Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
Борис Васильев
Картежник и бретер, игрок и дуэлянт
[издательство ВАГРИУС, www.vagrius.com]
Несколько слов об авторе:
Признанный мастер слова, автор знаменитой повести "А зори здесь тихие"
Борис Васильев в своих последних произведениях обращается в основном
к прошлому, находя там ответы на многие трагические вопросы сегодняшнего
дня. Четыре исторических романа, написанные им в разные годы ("Картежник и
бретер, игрок и дуэлянт", "Были и небыли", "Утоли моя печали…" и
"Дом, который построил Дед") органично сложились в единое повествование о
жизни российской дворянской семьи на протяжении столетия.
Несколько слов о книге:
На фоне исторических событий - восстания декабристов и покорения Кавказа,
русско-турецкой войны и коронации последнего царя - перед читателем проходят и
описания романтических любовных историй, и картины армейского и помещичьего
быта, и непростые семейные взаимоотношения… Но частные, на первый взгляд,
события позволяют писателю предаться глубоким размышлениям о судьбе России
века минувшего, неразрывно связанного с веком нынешним, о русской интеллигенции,
о чести и долге перед Отечеством, о тех мучительных испытаниях, которые ему
предстоит пережить…
ОТ АВТОРА
Видит Бог, эти записки существовали. Мама мне говорила о них, да и я
что-то припоминаю по первым ощущениям детства. Пожелтевшие страницы
старой-престарой бумаги, черные, местами выцветшие чернила, чужой, странный,
почти нечитаемый почерк. В Смоленске, помню... а может, то было в нашем
Высоком, у деда Ивана Ивановича?.. Не удержала этого память моя, мала была
еще слишком. Во всяком случае ни в Москве, ни тем паче в Воронеже этих очень
ломких бумаг я уже припомнить не могу. Сестра предположила, что, возможно,
они так и остались тогда то ли в Высоком, то ли в Смоленске. Но по тем
местам прокатилась война, и все наши семейные архивы пропали в ее огне.
А мама мне, помнится, что-то читала. То, что касалось встреч ее прадеда с
Пушкиным. И что-то осело в памяти. Скорее, стиль, способ прапрадедовского
видения, мышления и мироощущения, отразившиеся в записи. Это-то тогда меня и
поразило: ощущения свои я, слава Богу, помню хорошо.
Великие войны и смутные времена - единственные провалы в историях
народов, в яростной беспощадности которых горят даже рукописи. А ведь такой
человек существовал на самом деле. Реально существовал: мне о нем говорил
Натан Эйдельман, прочитав мой роман "Были и небыли", в котором
рассказывалось о судьбе моих дедов - многочисленной дворянской семьи
Олексиных.
- Почему бы вам не подумать о своем прапрадеде? С ним приятельствовал
Александр Сергеевич, доверивший ему на хранение запрещенные цензурой строфы
из "Андрея Шенье". Любопытный был поручик, пушкинисты вам о нем расскажут.
Это был не просто добрый знакомец Александра Сергеевича, а мой родной
прапрадед. Если бы не он, то и меня не было бы на свете: генетическая
цепочка не признает разрывов и замен. А коли так, то я обладаю нравственным
и моральным правом рассказать о вас, мой дорогой предок, все, что смогу. С
искренней любовью и горячей благодарностью потомка...
"Записки" предварялись - вот это помню ясно, зрительно помню -
написанными явно позднее (иной цвет чернил, почему я и запомнил) строками,
обращенными к будущему читателю. К сыну, а возможно, и к внуку - далее
автор, по всей вероятности, в поросль свою не заглядывал. Однако следует
учитывать, что эти записки были прежде всего семейным сочинением, изначально
не претендующим на широкую читательскую аудиторию. Вероятно, в старости
предок перечитал написанное и, ни слова в нем не изменив (что он особо
подчеркивает), счел все же необходимым кое о чем предуведомить своих
потомков, почему я и позволил себе назвать это обращение "Предуведомлением".
Название и неточное, и какое-то казенное, канцелярское, что ли, но пред нами
- документ, по самому жанру своему допускающий некую нетворческую, если
позволительно выразиться так, терминологию.
Единственное, что я, поразмыслив, добавил, так это объяснение некоторых
простейших иностранных слов и предложений, которые никакого перевода на
русский язык когда-то не требовали, поскольку существовали в обиходе. Но то
- в той, канувшей в Лету России. А в нашей, современной, подчас и русские
слова переводить приходится...
Итак:
ЗАПИСКИ
Сбоку - другими чернилами - то, что я дерзнул назвать
"Предуведомлением":
Ad patres, дорогие мои, ad patres!
("К праотцам". То есть "ухожу к праотцам,
умираю").
Скоро, очень скоро предстоит мне рапортовать Господу со всей искренностью
и по всей форме, долженствующей По-следнему Параду. А посему, ревизуя дела
свои земные, дошел я и до сих "Заметок", а перечитав их, за благо почел не
трогать ни единого слова, ничего не прояснять последующими событиями и, Боже
упаси, ничего не менять. Ни единого написанного когда-то слова, ни буквы
единой. Не посягайте же и вы на Час Творения своего, в чем бы оно ни
заключалось, в малом или великом, ибо не вам, не вам судить о сем. Не вам и
Час тот принадлежит, но истории лишь одной, переписывать которую вы не
властны, ибо нет большего святотатства, чем подгонять жизнь и деяния предков
под сиюминутные свои интересы. Но дабы все вам было ясно и понятно, как ясно
и понятно было мне, когда писал я сии "Заметки", я, с тщанием обдумав все,
решился дозволить себе лишь разбить записи сии на части ради лучшего вашего
усвоения и понимания и наименовать каждую такую часть соответственно своим
собственным соображениям.
Итак, пред вами, младое племя мое, curriculum vitae ("жизнеописание")
предка вашего Александра Олексина.
О ТВЕРДОСТИ НЕЗРЕЛЫХ ГРУШ
И КИСЛОТЕ НЕЗРЕЛЫХ ЯБЛОК
Святки. И день пока не нужен
- Приказано сказать, что для вашего благородия их сиятельств навсегда нет
дома.
От кого и когда я эту фразу услышал - потом. Все станет ясным потом,
когда я сам начну соображать. А пока - примите как данность, ибо начал я со
слов лакейского отказа в душевном стремлении своем. А die ("от сего дня"),
как говаривали древние. A die!
Поворотил я тогда от того дома молча и как бы в некоем трансе, что ли.
Вскочил на Лулу, помчал... В нашу Антоновку, думаете? Как бы не так! В поля
помчал, в леса помчал, аки фавн, коему в вакханалиях отказали.
Туман стоял не вокруг, а внутри. Первозданный туман: клубился, светился и
одурманивал единовременно и единообразно. А снаружи - ох и добрый был
морозец! Стало быть, внутри у меня - туман, снаружи меня - мороз. И я
зачем-то на этом морозе тулупчик сбросил. Жарко мне, видите ли, стало,
невыносимо жарко.
И опять - ни одной мысли в голове. Так, обрывки. "Ах, приказано!.. Ах, со
мной играть вздумали?.. Ах, неугоден стал?.. Ну, так я вам сейчас..."
А что - сейчас? Что - сейчас-то, когда туман внутри и одурманивает, и
огнем жжет неистовым?.. А то, что ничего мне в голову не пришло, кроме как
Лулу остановить, с седла в снег спрыгнуть, хлопнуть ее по шее горделивой и
столь же горделиво наказ отдать:
- Скачи домой, Лулу, я в бездну ухожу.
Лулу ушла, хотя и фыркнула. Славной выездки лошадка была, послушна и ума
хорошего. А я, видно, дурного, потому что тут же на снег навзничь упал и
руки крестом раскинул. Нет, замерзать я, помнится, тогда не собирался, но
нестерпимый жар пек изнутри, и я его решил гасить снаружи.
Ну представьте себе: утро, зима, заснеженные нивы, леса да перелески.
Снег промороженный, сухой, как порох, мягкий, как пух, и я - в той постели.
Застелили мне поле, занавесили морозом и накрыли меня тишиной...
Сколько так пролежал, неизвестно, потому как холода не чувствовал
совершенно. Ничего я тогда не чувствовал, кроме обиды раскаленной, да и не
думал ни о чем, признаться. Может, час лежал недвижимо, может, и более того,
а только жар мой внутренний с внешним как-то уравновесился, что ли. И туман
рассеиваться начал, и вместо обрывков в голове впервые мысль прорезалась: "А
где я, собственно? Где люди, где Антоновка, где родительское гнездо,
пращуром Опенками названное - в насмешку, что ли? Где мир людской и куда
идти мне в мире этом?.." И я сел в некой вполне трезво возрастающей тревоге.
И такой холод ощутил вдруг, будто один я одинешенек на всей Земле во времена
великого оледенения...
А позади - вздох. Оглядываюсь - за спиной моя Лулу стоит. В инее вся.
Серебряная. Не ушла, не бросила, не оставила замерзать одного середь зимнего
пейзажа. Вздыхает, головой мотая, садись, мол, хозяин, пора уж и разум
заиметь...
Расцеловал я ее морду, кое-как - закостенел на морозе-то - в седло
взгромоздился и повод отдал, чтоб сама дорогу покороче нашла. И помчалась
моя Лулу как бы без всякого моего участия, себя разогревая и меня спасая. И
я за шею ее держался, а не за поводья, сообразив наконец, что давно
закоченел до полного одеревенения всех членов своих. И домчала меня Лулу.
В результате - жар, бред, голова не моя и тело не мое. Но все - в теплом
доме, в нежной постели, в людском окружении, заботе и внимании.
- Барин помирает!..
И вся дворня тихо по дому носится, меня, дурака, спасая. А кормилица моя,
Серафима Кондратьевна, которую матушка мне подарила, когда я в Корпусе
закончил, сурово, без охов и ахов, меня с того света вытаскивала. Велела
Архипу врача привезти, припарки делала, примочки, отвары, настои. И
вор-чала:
- Ох и неслух ты, Сашенька. Ох и неслух, горе ты мое саженное.
Вытащила. А от вольной, которую я на радостях хотел вручить ей,
отказалась наотрез:
- Да куда же я от тебя уйду, родимый ты мой? Я ведь мамка тебе, какая же
у мамки от сынка вольная может быть? Только от самого Господа воля ко мне
придет, а так нет для меня никакой твоей барской милости.
Очухался я. Жар прошел, боль прошла, только кашель да усталость никуда
пока уходить не собирались. Но читать они не мешали, и я книжками обложился.
Честно сказать, до этого случая читал небрежно. В детстве, правда, любил
матушкино чтение слушать, а потом... Потом - Корпус, а там только уставы да
наставления читают. Да разве что-нибудь пикантное. А тут с безделья начал да
и увлекся. Велел из Опенков отцовскую библиотеку перевезти, все равно
родители мои в Санкт-Петербург перебрались, вскорости после того, как в
Корпус меня определили. И в старом барском доме, еще прадедом моим
построенном, сразу стало тихо, а батюшке с матушкой - скучно.
"Что есть книга? Книга есть питание души, аки хлеб - тела".
Это я на титульном листе "Истории двенадцати Цезарей" прочитал. Чернила уж поблекли, почерк вельми старый: кто-то из книгочеев-предков написал. Для меня, видно, и для детей моих. Завет роду всему нашему... Только надолго ли заветом останется? Или растворим мы его в картах, попойках, войнах, дуэлях да любовных утехах? Уж многие дворяне русские в сем растворились без осадка, очень многие. По Корпусу знаю.
А я - читал. Все подряд и на всех четырех языках: напичкали меня ими в
детстве. Матушка в этом особую образованность видела, вот мне и пригодилось.
И как же славно бы было, коли бы и потом, потом, в племени моем страсть сия
не растворилась бы с горьким и печальным весьма осадком сожаления, но куда
страшнее, если и без оного. Книга есть питание души, и нет у души иного
питания...
Святки продолжались. Еще кто-то из предков моих завел, чтоб мы на
народные празднества не только не смели никогда покушаться, но чтоб
участвовали в них непременно. Хороводы водили, угощения выставляли - сласти
да орехи, в снежки играли, на тройках крестьянских девок и парней катали. И
это, признаться, мне всегда нравилось. Не дружбы ради - какая уж там дружба!
- а..."ради той памяти, что мы - их росток, - как батюшка мой говаривал. -
Только солнышка нам побольше досталось, потому нам ввысь вымахать и
удалось". Такая уж у него философия была. Утешительная.
А еще я тогда же, в постели лежа, писать начал эти "Записки". Сначала
чтобы обиды свои выплеснуть, потом - для собственного удовольствия, а затем
и для вашего. Нет, не удовольствия - необходимости для. Удовольствия не
обещаю: не сочинитель. Но жизнь, кою проживаешь, сама - сочинитель. Почему и
льщу себя надеждой, что не зря чернила изводил.
Да, так святки продолжались, и Серафима Кондратьевна, мамка моя и
спасительница, мне как-то утром и говорит:
- Последний святочный денечек сегодня, Сашенька. Девки придут величать
тебя.
- Вели конфет принести побольше.
- Ну уж, Сашенька. Не слишком-то привечай, благодарности народ
подневольный не ведает.
- Давай, давай, - говорю. - А заодно и наливочки сладенькой. Пусть
пригубят за мое здоровье.
Никогда мы конфетами молодежь не баловали, издревле так повелось. Но моя
кормилица спорить не стала и принесла мне сластей целую корзинку. А вот
наливки не принесла.
- Наливочки они со мной пригубят, не с барином же им ею баловаться.
Я тогда промолчал, потому как другое задумал в обход кормилицы моей.
Тайное и сладостно гордость мою офицерскую щекочущее, но отложил до
грядущего дня.
На следующее утро Савка, лакей мой...
...Написал вот, а перо само собой замерло. Нет, не лакей - с детства
друг, приятель, вместе по полу ползали и ходить учились. Поверенный мой, во
всех проказах поверенный и первый помощник, потому что Савка - мой молочный
брат. Одним молоком мы с ним вскормлены, к одной груди вместе припадали,
потому что сын он единственный кормилицы моей Серафимы Кондратьевны. Он мне
- как Клит Александру Македонскому.
Это я вам, потомки, для памяти доброй записал. Чтоб дружбу ценили, о всех
сословиях позабыв.
Да, так побрил меня Савка - легкая у него рука. Настолько легкая, что он
тогда же по моему секретному указанию незаметно кошель с золотыми мне
притащил и под подушку сунул. Серафиме Кондратьевне своей я, конечно, ничего
о таком роде угощения не сообщил. Хотя почти что готов был в этом
признаться, когда она на меня чистую рубаху с рюшами на груди и кружевными
манжетами надела, поцеловала по-матерински и рюмку портвейну для здоровья с
поклоном поднесла. Врач велел каждый день по три рюмки, и я вынужден был
терпеть, поскольку давно уж иное для поправки здоровья своего предпочитаю.
Но после портвейна ждать начал, признаться, с куда большим нетерпением. Ну
кто же девичьи рожицы милые, румяные с морозца, с прохладным равнодушием
ожидать способен? Разве что мраморные истуканы, коими в казенном
Санкт-Петербурге весь Летний сад уставлен.
По шуму, смеху, щебету понял: явились. А по тому, как сердце забилось
вдруг, по бравости, явственно ощутимой, сообразил, что здоровье мое
вернулось в казарму тела моего в полном боевом расчете. Ну, думаю, всех
сейчас увижу. Всех своих Лушенек, Грушенек, Нюшенек, Машенек, Полюшек...
кого пропустил, прощения прошу. Все девы прекрасны в свои пятнадцать
годочков.
А там и запели. Дому хвалу, хозяевам хвалу, а молодому хозяину - отдельно
- хвалу и славу. И с этой хвалой и славой ввалились ко мне в спальню.
А я так никого и не узнал, как ни старался. У кого корчага с дырой на
голове, у кого - ведро со щелью, кто до самых глаз платком закутан. Поди
разберись, кто Глаша, а кто Даша. Ай да хитруньи!
- Ну, - говорю, - спасибо вам за визит да поздравления. А теперь пора и
личики ваши мне показать.
Какое там! Смеются серебряными колокольчиками, приплясывают, поют,
танцуют...
Танцуют, сказал?.. Случайно вылетело, потому что одна - тоненькая,
невеликого росточка, в каком-то берестяном цилиндре с прорезями для глаз, и
впрямь танцует, а не пляшет, как остальные. Улавливаете разницу? Danse
("танец")! Я, например, разницу сразу ощутил: по-другому плясунью эту учили.
И в деревне я, признаться, ни разу еще не видел, чтобы девушки танцевали.
Пляшут - да, все пляшут. С притопами и прихлопами. Отменно пляшут, с
огоньком, ничего не скажешь, но чтоб фигуры, коим только танцмейстеры с
детства учат, - такого я в своих деревнях еще не видывал. Такое и
представить себе невозможно, потому что до сей поры никакому сумасброду и в
голову не приходило учителя танцев из Парижа для своего села выписывать. И
поэтому барышни в России танцуют, а девушки - пляшут, вот ведь каким образом
природное девичье обворожение исстари у нас уравновешивается. Да никакая
маменька соперничества своей родной доченьке не потерпит, потому как девичью
грациозность по наследству не передашь и никаким барским повелением не
введешь в лично принадлежащем тебе поместье: в женском шарме природа -
госпожа. А тут шарма - не всякий мужчина выдержит с покоем и хладнокровием.
Я смеюсь, им подпеваю, конфетки щедрой рукой разбрасываю, а сам глаз с
танцующей крестьяночки этой не спускаю. Все правильно, и ручки с кокетливой
элегантностью в воздухе арабески рисуют, и ножка на носочке поворачивается,
и головка не дрогнет, а лишь грациозно этак клонится от плечика к плечику, и
поклоны как в менуэте... Откуда ж ты, прелестное создание?.. Коли не из моей
девичьей, так завтра же в ней непременно окажешься, когда дознаюсь, откуда
ты сюда явилась...
И тут вдруг будто просветление снизошло.
Да оттуда, откуда меня на третий день Рождества лакей выставил по
графскому указу, откуда же еще? Аннет, чертовка, это же ты. Ты!.. Прознала,
видно, что я в горячке, и решила... Что - решила? Соображай, Сашка,
соображай, сукин сын!.. Добить окончательно или... или навестить по
сердечному беспокойству и благорасположению своему? Да навестить,
разумеется, навестить и тем игру свою продолжить!.. Ладно, думаю, сейчас
проверим.
- А ну, - говорю, - девы распрекрасные, одарите меня, болезного,
поцелуями своими на прощанье!
Девицы захихикали, зашушукались, засмеялись, но в очередь выстроились. И
предполагаемая Аннет с ними. Но не в голове стала и не к хвосту примкнула, а
застенчиво и мило - в серединочке спряталась. А все целуют, губки из-под
бастионов головных высвобождая. И я каждой поцелуйнице золотой на память
вручаю.
И до танцорки дело дошло. Правда, я ей не только золотой вручил, я ей и
на ушко прошептал:
- Coup de maоtre ("мастерской прием"), Аннет. Теперь очередь за мной.
Думаете, сказала что-нибудь в ответ? Ровно ничего. Ни словечка. А золотой
- взяла. Она золотой взяла, а меня - оторопь: похоже, сильно я промазал со
своими лестными догадками. Никакая она, разумеется, не графская дочь, а
всего-навсего заскучавшая в унынии псковском чья-то гувернанточка. Может
быть, той же Аннет. И я, болван, клюнул, как отощавший за зиму пескарь на
дохлого червяка. То-то всласть посмеются они сегодня...
Вот как моя болезнь то ли закончилась, то ли началась с иными тяжкими
осложнениями. Бог весть, где проживает "наше не пропадало", Бог весть...
Дальше писать буду и как есть, и как было, и что в голову придет.
Последовательность - тоска педантов, а не одураченных девицами поручиков
гвардии. Так-то. Вот из этого постулата исходя, и разбирайтесь сами, ни на
йоту не сомневаясь в искренности вашего покорного слуги.
Мщения душа жаждет. Мщения!..
10-го марса
День - либо счастливый, либо никакой. Как говорится, либо банк, либо пуля
в лоб.
Это я написал утром. Признаться, с дерзкого похмелья, ибо накануне
поставил не на тот угол. И ведь был же голос в душе, был! Но я ему не внял.
Месье Шарль был прав, когда долбил меня, как дяте