. И они могут вовсе не открыть, что некогда такие, как мы, здесь
верховодили...
-- Ну да, -- сомневался я, -- пчелы... А личность? Теперь и физики
считают, что она необходима в мироздании.
-- А прежде нас, прежде какого-нибудь хомо эректуса, -- она где была? И
кем, кстати, установлено, что личность непременно должна совпадать с
биологическим неделимым? А всякие соборные и народные души, о чем в
последнее время столько трындят, -- с ними тогда как? Может быть, стоит как
раз задуматься: вдруг личность и особь -- не всегда синонимы?
Вообще-то я много узнавал из разговоров с ним. Но вот эти его идеи не
стал бы подписывать как символ веры. Ум у меня устроен иначе. Картина мира,
откуда исключен наблюдающий мир человек, от меня ускользает, и я не в
состоянии ее удерживать. А если требуется помыслить слона, я сначала
воображаю живого слона Бумбо в цирке или саванне -- и только потом
рассматриваю его как представителя семейства или вида. К тому же, как ни
крути, в природе разлита безмятежная смерть. А мне и один человек, и народы,
и человечество интересны главным образом в меру своего стремления из-под
смерти выйти; более того -- вывести за собой материю. Я ездил, любовался,
старался проникнуть, созерцал и фотографировал... Ничего, признаюсь, так и
не понял. Единственный результат -- интуиция: нам с природой не выбраться
друг без друга. Поэтому в красивом пейзаже, в невероятной архитектуре
дерева, в животной грации я нахожу, как и в лицах некоторых людей, род
обещания. Поэтому крайние концепции, согласно которым нам пора решительно
переделать свою жизненную среду из природной в технологическую, отпугивают
меня. Но равно настораживала и легкость, с какою мой биолог выносил точку
отсчета за рамки всех человеческих измерений...
Дела у меня были не из лучших в ту осень, когда мы вели с ним такие
беседы. Он жил в двух кварталах от моей работы, где я по восемь часов в день
таскал в подвал или из подвала мешки с цементом, железные двери и краску в
бочках. Покуда его жена, потеряв терпение, не прикрыла лавочку, я частенько
напрашивался к нему ночевать. Мы устраивались на кухне и пили кислое
самодельное вино из крыжовника. Он говорил. Я не спорил -- куда там. Мне
стоило труда составить связную фразу. Половина моего сознания не покидала
подвал. Свалившись с ног задолго до полуночи, я и во сне помнил, куда должен
спуститься утром. Чтобы надсадно кашлять, наглотавшись взвешенной пыли,
курить до горечи во рту, сплевывать серым; чтобы, мимоходом задремав на
стуле, увидеть на мгновение белые склоны, и теплый свет сквозь снег,
налипший на окно нашего домика, и астрофиллитовый ручей под ногами (которого
не отыскал наяву -- а так хотелось) -- но тут же вскочить от звука чужих
шагов, с застрявшим вопросом в голове: разве это я там был? Не я...
Была ночь и было утро под знаком черепахи. Андрюха остался жить у меня.
Мы ничего не обговаривали. Порой, не предупредив, он пропадал дня на три или
на четыре -- однако смену брюк и рубашек держал у меня в шкафу. И далеко не
сразу я к этому привык. Не в том беда, что пострадало мое одиночество --
хотя к одиночеству я здорово прикипел душой. Но по утрам, часов около
девяти, Андрюхе приходилось выдвигаться на службу. А ничто не угнетает меня
сильнее, чем ранние целенаправленные пробуждения, причем не важно, мне ли
вставать или кому-то рядом. Обычно волей-неволей просыпался с ним вместе и
я. Ворочался и слушал: вот он со стоном, вслепую (поднимите мне веки!),
обивая углы, движется из комнаты, вот с грохотом приводит в действие унитаз;
затем моется по пояс холодной водой, отфыркиваясь и трубно сморкаясь в
ванну; скребет щеки бритвой, напевая что-нибудь эстрадное русскоязычное,
разбавленное бляками; наконец, исповедуется на кухне чайнику, отпуская
нелестные замечания по адресу своего начальства. Раньше Андрюхина
геофизическая партия активизировала деятельность за месяц до начала полевого
сезона и сворачивалась через месяц после возвращения. Зимой в контору
более-менее регулярно наведывались только научные сотрудники, а честные
взрывники и бурильщики забегали пятого и двадцатого за деньгами -- весьма
скромными в отсутствие полевых надбавок и широтных коэффициентов. Но в
прошлом году, пока Андрюха самоотверженно бурил и взрывал где-то в Северном
Казахстане, вдруг поменялось руководство -- а стало быть, и порядки. Теперь
за те же зимние копейки обязали являться в контору мало что каждый день --
еще и к определенному часу! Три прогула -- вылетаешь по статье. Андрюха
таскался пока, копил злобу и недосып. Загибая пальцы, доказывал мне, что уже
достаточно набралось причин оттуда уволиться. Но ведь жаль уходить: привык и
многое нравилось там, столько было раньше у этой работы положительных
сторон!.. "Мы, видите ли, полгода бездельничаем! -- возмущался Андрюха. --
Ну и что? Мы, между прочим, другие полгода вкалываем сутки напролет -- что в
жарищу, что под дождем -- и права не качаем. Не, это никого не колышет. Им
дисциплину подавай! Лишь бы все испоганить..."
Случались у него и кое-какие денежки, навар: чем-то он приторговывал по
мелочи на пару с экспедиционным шофером (а втягиваться в предприятия
свойственного ему размаха медлил, еще не расчухав общую ситуацию, -- слишком
резко тут повернулись дела за время, которое он провел в поле). Тогда
вечерами мы пили чай с сахаром, ели торты, водочку закусывали исландской
селедкой и огурцами. Потом возвращались к рису с морковкой, подчищая
последние запасы, -- доллары свои я старался беречь. Днем, в тишине и покое,
я изучал обнаруженный среди Андрюхиных вещей "Лонгмановский словарь новых
слов английского языка". Помимо Джека Лондона только одно сочинение Андрюха
точно дочитал до конца -- роман Куваева "Территория", об открытии
золотоносного района на Чукотке, и называл его "библия геолога". Однако имел
странную манеру возить с собой самые неожиданные книги. Раз он прислал мне
посылку из Коми АССР. Я думал -- красная рыба. Оказалось -- три тома
Лейбница, на их обложках и обрезах поселилась плесень и остались следы
долгого пребывания в сырой палатке.
Словарь зачаровал меня с первой же статьи: "„Эйблеизм" --
несправедливая дискриминация в пользу здоровых людей". Приводились газетные
выдержки, поясняющие понятие. Если на вакантное место на строительных,
скажем, или дорожных работах из претендующих одновременно амбала и доходяги
предпочтение отдается амбалу, то Британская рабочая партия, профсоюзы и вся
прогрессивная общественность протестуют против подобного положения дел.
С каждой страницей становилось все интереснее. Я узнал, что
"репдофилия" -- не сексуальное извращение, а коллекционирование прогулочных
тростей. Что современные англичане, желая обозвать соотечественника дураком,
обычно используют то или иное жаргонное обозначение вивимахера. Что люди,
именуемые "сэрвайвалистами", "выживателями" (я припомнил аналогию:
"эскейпист", "избегатель" -- профессия Гарри Гудини), не ставят своей целью
просуществовать, например, год, ниоткуда не получая ни пенса, или с коробком
спичек, пачкой соли и топором продержаться недельку в глухом лесу (во
времена моего студенчества была мода на такие походы), но всего лишь
обзаводятся экзотическим холодным оружием: самурайскими мечами, стреляющими
ножами, "звездочками смерти", -- с которым и репетируют непрестанно, чаще
всего прямо на городских улицах. Внимание граждан Объединенного Королевства
было приковано к этому движению, когда 19 августа 198 7 года его
представитель, некто Майкл Райэн, убил шестнадцать человек, после чего
зарезался сам.
Я лежал, читал, говорил сам с собой. Если, задумавшись, расслаблял
глаза, буквы отрывались от листа и повисали в пространстве. Книги не горят,
сказал один раввин, наблюдая аутодафе, горит бумага. А буквы улетают и
возвращаются к Богу.
Иные слова тронули меня икренне. Особенно "урсофобия" -- боязнь
медведя. И не тем только, что живо напомнило о сгинувшем друге. Откровенной
избыточностью, происхождением из пресыщенности -- словно отрыжка на пиру.
-- Медведя, -- спрашивал я у словаря, -- не испугается только круглый
вивимахер; зачем же специально называть?
И книга презрительно отвечала из-под черной обложки: вахлак! Если с
какой-нибудь стороны реальность поддается делению, сюда обязан направлять
свои усилия интеллект. Чем добросовестнее дробят мир ум и язык, чем тоньше
пленочки, на которые они расслаивают его, чем полнее каталоги и длиннее
перечисления -- тем надежнее скованы демоны, тем легче убедить себя, что мир
человеку по мерке, благоволит ему и пригоден для достойной жизни. Даже твой
дед, проходивший через ночь, догадывался об этом. А здесь -- Англия!
"Лингвистические пуристы, возражающие против сложных слов типа
„телевизор", этих смешанных браков, где сочетаются греческие и
латинские элементы, несомненно предпочли бы форму „арктофобия", ибо
по-гречески медведь -- „арктос"".
Значит, Арктика -- это страна медведей? А Чехословакия -- страна слов
Чехова?
В самом начале февраля пробившееся солнце, голубые небеса соблазнили
меня на большую прогулку в город. И город удивил меня, разозлил, даже
напугал. Не знаю, кто из нас за последние месяцы изменился сильнее, -- но мы
уже не подходили друг другу. На свежий взгляд сделался он катастрофически
грязен, и толчея выросла невыносимо. Позакрывались недорогие забегаловки,
где можно было, не вступая в заметные расходы, съесть кекс "Столичный" или
калорийную булку и согреться стаканом кофе. В кинотеатрах отменили дневные
сеансы, устроив в залах -- биржи, а в фойе -- торговые ряды. Гаванская
сигара, которой я любил иногда умерить душевный раздрай или же, напротив,
подчеркнуть внутреннюю тишину, стала мне окончательно не по карману. Домой я
приплелся на закате, усталый, яростный и голодный, раздумывая над тем, что
время способно портить не только единичные вещи, но целые их роды и типы
сочетаний.
Андрюха сидел верхом на стуле перед длинным деревянным ящиком,
выкрашенным в тусклую зелень и окованным двумя железными полосами. Ящик
походил на кофр от гиперболоида инженера Гарина. Я сказал Андрюхе, что
отберу у него скопированный недавно ключ, если он не будет снимать в
квартире ботинки. Ясное дело, он пропустил мою угрозу мимо ушей. Он
торжественно заявил:
-- Все! Лопнуло мое терпение! С пятого числа -- уволен по собственному
желанию. Уже оформили, осталось бегунок подписать. Но денег -- представляешь
-- не дают. Они говорят, я им должен чуть ли не больше, чем мне получается
под расчет...
-- Это каким же образом?
-- Ну, была когда-то касса взаимопомощи... Хоть бы напоминали...
-- Заметь, я напомнил -- насчет ботинок...
Андрюха скорчил рожу и отправился в переднюю. Я попробовал ящик ногой
-- тяжелый.
-- Там что?
Андрюха нежно провел рукой по крышке, прежде чем откинуть ее движением
иллюзиониста:
-- Опа!
Внутри лежали: двуствольное ружье-вертикалка, двуствольный обрез с
отпиленным прикладом, три капкана, рыболовная сеть и знакомый мне по военной
кафедре в институте карабин СКС. Отдельно -- оптический прицел в чехле. Еще
завернутые в газеты бруски желтовато-серого вещества -- взрывчатка, судя по
всему, аммонал.
-- И детонаторы есть, -- похвастался Андрюха, выкладывая передо мною на
пол этот арсенал. -- Вместе нельзя держать. И патроны -- порядочно.
Я как-то опешил. Я сказал:
-- Ну, хорошо. Взрывчатку ты, положим, спер. И тебя не поймали. Но
карабин-то -- откуда? Ты вообще отдаешь себе отчет, во что можешь вляпаться
-- с армейским оружием?
-- Положим, не спер, -- недовольно возразил Андрюха. -- Грамотно
сэкономили при плановых закладках. И никто нас не ловил. И карабин тоже не
армейский. Уже списанный. На Тунгуске их промысловикам выдают. У меня друг
был на Тунгуске, хороший мужик, на Дерсу Узала похож. Даже по своим заимкам
водил меня. Я ему фотоаппарат подарил -- "Зоркий". И приемник -- японский.
-- Зачем ему фотоаппарат? -- спросил я.
-- Ты думаешь, они там совсем дикие?
-- Ну, где он будет проявлять, печатать?
-- Найдет. Попросит кого-нибудь... Он же не круглый год на промысле. А
в поселке -- клуб, школа, магазин "Культтовары" -- вполне культурная
жизнь... Так он меня, короче, отблагодарил. Это его напарника ружье.
Напарник в тайге пропал, а ружье осталось. Прицел я потом купил --
спортивный. Не пробовал еще, но вроде годится. Правда, вот этих патронов у
меня маловато...
-- Слушай, -- сказал я, -- а ты не мог бы куда-нибудь еще?..
-- Да мне только перекантоваться. Пока не определюсь. На пару недель,
не больше.
Я огляделся. Тень участкового прочно поселилась в углу. Я предложил
хотя бы на антресоли убрать ящик.
-- Рухнут твои антресоли, -- весомо сказал Андрюха.
Не получилось и под кровать затолкать -- не проходил по высоте.
Придвинули его в конечном счете к стене и накрыли старым одеялом. Терпимо. Я
спросил:
-- Как ты его дотащил?
-- Водитель наш подбросил, -- объяснил Андрюха. -- Тоже отличный мужик.
Бывший вертолетчик. Мы с ним в Казахстане у пьяных летунов "Ми-восьмой"
угнали...
Тем вечером нарисовалась по телефону моя запропастившаяся подруга.
Рассказала, что свекровь у нее разбил инсульт, лишив подвижности все, кроме
головы. По ночам в больнице дежурил муж, днем -- она. Палата на шестерых.
Помноженные на шесть боль, страх и унизительная беспомощность. Домой она
возвращалась совсем раздавленная. Отключала телефон, укладывала ребенка и
садилась к телевизору, не различая, что ей показывают. Чуть не каждое утро
она порывалась мне позвонить -- и все времени не хватало. А из больницы или
после... Когда в