Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
-- Эх, Сашка, знал бы ты, как не хочется мне туда одному ехать. Поехали
вместе, а? Я устроюсь, вызов тебе пришлю, станем вместе жить. Что тебя здесь
держит? Мужики эти пьяные, природа, писанина твоя? Природу и там найти
можно, и писать там не хуже, и уж гораздо больше шансов опубликоваться --это
ты мне поверь. Россия там у них сейчас в моде. А здесь для тебя все дорожки
закрыты. Поехали, Саша?
-- Да нет, Лев, ты не обижайся.
-- Я и не обижаюсь. Я знаю, что ты не поедешь, -- сказал Голдовский
удовлетворенно. -- Я тебе только для того и предлагаю, чтобы сказать, как
тебя люблю. И с тобой мне хуже всего расставаться. -- Он опустил голову,
разлил оставшуюся водку, залпом выпил и грустно произнес: -- С тобой да еще
с одним человеком. Я ведь, Саша, женщину здесь, оставляю любимую. И ничего
ей об этом не сказал- Сказал только, что уезжаю на месяц. А что не вернусь
-- смолчал. Духу сказать не хватило. Подло это?
-- Не знаю, -- сказал Тезкин медленно.
-- Зато я знаю, что подло. А главное, глупо очень.
-- Но если ты ее так любишь и она тебя любит, живите с ней там. Или не
поедет она?
-- Она, Саша, со мной куда угодно поедет, -- сказал Лева, и в голосе
его, несмотря на минор, прозвучала надменность. -- Но не могу я ее с собой
взять.
-- Почему?
-- Почему? -- усмехнулся Лева. -- Ты, Тезкин. наивный человек. Я ведь
хорошо знаю, что никто меня в этой хваленой Америке не ждет и никому я там
не нужен. Таким же быдлом буду, как и здесь. Но я же говорил тебе когда-то:
у нас есть с тобой один капитал -- мы недурные женихи. Мне, Саша, надо там
жениться, чтобы получить гражданство. И других путей я для себя не вижу, --
заключил он печально. -- Ну да ладно, что-то мы с тобой заболтались,
пойдем-ка спать. А может, поедем все-таки? -- сказал он тоскливо. -- Страшно
мне что-то, Саня. И за себя, и за тебя страшно. Хоть и разошлись мы с тобой
в последнее время, а все как-то утешался я тем, что под одним небом живем и,
когда совсем невмоготу станет, друг Другу поможем. Поедем, а?.. Ну, как
знаешь. В самом деле, прав ты был тогда, что идти нам в разные стороны.
Наутро Лева снова был холоден, неприступен, и от вчерашнего разговора
не осталось и следа. Он глядел в сторону, молчал, и так они стояли довольно
долго на пристани, ожидая катера. Катер запаздывал, погода испортилась, на
берег неслась короткая взлохмаченная волна, пенилась, разбивалась о камни, и
брызги долетали до их ног. Потом из дома вышла кол-пинская жена с лиловым
синяком под глазом и, не поднимая головы, прошла мимо. За ней показался сам
Колпин.
-- Сука! -- орал он ей вслед.
Колпин подошел к стоявшему на берегу длинному и худому начальнику
станции и стал рассказывать, как проучил вчера бабу за то, что она продала
москвичам водку.
-- Да ты откуда знаешь? -- удивился тот.
-- А хрен ли они песни всю ночь орали? -- усмехнулся Колпин и
повернулся к Тезкину. -- Ладно, Сашка, я на тебя не сержусь. Это дело такое,
но бабу свою измутузю.
-- Саша, -- сказал Тезкин, -- я тебя чем хочешь заклинаю, не трогай ее.
-- А это тебя, дорогой, не касаемо, -- ответил Колпин сурово, -- свою
бабу заведи и прощай ей сколько влезет.
Тезкин отошел к Голдовскому с лицом, перекошенным точно от зубной боли,
и с тоскою поглядел на пенистое озеро, где показался наконец
переваливающийся с боку на бок катер.
-- Что, брат, -- сказал Лева с неожиданной злостью в голосе, -- уехать
захотелось? Нет уж, милый, сиди здесь и все запоминай. Все на своей шкуре
испытывай, тогда, может, и будет толк.
Он шагнул к катеру, и Тезкин с ужасом понял, что остается теперь совсем
один на этом острове, с пьяными мужиками, их несчастными, покорными и
терпеливыми бабами, со сводящими с ума белыми ночами, к которым он так и не
смог привыкнуть, с комарами,'мошкой, ветрами, со своими беспокойньми снами.
А Лева стоял на палубе и махал ему рукой, пытался что-то кричать, сложив
руки рупором, слышно не было, но какое-то предчувствие говорило Тезкину, что
расстались они хоть и надолго, все же не навсегда.
4
А между тем, покуда Александр проходил суровую жизненную школу и
предавался своим философским изысканиям, в стольном граде Москве, порою
смущавшем его мирные сны, и в самом деле началось брожение, шевеление и с
ними один из самых нелепых и бестолковых сюжетов российской истории. Сперва
Тезкин относился к этим слухам весьма недоверчиво, хотя добросовестно
информировавший его Иван Сергеевич был ими вдохновлен и, помимо писем, стал
присылать сыну вырезки из газет и журналов и пересказы больших статей,
охвативших интеллигенцию разговоров, домыслов и предположений, куда идет
Россия.
Но что с того, думал Саня. отвлекаясь от линии горизонта, на которую он
мог часами бесцельно глядеть, что в Москве прошел очередной съезд их
паршивой партии, на котором такой же, как и все предыдущие, генеральный
секретарь выступил не с отчетным, а -- подумать только! -- с политическим
докладом? Для Тезкина новый вождь был полностью уничтожен еще в самом начале
своего лихого царствования тем, что лишь три недели спустя после Чернобыля
осмелился вылезти, как таракан из щели, солгать и снова исчезнуть. И что бы
ни говорил и ни делал этот человек впоследствии, Тезкин ему больше не верил.
Вероятно, в своей запальчивости Саня был не прав. Перемены, о
необходимости которых говорили умные люди, героически сидя, например,
где-нибудь в опальной Канаде или цветущей Грузии, шли, пусть даже и не такие
скорые, как хотелось иным горячим головам. В самом деле, кто еще за год или
два поверил бы. что книги, которых мы в глаза не видели, а если видели, то
на одну ночь и строго конспиративно, появятся в легальной печати и будут
обсуждаться соскучившейся публикой? Да и вообще, глядя назад из нынешнего
хаоса, следует признать, что то были хорошие времена.
Уже можно было болтать сколь угодно, чувствуя приятную остроту, ибо
железный Феликс непоколебимо высился на Лубянке и никому в голову не могло
прийти, что через тройку лет его снесут под улюлюканье толпы, уже олово Бог
писалось с большой буквы и считалось хорошим тоном говорить о неоднозначном
отношении к религии, уже допускался в разумных дозах плюрализм мнений и
ходили милые анекдоты о том, что перестройка -- это когда внизу тишина, а
сверху шишки падают, еще не было ни Бендер, ни Ферганы, ни Сухуми, ни
Владикавказа, еще только начинался Карабах, но зато потихоньку убирались
наиболее ненавистные и неосторожные местные князьки, еще дешевы были
колбаса, хлеб и молоко, сахар -- хоть и по талонам, первым предвестникам
того, что вождь не лжет и перестройка дойдет до каждого, -- давался исправно
и стоил девяносто копеек, уже наиболее дальновидные и предприимчивые молодые
люди уходили из обрыдших государственных контор, куда прежде считали за
честь попасть, в первые кооперативы и первые СП, а еще более дальновидные
сматывались за границу, еще доллар стоил по официальному курсу меньше рубля
и тем, кто выезжал, меняли целых двести, еще были плохие и хорошие члены
политбюро и было очень модно орать "Вся власть Советам!", говорить, как
жаль. что Ильичу не дали довести нэп до конца, и толковать о новых пьесах
драматурга Шатрова, всерьез размышлять, чем сталинизм отличается от
сталинщины и кто стоит за спиной у Нины Андреевой, -- словом, еще все
делились на перестроечные и антиперестроечные силы, и можно было самым
задушевным тоном спросить друга за чашкой чая: "Скажи честно, старичок, ты
за перестройку?"
Воздух был пропитан надеждой, казалось всем, еще одно усилие, один
рывок -- и мы свалим зверя, сломаем его хребет, и тогда начнется прекрасная
жизнь, как за бугром, -- нам дали исторический, судьбоносный шанс. и потомки
нас проклянут, если мы его сейчас не используем и не поддержим живого и
умного человека, взвалившего на себя эту ношу. В такие дни, наслушавшись
радио или прочитав какой-нибудь "Огонек", Тезкин тоже поддавался этой
эйфории и жалел, что его нет среди митингующих уличных толп и он не защищает
вместе со всеми демократические преобразования, не клеймит позором рябого
палача на Садовом кольце или на Манежной площади и не делает массу других,
очень важных и необходимых дел, без которых моментально остановится колесо
российской истории. Но постепенно, вникая глубже во все эти газетные и
журнальные статьи, где ошалевшие от того, что ослабли вожжи, журналисты
писали каждый во что горазд, стихийный философ ощутил досаду.
Ему вдруг почудилось, что его снова загоняют в стойло. Только теперь
это стойло было разукрашено дорогими интеллигентским сердцам лозунгами о
свободе и народовластии, но все делалось с не меньшей одержимостью, попробуй
он только не в те ряды влиться, подписаться не на тот журнал и не
восхититься в обязательном порядке двадцать лет пролежавшей в благополучном
писательском столе бездарной книгой. Одна половина прессы навевала на него
тоску, сродную с тем отвращением, что навевала другая:
дети Шарикова грызлись с детьми Швондера, обвиняя друг друга во
всевозможных грехах, а где-то за митингующей, ликующей и праздно болтающей
Москвой, в упоении вопящей "Долой!" и ничего, кроме своего истошного вопля,
не слышащей, застыла огромная молчаливая страна, ощущавшая, что на смену
одному злу идет другое, старой беде -- новая.
В ту весну снова объявили выборы, но на сей раз не простые, а золотые,
и несколько обалдевшие мужики пристали к Тезкину с вопросом, надо ль теперь
голосовать, а если надо, то за кого, но меланхоличный Александр лишь махнул
рукой:
-- Какая разница...
Где-то страшно далеко, в каком-то непонятном мире, была его
единственная любовь Катерина, и с тех пор, как она уехала, не было ему от
нее ни одного письма. Но чем больше проходило времени, тем сильнее он по ней
тосковал и острее чувствовал ее отсутствие. И он согласился бы терпеть какие
угодно гонения и любые формы тоталитаризма, лишь бы она вернулась. Но
Козетты не было. Получил он только письмо от Любы. Она писала о том, что
вышла замуж и родила двойню, звала его к себе в гости, и все было в этом
письме так простодушно и доверчиво, что опять сердце его сдавила невольная
печаль. И весною, вечной своей весною, когда бил его чахоточный озноб и
судьба делала изгибы и повороты, Тезкин вдруг ощутил неясный зов и понял,
что настала ему пора возвращаться в город, который, сколько ни кляни, в
каких грехах ни обвиняй и как далеко и долго от него ни скрывайся, был ему
родиной.
Он дождался мая, когда сошел на озере лед и началось его любимое
онежское время с прозрачным небом, медленно и нехотя наползавшими с юга и
день ото дня стремительно становящимися короче ночами, запахами оттаявшей
земли, прошлогодней брусники и можжевельника, в одну ночь собрался и уехал с
первым же пришедшим из города катером.
Было раннее утро, никто его не провожал, позади осталось несколько
домов, мачта метеостанции, ребристые ящики с приборами и лодки у причалов.
Он уезжал, не взяв с собой ничего, кроме пяти исписанных тетрадей, вяленых
сижков и лососей, подаренных ему напоследок добрыми, но, в сущности,
равнодушными к нему людьми, не взяв даже книг -- пусть прочтет их следующий
Чайльд-Гарольд, кому надоест цивилизация, и одному Богу было известно, что
ждало его дальше. Клубок Козетты, несколько лет покоившийся на одном месте,
покатился вперед, увлекая за собой моего героя, и он пошел за ним не
раздумывая, твердо зная одно, что три этих года были ему даны для роздыха и,
сколько он будет жив, станет вспоминать о них как о чуть ли не самой
прекрасной своей поре.
5
В Москву Тезкин вернулся в те дни, когда хлеще, чем чемпионат мира по
футболу или фильм "Семнадцать мгновений весны", публика смотрела первый
съезд народных депутатов. Там, восхищая доверчивую интеллигенцию, потрясали
словесами будущие хозяева городов, ни о чем не подозревающий будущий узник
"Матросской тишины" делал вид, что пытается навести порядок, а шумные
народные толпы прямо по Ильичу волновались и кипели страстями под обрывом
железной дороги в Лужниках, и сознание их росло и крепло не по дням, а по
часам. Но Тезкин оказался вовлеченным совсем в иные и куда более крутые
страсти.
В его семье произошли потрясения и перемены радикальнее, чем в державе,
-- женились братья, о чем он, разумеется, знал из писем, но чему по вечной
своей лопоухости, с годами лишь усиливающейся, не придал значения.
Дверь открыла тридцатилетняя медноволосая женщина в малиновом халате с
отнюдь не кротким взглядом бестрепетных черных глаз. Некоторое время она
смотрела на ни разу не виданного и казавшегося ей мифическим деверя с
недоумением. Ни одного слова между ними произнесено не было, но все было
понятно без слов -- на Тезкина глядели стойкие с вороным отливом очи,
точь-в-точь как у приснопамятной Серафимы Хреновой.
Встреча с родителями несколько скрасила неловкость первых минут. Были
съедены гостинцы и выпито за здоровье новых и старых членов семьи, но ни
большого ума, ни наблюдательности не требовалось, чтобы понять: мира в этом
доме не будет. Женитьба братьев нарушила то спокойствие и безмятежность, в
каком проживало доселе тишайшее, если не считать Санькиных выходок,
тезкинское семейство. Дом, казавшийся ему непоколебимым, откуда столько раз
вольно или невольно он уходил в поисках • лучшей доли, канул в прошлое, да
теперь это был никакой и не дом, а снова коммунальная квартира, с которой
начинали некогда молодые, прекрасные и чистые душой родители трех братьев.
Только соседями их теперь сделались собственные дети и их злыдни-жены, а
младшему и вовсе не нашлось среди них места. Интеллигентнейшие
Тезкины-старшие сдались и уступили без боя.
Молодые особы, вошедшие почти одновременно в тюфилевскую квартиру, были
существами довольно занятными. Обе они были приезжими, что как нельзя лучше
служило иллюстрацией к глубочайшей Саниной сентенции о том, что Москва
выродилась и все способное цвести и плодоносить даст России пассионарная
провинция, и обе являли собою новые типы российской жизни, порожденные
блистательной эпохой перекройки и голосистости.
Жена старшего брата работала журналисткой в комсомольско-молодеж-ном
органе, ратовала за сексуальную свободу и не уставала корить своего бедного
свекра за то, что он никак не расстанется с партийным билетом. Жена другого
брата была, напротив, неофиткой православной веры и со всею страстью своего
неофитства демонстрировала полное презрение к нехристям в лице прочих
обитателей Тюфилевой рощи. Отличавшиеся истинно христианской кротостью
родители ее пренебрежение худо-бедно терпели, но журналистка свою
родственницу на дух не выносила, и сошлись они первый раз в жизни только на
том, что не хватало им еще одного жильца, да к тому же туберкулезника.
Пусть-де он идет и требует себе дополнительную площадь, положенную ему по
закону. И Саня, за последние годы полностью отвыкший от скандалов,
почувствовал острый приступ головной боли, а больше всего обиду, но не за
себя даже, а за своих несчастных родителей, которым на склоне лет был
уготован такой сюрприз. Он было собрался переговорить обо всем с братьями и
призвать их к тому, чтобы они приструнили своих баб, но Анна Александровна
упредила его намерение, и, покорный ее воле, Александр смирился.
Ему постелили в родительской комнате на раскладушке, однако пожить
долго в отчем доме Тезкину не довелось. Несколько дней спустя, когда все
разбрелись по работам и дома остался лишь он и его старшая сноха, Саня с
ужасом увидел, что квази-Серафима ходит по квартире, распахнув малиновый
халат. Он и так и сяк отводил глаза, она же смотрела на него с усмешкой,
задевая то грудью, то ногой, и в одну минуту потерявший голову от долгого
воздержания на Маячном Тезкин едва не согрешил, но холодный взгляд самки его
отрезвил.
-- Блядюга! -- прошипел он, вставая.
Женщина пожала плечами, запахнув малиновую полу^ но тем дело не
кончилось. В тот же вечер к нему ворвался с объяснениями Павел, и Саня
понял, что его не мытьем, так катаньем выживут из дома и только прибавят
родителям седых волос.
Кое-как он дожил до конца лета, после чего перебрался на опустевшую
купавинскую дачу. Холодный домик был мало приспособлен для осенне-зимней
жизни. Изо всех щелей, как ни утеплял стены хозяин, дул ветер, печка, прежде
чем нагреться, окутывала комнату дымом, но Тезкин был неприхотлив, а
вечерние прогулки вдоль пустынного брега, пусть даже изрядно обмелевшего и
загаженного, Бисерова озера пробуждали в душе воспоминания о первой
молодости, когда был он светел душою и вряд ли предполагал, какие испытания
ему пошлет его неверная планида. Он устроился на работу в загородный
институт с хитрым названием ВСЕГЕНГЕУ и ездил туда через бисеровский лес на
велосипеде.
На новой работе к Сане отнеслись с любопытством и попытались втянуть в
обычные для НИИ распри. Островитянин от всего открестился, заработал
репутацию политического обывателя и филистера, и его довольно быстро
оставили в покое.
Тезкин занимался расшифровкой космических снимков, и снимки эти внушали
ему какое-то мистическое чувство, точно сделаны они были не бездушным
спутником-автоматом, а самим Господом Богом. На них была видна истерзанная
земля, залитая искусственными морями, с вырубленными лесами и наступавшими
оврагами, словно вопрошавшая: о род людской, камо грядеши? Но даже думать об
этом было страшно. Хотелось закрыть глаза и не видеть ничего вокруг, разве
что достать звездной ночью телескоп и снова разглядывать небо.
6
Иногда на обратном пути Тезкин заезжал в церковь на высоком северном
берегу озера. Церковь была запущенная, ветхая, с сырыми разводами на стенах,
трещинами, облупившейся росписью и немногими иконами. Открыли ее совсем
недавно -- в те годы, когда маленький Саша купался в чистом озере, а
впоследствии гулял по его окрестностям с Людмилой, тут и вовсе были одни
развалины, и он хорошо помнил, как приятно было после полуденной жары
очутиться в этих прохладных, зябких стенах под полуразрушенными сводами.
Теперь здесь шли службы, и было что-то трогательное в этом запустении,
в нежных непрофессиональных голосах то и дело сбивающихся старух, в
малолюдии. в мрачноватом, неопределенного возраста батюшке, неторопливо и
обстоятельно ведшем службу без дьякона.
Саня обычно стоял в сторонке, не решаясь к этим старухам приблизиться,
но испытывая умилительное, детское чувство благодарности к ним за то, что
они ходят в эту церковь, поют, а потом, держась друг за дружку, идут к
автобусной остановке через поле. Священник, обходя храм с кадилом,
останавливался перед каждой из них, легким взмахом их благословляя, и они
радостно кланялись; точно так же он взмахивал и перед Тезки-ным, но Саня
терялся и отступал на шаг. В его скудной, небогатой на развлечения и
житейские радости жизни эта церковь была утешением, но утешением неполным.
Здесь острее, чем где бы то ни было, он чувствовал, что жизнь его, такая же
вольная и независимая, как всегда, жизнь, в которой он был сам себе
предоставлен, все же ущербна. Ей чего-то недоставало, и душевный разлад его
все больше