Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
лся. Тогда сел к столику и съел все неведомое
варево до дна, ложкой старательно котелок выскребав.
"Ни хлеба, ни воды, - подумал, помнится. - Хуже, чем на гауптвахте..."
Но поспешил с заключением, потому как вновь заскрежетало, и вторая фигура
объявилась. Помельче первой, но столь же безгласая - проверил. Кружку
кипятку принесла и добрый кусок хлеба. И удалилась, столь же молчаливо.
Лучше, чем на гауптвахте, как выяснилось. Если вообще наречие сие к
каземату подходило.
Попил я кипяточку с хлебушком, не повеселел, естественно, но мысли мои,
как ни странно, слегка прояснились. Немного совсем, но достаточно, чтобы
вспомнить, как что-то встревожило меня на грани пробуждения. Но что же
именно, что?..
К тому времени серость уже весь мой каземат залила, разгоняя черноту по
углам, и я впервые мог обозреть границы узилища моего, а может, и всей
оставшейся жизни. Две глухих стены, осклизлых от медленно, с улиточной
скоростью ползущей... слякоти, что ли. Да, мерзкой липкой слякоти: может,
точнее - слизи, но и слякоти в то же время. На ощупь - мертвой и живой
одновременно, чтоб понятны вам стали оба первых моих впечатления. Что еще?
Пол и потолок. Оба - каменные, только верх гроба этого вроде как мхом порос,
а низ - та же мерзостная грязь.
Оглянулся: позади - окованная железом дубовая глухая дверь. Впереди -
высоко вверху - забранное толстой решеткой оконце, в которое и без решетки
не вдруг-то пролезешь. Уж что-что, а тюрьмы строить мы выучились. Не то что
турки в Бессарабии понастроили...
Бессарабия!..
И я на каменное ложе свое опустился. Без сил. Точно в миг тот выпустили
их из меня.
Так вот почему я здесь сижу сейчас. Потому что решетки с буйным озорством
гнул в сухом и светлом каземате Бендеровской крепости, пока комендант ее
пунш свирепый варил, а Пушкин ему зубы заговаривал. И Урсул бежал тогда,
ловко в реку выбросившись, а Раевского взяли, а ниточка от него и ко мне
привела. Ко мне, пособнику в дерзком побеге государственного преступника.
...И вспомнил старую, до желтизны седую цыганку. Глаза ее -
пронзительные, без дна - вспомнил. И голос мамы Каруцы, монотонно слова ее
переводившей:
- Раны тяжкие она видит, но не они тебя в могилу сведут. Казенный дом с
железными решетками видит...
Права оказалась гадалка...
Долго я сидел, бессильно плечи опустив. Бессильно потому, что все силы
мои на борьбу с отчаянием уходили. Все, без остатка. Не щадил я их тогда, а
потому - победил.
Победил! Сам себя победил. И в голос, громко и четко, как на плацу, отдал
команду:
- Не раскисать. "Отче наш" - каждое утро. Бриться каждое утро. Есть все,
что ни принесут. И ежедневно - не менее трех верст вышагивать. Понял,
дворянский сын Александр Олексин? Коли все понял, исполнять сие приказываю
неукоснительно!
И громко сам же себе ответил:
- Будет исполнено, ваше благородие...
Свеча третья
Менялись свечи каждую побудку. Менялись фигуры, голоса не имеющие. Порой
и еда менялась даже - по воскресеньям, что ли? Да, менялось что-то все же, а
значит, и жизнь где-то продолжалась, потому что в тишайших тюрьмах наших
только по этим признакам и догадываешься, что она - существует.
Лишь я себе меняться не разрешал, каждое утро непреклонные команды самому
себе отдавая. Правда, уже не в голос, а про себя. Но исполнял я команды эти,
как и положено русскому офицеру команды исполнять.
Не раскисал. Молился. Истово, на коленях, как положено узнику.
Старательно брился каждое утро, пальцами усы и баки свои оберегая, чтобы
внешний вид сохранить вопреки всем казематам. Ел все, что приносили, котелок
выскребая до донышка. И каждый день ровно три версты отмеривал, в полный
голос походные марши распевая. Девять шагов - в одну сторону, девять - в
другую, пары шагов отсчитывая.
И - дошагался.
* * *
В неурочный час двери тогда заскрежетали. За ними в свете двух фонарей -
офицер и аж трое солдат с примкнутыми штыками.
- Следуйте за мной.
- Позвольте сначала в порядок себя привести.
- Если угодно.
Сумку с кое-какими принадлежностями у меня не отбирали. Я почистил щеткой
мундир, вытер тряпицей ботфорты, пригладил волосы. Руки, признаться, у меня
подрагивали, потому что я решил тогда, что ведут меня прямиком на казнь.
Зачитают приговор, неизвестно кем и за что сочиненный, и - либо петля на
шею, либо - залп в грудь. И мечтать в казематах наших, ни в каких бумагах не
обозначенных, об одном лишь можно: чтоб - залп в грудь.
- Я готов.
Долго вели. Сначала - по лестницам, потом - по сводчатым коридорам, а
затем и по светлому, с до блеска навощенным паркетом, ступив на который я
наконец-то сообразил, что казнить меня, кажется, пока не собираются.
Остановились у дубовой двустворчатой двери. Солдаты по обе ее стороны
замерли, а офицер дубовые створки настежь распахнул. Как перед генералом.
- Прошу.
И я шагнул в просторный светлый кабинет. Прямо напротив двери оказался
огромный начальственный стол, за которым сидел тот самый полковник в голубом
мундире. Любитель рожечной музыки. А по краям еще двое каких-то мундирных
субъектов, на которых я тогда и внимания не обратил. Звякнул шпорами:
- Поручик Олексин! Честь имею явиться!
- Садитесь, Олексин, - буднично пригласил полковник.
Я прошагал к стулу, стоявшему напротив начальственного стола, и сел.
- Похудели, однако, - вздохнул полковник, поизучав меня довольно
продолжительно.
- Исключительно вследствие ежеутреннего бритья, господин полковник.
- Молодцом, молодцом. Льщу себя надеждой, что и ответы ваши будут столь
же бодры. Начнем с простого. Когда вы честь имели с коллежским секретарем
Александром Пушкиным познакомиться?
"Пушкин!.. - звоном колокольным в голове прозвучало. - Значит, и его
хотят в урсуловский тот побег... Ну уж нет..."
Это во мгновение все пролетело. С такой быстротой, что никто и заминки
никакой не приметил.
- С каким коллежским секретарем?
- С Пушкиным, разумеется. С известным ныне поэтом.
- Ах, с Александром Сергеевичем! - улыбаюсь как бы с облегчением. - Так
со дня рождения своего.
Нахмурился полковник:
- Как понимать вас прикажете?
- Так ведь земляки мы с Александром Сергеевичем, господин полковник.
Отвечаю, что называется, глазом синим не моргнув. А сердце колотится - аж
ребра стучат. "Злить, - думаю, - злить его надо, чтоб он от злости все
вопросы про Бессарабию позабыл..." И потому улыбаюсь с некоторой
нагловатостью даже.
- От младых ногтей, следовательно?
- В зыбке одной качались!
Потемнел полковник. Потом - покраснел. Но заметил скучно (умел собою
владеть, подлец):
- Позвольте напомнить, что вы на допросе, сударь. Но отнюдь не в дамском
салоне.
- Безусловно, господин полковник. В дамском салоне я подобной искренности
себе никогда бы не позволил.
- Дерзости, вы хотели сказать?
- А касательно дерзости, так она там к месту. Офицер без дерзости что
дама без шарма.
Наступило молчание: видно, голубой полковник в руки старался себя взять.
А у меня сердце вдруг колотиться перестало. И не колокольный звон тревожный,
а полковая труба во мне пропела. Кураж я свой поймал.
Заседатели так заседателями и сидят, как и положено при истуканьей их
должности. А полковник, порывшись в бумагах, извлекает пушкинскую рукопись и
показывает ее мне через стол.
- Узнаете?
- На таком расстоянии я только стрелять умею. А читать - прощения прошу.
- Так извольте встать и посмотреть!
"Ага, - думаю, - разозлился. Так разозлился, что и про Бессарабию
забыл..."
Встал, вид сделал, что изо всех сил всматриваюсь. Не только наклонился -
прищурился даже.
- Вроде стихи.
- Чьи стихи?
- Не имею понятия. Не подписано, чьи.
- Руку не узнаете?
Что тогда во мне взыграть могло, кроме куража? А посему заулыбался я
радостно да и пошел ва-банк:
- Неужто ваши, господин полковник?!
Взревел он, наконец:
- Пушкина!.. Пушкина стихи возмутительные! К противудержавному восстанию
зовущие! Откуда? Откуда они у вас? Признавайтесь, он подарил? Он?.. Вы же в
зыбке одной качались!
- В зыбке иными чернилами писать принято. Вот теми стихами мы с ним
обменивались щедро, не скрою.
- Остроумно, - сдержался полковник, хотя и вновь в краску его ударило. -
Только откуда они у вас в виде, так сказать, первозданном, хотя и без
подписи? Откуда, Олексин? Подумайте о себе сейчас. Вам каторга грозит, если
не Петропавловская крепость навечно. Так что хватит шутить. Отшутились.
Признаться, задумался я вполне серьезно, но как бы и раздвоенно в то же
самое время. Для них - о своей судьбе, которой пригрозили не на шутку, а для
себя - о Пушкине. И об Александре Сергеевиче - с куда большей тревогой, чем
о себе самом.
Какого ответа он от меня ждет в обмен на Алексеевский равелин? "Не могу
знать" пройти не может, это ясно. На дороге нашел? Ни за что не поверят и
гноить в Петропавловке будут, пока до корней не сгноят или пока я малодушно
не сознаюсь. В чем же я должен сознаться? Да только лишь в правде святой. В
истине, что Александр Сергеевич Пушкин подарил мне эти стихи на добрую
память. Лично, из рук в руки передав. В полном списке, с теми строфами,
которые цензура печатать не разрешила. Сорок четыре строки, которые мне
Полиночка читала в страстный наш вечерок... И, умница, предупредила меня,
дурака, относительно путов и лилипутов... Вот они, передо мной сейчас. Путы
и их лилипуты. Или наоборот. Вот и надо, чтоб все - наоборот. Чтоб не вышло
у них Гулливера в липкую свою паутину запеленать. Спасибо, Полиночка,
спасибо, невеста моя, очень вовремя ты главное подсказала. А что не влюблен
в тебя, прости великодушно. Может, еще и влюблюсь, в казематах вдосталь
насидевшись.
...Может, так, может, и не совсем так бежали тогда думы мои. Дословно за
давностью дней их не запишешь. Но одно могу с полной убежденностью и верой и
сегодня сказать, дети мои: никогда, ни под каким видом не свершайте того,
чего враг ваш от вас упрямо добивается. Ну, а друг в каземат вас ни с того
ни с сего не упрячет, если, разумеется, он - Друг...
"Надо, чтоб все - наоборот..."
Вздохнул я горестно, до этого решения додумавшись. Головой сокрушенно
помотал, чуть ли не всхлипнул даже.
- Виноват, господин полковник.
- Ну, ну? - оживился голубенький мундир. - Припомнили, когда подарок сей
получили?
- Все припомнил, - говорю. - Трактир тот гнусный, как в яви, вижу. Вот
как вас. Истинный Бог. Водка преотвратнейшая, а карты перли, как на нерест.
- Кому?
По-моему, запутался полковник в моем чистосердечии. Иначе не спросил бы
со столь изящным обалдением.
- Как так - кому? Мне, разумеется. Кураж пьяных любит и всегда сидит на
левом плече.
- А Пушкин?
- Что - Пушкин?
Смотрим друг на друга с искренним удивлением. Полковник искренне
ничегошеньки не понимает, а я - искренне все. Банкую по-крупному, и кураж -
на моем левом плече.
- Пушкин играл с вами?
- Когда?
- Ну, в трактире том, в трактире!
- Нет. Почему Пушкин? Поручик какой-то понтировал с рябым лицом. Или в
глазах у меня тогда рябило?..
Замолчал полковник. Платок достал, отер побагровевшее лицо и глянул на
меня измученными, отчаянно усталыми глазами. Сказал неожиданно спокойным,
почти отеческим тоном:
- Повеселились предостаточно, Александр. А теперь отца пожалей, бригадира
Илью Ивановича, он еще от удара не оправился. Матушку свою Наталью
Филипповну тоже пожалей. Невесту свою вспомни, о свадьбе грядущей подумай.
Вполне так может статься, что не выйдешь ты отсюда. Вполне.
Поверите ли, жалко мне его стало. Семья, дети, карьера нелегкая. Не
всякий дворянин в эту голубую службу шел, потому что презренной она
считалась. Государству, может, и нужная, а честью дворянской отвергаемая
решительно, язвительно, а подчас и грубо. Руки мы, офицеры, им, голубым
мундирам, никогда не подавали. А коли подал бы кто, то тем же днем и рапорт
бы своему командиру подал. С просьбой о переводе в самый что ни на есть
глухоманный полк. Честь закон подпирает, но никогда не наоборот.
* * *
- Прощения прошу, господин полковник, - искренне сказал, без всякой
задней мысли. - Шлея под хвост попала.
- Пушкин подарил стихи об Андрее Шенье?
- Пушкин много стихов мне дарил - вон они, в кожаной папке у вас под
рукой. Там для потомства пушкинские подарки хранил. А эти стихи - отдельно.
Сами видели во время обыска. Потому отдельно, что попали они ко мне и впрямь
по пьяному счастью.
Боже ж ты мой, как же мне хотелось лоб ладонью за-слонить! Да хоть бы
почесать даже... Но удержался я.
- Опять начинаете? - устало вздохнул полковник. - Снова "здорово", как
говорится. Только несчастье ваше вполне даже трезвое сейчас. Уж трезвее и не
бывает.
- Да Богом клянусь, пьян был в лоскуты! - перекрестился я, поскольку
истинную правду говорил в тот момент. - Лакея своего, Савку, чудом тогда не
проиграл, на кон его поставив!
Что-то в голосе моем и впрямь святою искренностью прозвенело, и полковник
звон этот воспринял своим чутким жандармским ухом.
- Значит, по-крупному игра шла?
- Такой, знаете ли, кураж, что только пьянством моим окаянным объяснить
можно.
- И что же, банчок сорвали?
- Полностью, господин полковник. Настолько полностью, что у поручика того
уж и денег не осталось. Вот он стихами со мной и рассчитался тогда. Этими
самыми, которые не в папке. Про Андрея. И я, каюсь, принял список этот даже
с удовольствием.
Молчит мой полковник.
- Да кабы знал я, что стихи к печати не допущены, разве ж я стал бы их
брать? Да я свою роту первым в полку поднял, чтоб Государя Императора
защитить!
- Вот это-то нас и удивило...
Искренне признался, значит, в полку уже розыск провели. И несколько
озадачились, поскольку рота моя и вправду лучшей считалась, а я мятежом на
Сенатской площади громко тогда возмущался. От всей души, что называется.
...Это сейчас, сейчас они - герои наши легендарные, но в то время... В то
время ни армия, ни простой народ ничего о них не знали. Ни целей их, ни
дальнейших планов, ни понимания, ради чего все это сотворено. Замкнуто они
держались, на все пуговицы застегнувшись, и посторонних к себе и на версту
не подпускали. А любой гарнизонный офицеришка - он ведь тоже человек. Не
пешка он в гвардейской высокой игре, он знать право имеет, зачем все
делается да за ради чего.
Вот когда узнал, ради чего, тогда и отношение к декабристам изменилось.
Тогда героев в них увидели, только тогда, не раньше. И я - не исключение...
- А с кем же все-таки играли вы в тот свой куражный день? И на какой
станции?
- На какой? Да на третьей... нет, на четвертой от Новгорода на
Санкт-Петербург. А может, на Псков... Памятью помрачился, господин
полковник. Одиннадцать дней пил беспробудно.
- Помрачились памятью? С кем играли, где играли, когда играли -
запамятовали?
- Совершенно верно, господин полковник. Запамятовал до полного
провального тумана.
- Стало быть, вспомнить следует. - Полковник побарабанил пальцами по
столу, глянул свирепо. - Вот и следуйте вспоминать!
Свеча четвертая
И последовал я вспоминать собственную провальную память. Вниз, в
казематные погреба, где даже трензеля невозможно было хранить, а людей -
возможно, можно и нужно, как выяснилось. Чтобы вспомнили либо истину, либо -
угодное. Об истине я и не помышлял - в цене мы с ней расходились, - а
угодное сыскным господам доброго размышления требовало.
Судя по задушевной беседе с полковником, бессарабские проказы мои никого
не интересовали, хотя я не понимал тогда, почему не интересовали, и опасался
подвоха. Но по всему выходило, что их сильно заинтриговал полный список
"Андрея Шенье". Может быть, не столько сам список, сколько путь, каким он в
моих руках оказался. Самый короткий, понятный, а потому и удобный для них
путь (от Александра Сергеевича в мои руки) я сразу же отверг решительно и
бесповоротно. А кое-как, почти на бегу сочиненный мною сложный, неудобный и
скорее подозрительный, чем ясный, путь отстаивал с пеной у рта, себя не
щадя, несмотря на всю его дырявость, абсурдность и явное несовершенство. И я
вовремя, исключительно вовремя ввернул, как чудом не проиграл собственного
молочного брата, очень во-время и - к месту: таковое за все рамки выходило,
а потому и запоминалось, и как мой Савка, так и смотритель на этом крест
поцелуют со всей истовостью...
Тут меня подтолкнули в каземат, я глотнул спертого, гнилого воздуха,
захлебнувшись им, как жижей болотной. Шатнулся то ли от контраста, то ли от
омерзения, влип рукою в склизь на стене и понял вдруг, что я для них - нуль.
Никто. Пустота. Ямка на дороге, чуть качнувшая государственный экипаж. И
упрятать меня хоть в московские подземелья, хоть в Петропавловские равелины
для них никакого труда не составляет, как бы мой родной бригадир ни метался
при этом по присутствиям, кабинетам да салонам: человека Россия видеть так и
не научилась. Она с рождения близорука и видит только того, кто у трона
суетится. А кто там поодаль шпагой отмахивается, честь ее защищая, или
хлебушек ей к столу на собственном горбу тащит - тот всегда как бы в некоем
казенном облаке пребывает, фигуры собственной не имея. Размыты очертания его
для России, до той поры размыты, пока он, пупок собственный едва не
развязав, каким-либо знаком себя не обозначит. Звездой, разумеется, всего
лучше. Заметнее. Вот потому-то все к орденам, чинам да званиям так у нас и
рвутся. Бешено рвутся, себя не щадя и других не жалея, чтоб только бы из
того казенного тумана вырваться. Замеченным стать. Фигурою.
Как-то, помнится, умный немец сказал мне в... Ляйпциге, что ли? Или в
Баден-Бадене...
- У вас, в России, талантливых да отчаянных куда как больше, чем во всей
Европе.
Конечно, больше. Иначе из казенной туманности не вырвешься. Контраст меж
туманной массою и освещенными фигурами у нас ослепительно велик. До рези в
глазах...
Дней пять, что ли, я над этим парадоксом размышлял. Размышлял,
неукоснительно и непременно исполняя отданный самому себе приказ:
- Не раскисать, Олексин.
Конечно, размышления мои аристократии не касались. Аристократия - каста
замкнутая, родовыми узами перевитая, общим детством сплоченная в особое
стадо, а потому и ощущающая себя иной породой. Но я не из их числа. Я из
тех, кто мечом да шпагой их житейское спокойствие обеспечивал. Предки мои
Царя-батюшку на Московском Земском Соборе среди своих знакомцев да родичей
не выбирали. Недосуг им было: они границы Руси берегли, пока боярство
прикидывало, кого сподручнее на трон посадить...
И так всегда будет. Всегда. Во веки веков. Страна без краю, народу не
сосчитать, и столица никогда никакой усадьбы не увидит, не услышит и не
поймет...
...Не следует из сих казематных размышлений моих вывод делать, будто
взбунтовался я душою своею, сыны мои любезные. Нет. Всякая власть - от Бога,
чтоб народ друг дружке глотки не перерезал. И русская - тоже от Бога, и
мятежничать да крамолу ковать супротив нее все едино что супротив
премудрости Господней. Противузаконно сие и противуприродно. Но о
странностях судьбы русского человека я тогда впервые задумался и к такому
выводу пришел, что уж кому-кому, а нашему брату русаку милостей ждать от
судьбы ли,