Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Вайман Наум. Щель обетованья -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  -
е многих аборигенов), у меня семья, я должен заниматься абсорбцией, во-вторых, недостаточно хорошо знаю страну и ситуацию в ней, поэтому предпочитаю остаться в младшем классе и потихоньку набираться ума. Он сказал, что разочарован. Но понимает меня. Да, понимает. Но разочарован. С тех пор я еще зашел к ним пару раз, чтоб не создать впечатления, что удираю, и - лег на дно. А когда в газетах напечатали портреты членов "еврейского подполья", которое ноги поотрывало у строптивых арабских градоначальников, одного из них я узнал, видел на семинаре. Командир в этом "деле" не фигурировал, возможно, что не имел к бузе отношения. Да, я люблю террор. Меня тянет к террору. Есть в этой отчаянной игре сладость тайной власти. Когда нет шансов добиться явной власти, остается жаждать тайной. (Литература тоже может быть террористической.) Еще в школе я мечтательно обдумывал покушение на Меира Вильнера, сильно взъелся на его рожу изжеванную, на голос вкрадчивый, которым неустанно поливал сионистских захватчиков и угнетателей, пресмыкаясь перед советским начальством. Израиль был тогда для меня воплощением священной мстительности, Тилем Уленшпигелем, Робин Гудом. Лава мстительности кипела в моей душе. То было время не любви//А жажды славы, жажды странствий//Переплавления обид// В проклятый комплекс мессианства// Когда мне душу жег огонь// Пророчеств древних и проклятий//И я мечтал вложить в ладонь//Святую тяжесть рукояти... Вряд ли я верил в осуществимость своих планов. Но сама мысль об этом предприятии, процесс его обдумывания и подготовки к нему доставляли мне утешение незаменимое. Жизнь, впрочем, шла своим чередом: влюбленности, курсы по физике и математике для поступающих в вузы при Университете, всякие олимпиады, два раза в неделю волейбол в школе по вечерам... Сбор данных привел к следующему плану. Во время демонстрации на Красной площади в честь очередной годовщины Великого Октября Вильнер должен был стоять на трибуне для почетных гостей довольно близко от крайне правых рядов демонстрантов, это я усмотрел во время последней трансляции. Нужно было затесаться в эти ряды, и, проходя мимо (да-да, вот именно, - проходите мимо), выскочить и наброситься на предателя. Единственный человек, которого меня подмывало посвятить в эти планы (вообще-то меня частенько тянуло поделиться своим героизмом с кем-нибудь, хорошо бы с красивой девушкой, опять же глядишь и отговорят, и не прийдется признаваться себе самому в трусости), был Зюсик. Он тоже был отчаянный сионист ( рисовал зимой на заиндевевших окнах троллейбусов щиты Давида, за что однажды был чуть не побит разъяренным подвыпившим инвалидом, очевидно разгадавшим глубину нашего заговора), ненавидел Вильнера и мечтал удрать в Израиль. Но я ему не сказал. Между нами была атмосфера некоторого недоверия, я во всяком случае ее чувствовал. Когда нам было по тринадцати, он пристрастился с моим приятелем по классу Вовкой Кудликом, отец которого был полковником КГБ, к магазинному воровству (Вовка был Портосом, Зюсик - Арамисом, я - д'Артаньяном, Атосом служил Мишка Вядро, но он скоро переехал, а госпожой Бонасье общепризнана была Таня Брындина, миловидная и томная девочка с большой русой косой, она жила на втором этаже деревянного дома на Тихвинской, окна во двор, и глядела из-за занавески, как мы внизу сражались на палках, иногда нешуточно отбивая пальцы). Эпопея воровства началась с кражи конфет с витрин. Витрины были полуоткрыты, и мы уже могли, особенно здоровенный румяный хохол Вовка, дотянуться до стеклянных вазочек с длинными ножками, наполненных карамельками, а то иногда и "Мишками в лесу", ну а там, пользуясь суетой у прилавка... Конфеты д'Артаньян еще таскал, хотя и не так активно, но, когда перешли на более серьезные вещи: фарфоровых слоников, карандаши, авторучки, книжки - больше стоял на атасе. Зияющей вершиной нашей воровской карьеры была шкатулка Палеха средних размеров с Жар-Птицей на крышке, которую Зюс утянул в ГУМе. Складывали сокровища в старую, перекрытую давно водосточную трубу в подъезде деревянной халупы посреди тихвинского двора за банями, где Зюсик жил с отцом, отставным майором по строительной части, матерью и голубоглазой сестренкой Людкой, лет на пять младшей, которую мы за интеллектуальную недоразвитость обзывали "колхозницей". У Людки была интересная привычка садиться на край стула и сосредоточенно качать ногой, она при этом краснела, как рак, и впадала в сомнамбулическое состояние, так что можно было незаметно-невзначай потрогать ее под трусиками. Когда собирались гости, мы всегда садились рядом с Людкой и ждали этого волнующего момента. Экстаз прерывала мать, кричавшая: "Людка, перестань качаться!". Квартира эта: три маленькие комнатушки, гостиная с печкой, радиоточка с пыльным дырявым громкоговорителем, душная кухня, заваленная старыми кастрюлями и дровами, диван, неестественно вздутый, мутный аквариум на подоконнике (снится иногда, огромная, без стен и потолка...), принадлежала семье наших отцов, помню деда Хаима-Залмана, кузнеца, с седой профессорской бородкой (звал меня "коткой"), у него болели ноги и он почти не выходил из дома, часто лежал, или сидел на кровати с книгой, запахнувшись в белый атласный плат с полосами по краям и повязав голову черной кожаной лентой с черным кирпичиком на лбу, при этом раскачиваясь и бубня что-то в полголоса. Если я подходил, он, легко подхватив меня за подмышки, усаживал рядом, обнимал свободной от книги рукой и раскачивался уже вместе со мной. Бабку Хасю помню сгорбленной, остроглазой и сварливой, вечно что-то злобно ворчащей. Дед орал с постели: "Хаськэ! Гип а бис!"/дай пожрать!/, а она, сгорбленной ведьмой кружилась по кухне и что-то ворчала, ворчала, мстительно сверкая глазами. Иногда, когда дед чувствовал себя сносно, он клал на колени наковальню, и что-то на ней охаживал молотом с короткой ручкой, или чинил швейную машину. Умер он от гангрены на ноге. Мама говорит, что человек был незлобный, но вспыльчивый. И мой отец был вспыльчив. Всю жизнь слесарил. В Финскую служил авиационным механиком, а в Великую Отечественную работал на авиационном заводе в Куйбышеве, где дружил с дядей Яшей, маминым братом, дядя Яша был физиком, по сопромату, а мама - студенткой медицинского, они поженились после войны, в сорок шестом, и уехали в Москву, к деду Хаиму на Тихвинскую, где я и родился. Дед мой по материнской линии был из солидного польского торгового люда, но женился против воли родителей, на "бедной", за что был предан анафеме и лишен наследства, и они с бабушкой решили уехать искать счастья, выбор стоял между Америкой и Россией, бабушка уговорила ехать в Россию, там было легче торговать и разбогатеть. Вот и приехали в Самару летом 17-ого... В НЭП они поднялись, торговали тканями, дед был оптовиком (мама говорит, что он и пописывал что-то), а бабушка - за прилавком. Потом их дважды ограбили конфискациями, оказались в "лишенцах", пришлось развестись, и бабушка уехала с мамой и дядей Яшей в Ленинград, дед же остался на Волге работать на заводе, зарабатывать пролетарский стаж, а дядя Самуил (уже давно в Нью-Йорке), пятнадцатилетний, ушел из дома вообще, отказался от родителей и воспитывался советской стихией. Занимался спортом, прыжками в воду, причем успешно, потом увлекся альпинизмом. К концу тридцатых все объединились в Ленинграде, дядя Яша учился в Университете, на философском, потом факультет разгромили и он перешел на физику, Самуил работал на Кировском, а летом пропадал на Кавказе, в сорок первом ушел на фронт добровольцем и только в 44-ом, после тяжелого ранения, демобилизовался. Помню его, так восхищавшие меня, желваки мышц, располосованную ногу и легкую хромоту - осколок так и остался в колене. Однако вернемся в детство: Арамиса заложил я. Исповедался маме. Та - папе. Тот - дяде Лейбу, в обиходе - Лёне, а тот "дал реакцию". Мама честно призналась мне, что такую тайну не могла держать при себе, и для пользы Зюсика должна была рассказать дяде Лене. Я помчался к Зюсу. Тут летописца вновь тянет на семейную эпопею: когда папа с мамой приехали на Тихвинскую из Куйбышева, то там еще жили папины сестры, тетя Соня, боевая блондинка (в семье отца все голубоглазые), помню ее фотографию в гимнастерке и в орденах, с носом картошкой, она на всех покрикивала, и тетя Лиза, тихая, полуживая мышь, нигде не работала, всегда болела, всегда где-то пряталась и кашляла по углам. Уплотнение не способствовало оздоровлению семейных отношений, и моей ленинградской бабушке (дед умер в блокаду, сыновья женились и вылетели из гнезда) пришлось ради дочери поменять свою большую комнату на Васильевском на маленькую, девятиметровую на Арбате, естественно в коммуналке. Вот туда, на Трубниковский, мы и переехали вчетвером. Полжизни отец убил на обмены. В конце концов мы оказались на той же Тихвинской, по-соседству с фамильным гнездом (дед умер), но уже в шестнадцатиметровой комнате. Здесь я мужал: тискал в темном коридоре соседку Таньку, худосочную бледную девочку, мать ее была уборщицей в гостинице "Останкино", подкладывал пистоны под дверь Сухотиной, одинокой стервозной пенсионерке, которая все время доводила на кухне бабушку на счет еврейского запаха. Сухотина передвигалась, стуча палкой с железным набалдашником, и когда такой набалдашник попадал на пистон, раздавался взрыв, ну и шли крики:"Евреи убивают", даже милиционер один раз приходил, со мной побеседовать, а я получил от отца любовную взбучку. Напротив Сухотиной жила Соломониха, муж ее работал на рыбном заводе, а она ходила в шелковых халатах и курила длинные сигареты в мундштуках. У них у первых появился телевизор, КВН с линзой, и однажды вся квартира, даже меня не выгнали, смотрела "Утраченные грезы" с Массимо Джиротти и Сильваной Пампанини, когда Сильвана Пампанини застенчиво задрала юбку перед грубым импресарио, Соломониха, вытащив мундштук изо рта, обронила:"Вот это ножки!", а мама испуганно на меня посмотрела, так что я запомнил и эти ножки, и этот фильм, и всех нас, как фотопластинка при вспышке... Еще одна одинокая старуха жила в малюсенькой комнате у входной двери, у нее были удивительные коллекции: бабочки в ящиках со стеклянной крышкой, старые бумажные деньги с Петром Первым и Екатериной, книги с желтыми страницами и прокладками из пепельной бумаги, где картинки. Над нами, этажом выше, жила огромная семья караимов, папа дружил с главой клана, старым вором и пьяницей дядей Мишей, играл с ним в шашки, мама всегда беспокоилась, когда отец уходил наверх ("К Мише пойду, поиграю в шашки"), и через некоторое время посылала меня за ним под каким-нибудь предлогом. У дяди Мишы всегда была сетка на редких прилизанных волосах и аккуратно подстриженные усы, они с силой били шашками по доске и от обоих несло водкой. Выпив, отец проявлял ко мне раздражавшую меня непривычную нежность. "Сейчас, сейчас, - говорил он, - сейчас мы доиграем, поди пока, поиграй с Мариночкой". Чернобровая Маринка (моя первая "страсть", ровестница, нам даже дни рождения часто справляли одновременно), уже "в томлении", целовалась со взрослыми мальчишками из нашего двора, но со мной все как-то выходило нелепо... А еще там жила длинная, худая, ярко накрашенная, с хриплым голосом женщина, которую я почему-то боялся и называл про себя "гречанкой", иногда она заходила посмотреть, как папа играл с Мишей в шашки и, встав за спиной отца, облокачивалась на его плечи. Заметив мой осуждающий взгляд, она поворачивала ко мне свое страшное, нарисованое лицо и говорила:"А Нюмка-то, красавчик будет." Я подбираю все эти наплывающие "картинки", разглядывая их, как в перевернутый бинокль, боюсь приблизиться, боюсь услышать вдруг оклик отца, уткнуться губами в его небритую щеку, ощутить пальцами маленькую, жесткую от мозолей ладонь, слабо пахнущую машинным маслом, упасть в свою память, и пойти, задрав слепую голову, по ее блаженным полянам, изнемогая от любви, которой нет утоления. Вот, едва написал несколько слов, и уже затрясло вразнос, как старый, разболтанный драндулет... Короче, помчался я к Зюсу. Когда дядя Леня демобилизовался, они тоже приехали в Москву, в тот самый деревянный дом на Тихвинской, тетя Соня вышла замуж второй раз и переехала, и в квартире оставалась только бабка Хася с Лизой, в общем, прибегаю я и вижу обычно тихого и ленивого дядю Леню в состоянии характерного для отца, безудержного "ваймановского" гнева: он, держа одной рукой извивающегося Зюса, другой доставал из тайника наши сокровища, топтал ногами недоеденные, припасенные для девчонок, конфеты, фарфоровых слоников, даже, о, ужас! - Палехскую коробку, и с каждым хрустом отчаянно колотил Зюса, который орал благим матом и извивался у ног отца. Небольшая толпа соседей с удовлетворенными ухмылочками взирала на экзекуцию: "Еврей-то своего как, а?!" Тогда я в первый и единственный раз в жизни испытал удовлетворение от собственной праведности... А столкнуться с Вильнером пришлось в лифте, в Кнессете, когда нас пригласили на заседание фракции, честь оказали (как же-с, бывали-с, и не раз, в буфете с Рафулем выпивали, то есть он предложил, считая, что так завоюет расположение "русских", но мы отказались). "Смотри," толкнул я Ури. "Ага", сказал он, и мы, нагло улыбаясь, поглядывали на Вильнера. "Может замочим?" - говорю, вспомнив о юных порывах. Ури не отреагировал, а когда из лифта вышли зашипел: "Ты что?! Он же по-русски понимает!" "Ну и что, - говорю, - пусть побздит немного." "Побздит! - передразнил Ури, - вот он охрану бы вызвал, потом доказывай, что ты не верблюд!" 1.6. Вчера был выпускной вечер, и молодежь вдруг показалась мне красивой, умной, раскованной, сердце мое смягчилось, даже раздумал их на войну гнать. Пусть себе молодняк порезвится, поебется вволю. И почему-то подумал про Озрика, что, глядя на этот цветник, порадовалось бы его нежное еврейское сердце. Вот, например, выпускница в короткой маечке и брюках в обтяжку, о-то-то на заднице лопнут, жирок волнами студенистого крема бежит из-под майки и ложится на брюки, а из лощины, где хребет начинается, торчат волосяные кусты. 3.6. Отвез Володю с его полками и книжками в Ерушалаим, а потом пошел на вечер Чичибабина, Саша пригласил, я еще подумал, что народу, небось, не много соберется, надо поддержать, да и повидаться заодно, выпить-поболтать. Володя отказался. Я, однако, сильно ошибся насчет народа. В "Доме оле" набилось до сотни в маленьком зальчике. Саша вел. Знакомых почти не было, потом пришел Бараш и сел сзади меня с незнакомой язвительной девушкой. Для начала Лариса спела пару песен на слова и заспешила: "... я только что вернулась из Средней Азии, но и тут меня бухара достала - какой-то сабантуй у них, типа мимуны (*), не прийдешь - обидятся". Потом Саша стал читать воспоминания, по всем законам этого казенного жанра, впрочем, он старался быть "современным", бойко "вспоминал" с кем и сколько было выпито, потом вышел на сцену "журналист Рахлин" и тут пошел крутой харьковский междусобойчик: рассказчик с непосредственностью (все свои!) поведал о том, как "наш Борис Алексеевич", "великий русский поэт", которого он, Рахлин, знает уже 50 лет, ходил еще на заре туманной юности к ним в дом и ухаживал за сестрой Рахлина Марлен (Маркс-Ленин?), как этот светлый юношеский роман был прерван жестокими репрессиями и поэт невинно загремел по этапу, но и по возвращению продолжал ходить к ним в дом, как хранил всю жизнь дружбу с Марлен, как среди Рахлиных креп его талант, как они всей семьей принимали его здесь, в Израиле, и уже полились взахлеб воспоминания о тамошних знаменитостях, блиставших на литературных вечерах, тех, кого дружно любили, или дружно ненавидели, затянувшееся выступление явочным порядком прервал другой "журналист", с седой бородкой, пришлось Саше объявить о смене докладчиков, новый журналист для начала попенял давно ушедшую Ларису, что "вот она нам тут пела про Чичибабина, к чужой славе примазываясь, а когда я обивал ее высокие пороги в горсовете чтоб выбить гостиницу для Бориса Алексеевича, то шиш получил", потом он посоветовал Рахлину не преувеличивать роль его сестры в творческом становлении великого русского поэта, и тут заинтересованные кланы подняли шум и стащили "журналиста" за "понос на отсутствующих", Саша сидел красный, чувствуя, что теряет контроль, к его авторитету ведущего непрерывно взывали, он дал слово постаревшей, но неувядающей харьковской поэтессе в платье индианки, которая - шах для начала разговора - заявила, что "знала Чичибабина еще за 50 лет до того, как он стал ходить к Рахлиным", на что я, раздухарившись, крикнул:"Так долго не живут!" и весь зал грозно на меня оглянулся, я обернулся за поддержкой к Барашу, но он скрыл улыбку и шепнул мне, низко согнувшись: "Старик, расслабься и получай удовольствие", и только язвительная девица рядом с ним, должно быть не из Харькова, улыбалась открыто, затем поэтесса, кокетливо убирая седые пряди со лба и ломая руки, вдохновенно читала стихи самого, после каждой строки делая паузы, будто ожидая землетрясения, затем тоже предалась воспоминаниям о том, что и когда ляпнул "наш великий" по тем или иным обстоятельствам: "Вдруг шум, грохот, бросились туда, что такое? а Борис Алексеевич говорит, так спокойно:"Да Сережка башкой навернулся", представляете? как это замечательно?! вот это - "навернулся"! как по-русски! я уже несколько лет в Израиле такого слова не слышала, в этот момент я поняла, что передо мной великий поэт!" - заметавшись по сцене она опрокинула стакан кофе на свою юбку, отчего энтузиазма у нее только прибавилось, а юбке явно пошло на пользу. Потом Саша вышел на сцену, на руках у него висели требующие слова, и сказал торжественно, что к нам приехала знаменитая в Харькове певица и поэтесса Шмеркина, хорошо знавшая Бориса Алексеевича, и она нам споет. Иронии в его словах я не почувствовал. Раздался свист, гул, вой, и на сцену вышла роковая дама под шестьдесят с ахматовской челкой на пастернаковском лице, стала гнусно намекать на роковой роман между Борисом Алексеевичем и Марлен Рахлин, чьей ближайшей подругой она имела честь, что Марлен "и сама была замечательным поэтом", что даже Чичибабин об одном из ее стихотворений сказал, что он сам лучше бы не написал, и она споет нам сейчас именно это стихотворение. И она запела. О, эти важные манеры тайных сборищ, где гордо и смело поют и читают запретное, это мерзкое дребезжание фанерной гитары и могучее, переходящее в визг богатое грудное контральто! "Любить, любить!" - завывала Шмеркина так, что даже видавшие виды харьковчане запереглядывались, а я рявкнул "Браво!" голосом завзятого меломана. Шмеркина вскинула бровь и поискала мутным близоруким взглядом кричавшего. После этого она объявила, что споет еще две песни на стихи Марлен, тут Саша панически вскочил и объявил перерыв. "У меня еще одна песня!" - грозно сказала Шмеркина, мучительно пойдя на сокращение программы и пронзая Сашу взглядом Медузы Горгонер, Саша было смутился, но народ уже задвигал стульями и потек в коридор. - Однако - успех! - сказал я Барашу, обводя рукой шумящий зал. - Ну, это такое харьковское в какой-то мере мероприятие, - объяснил Бараш. - Ты не волнуйся, на твой, и на мой, - добавил он из вежливости, - вечер они не прийдут. - Ты уже? - удивился Верник. - Да, - промямлил я, - обещал рано вернуться... - Ну, смотри, - несколько обиженно отпустил меня Саша. Теперь я понимаю, почему Генделев назвал его "чичибабинцем", что мне показалось тогда оскорбительным, а было только хлестко. Оно, конечно, неплохо - найти себе старика Державина, который заметил. Вот и Бродский все к Ахматовой прислоняется. А я, в гроб сходя, всех нахуй пошлю... Братик Зюсик совсем американским бродягой заделался, эдаким битником, бородищу отрастил, одел шляпу соломенную, то живет на постоялом дворе в армянском квартале, то по родственникам кочует, ночь тут, ночь там, у какого-то раввина-еретика учится, в субботу - только пешком, к жене вернуться не может (если бы мог!), потому что о

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору