Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
глазах меняющий цвет свой. Промок один, бросила она его, другой
взяла...
- Я с тобой жила. Все время с тобой и - тобою. И в казематах, и в боях...
Сил не хватило. Прости, любовь моя единственная. Прости меня...
- Я - выдержал. Все выдержал, Полиночка. И крест получил, и офицерское
звание. Вот поправишься ты...
Бормотал я слова, потому что в душе ничего, кроме страха, не было. Не
было любви, признаюсь, не ощущал я ее. Один страх ощущал. За себя...
...Невозможно лгать, когда в душе - пустота. Когда не о невесте своей
думаешь, а о себе лишь, о своем одиночестве завтрашнем, а не о ее -
сегодняшнем. Уже сегодняшнем, потому что отходила она, летела в черную
пропасть, а я скорее растерянность ощущал в себе, нежели отчаяние. И значит,
не было во мне любви, а был только страх... Страх очередного одиночного
каземата.
Нет, не было во мне любви. Не было...
Двенадцать дней она на моих глазах в эту пропасть летела, и я был подле
нее. Подле, но не рядом. Точно стоял, как тогда, в отвесную стену вжавшись,
а она - мимо меня, мимо, мимо...
А кругом уже какие-то приживалки да тихие дальние родственницы суетились.
Как мухи, что ли, мед почуяв. Генерал уже помер к тому времени, генеральша
Прасковья Васильевна вместе со своей единственной внучкой в ту же пропасть
летела, вот и зароились дальние наследницы в надежде урвать свой кусочек. А
не урвать, так вымолить, выпросить, выклянчить, стащить, в конце концов.
Что же, и мне так помирать придется? Среди мелких актеришек, неумело,
бездарно и бестактно скорбь изображающих? Шушукающих по углам, поспешно
карнавальные маски горя и печали на лики свои натягивая, тебя едва
завидев?..
О себе я думал. О себе.
* * *
Я даже с Прасковьей Васильевной ни о чем говорить не мог. Ни о чем
решительно. Она в своем великом горе пребывала, а я - в своем. Личном. Не о
Кавказе же с ней толковать...
А с Полиночкой дважды, а когда и трижды в день виделся и говорил. Правда,
чаще слушал, не было слов. То ли не было, то ли не мог я выговорить их, то
ли стеснялся чего-то...
- Все для любви рождаются. Только женщины не скрывают в себе главного
закона своего, а вы, мужчины, не самой любовью восторгаетесь, а способами ее
достижения. Слава, богатство, честь, подвиги, отвага куда важнее
оказываются, нежели само великое чувство это. Средства для вас всегда важнее
цели...
И все это - с улыбкой. Сквозь приступы кашля, сквозь кровь, сквозь алые
батистовые платочки. Это я потом понял, что она пыталась от горестных дум
меня отвлечь. В последний раз пыталась спасти, помочь и рассеять.
Но однажды - утром то было, она от завтрака отказалась, кое-как чашку чаю
выпив, - сказала вдруг, мучительно задыхаясь на каждом слове:
- Женись, Сашенька, непременно женись и - поскорее. Прислониться тебе
надо, устал ты от одиночества. И серебряное блюдо никак забыть не можешь.
Найди его. Серебро не ржавеет, Сашенька, любовь моя единственная, счастье
мое. Не ржавеет, только патиной покрывается. Такая любовь - до последней
седины...
И - отошла тихо, в последний раз руку мне сжав...
И еще девять дней я там прожил. Прожил?.. Нет, просуществовал. Три - пока
прощались с нею, отпевали да хоронили, и еще - шесть. До первых поминок...
А потом тепло, по-родственному распрощался с осиротевшей Прасковьей
Васильевной, обещал навещать. Она даже не рыдала. Сил у нее не было
отрыдаться, потому что жизнь смысл потеряла.
Вышла провожать меня, и тут только я увидел, что на козлах тройки моей -
Савка. Как-то не замечал до этого, что тут он, рядом, что не оставил меня.
Спросил:
- Куда править-то, Александр Ильич?
- В Антоновку.
Не задумываясь, сказал. О последнем завете Полиночки вспомнив. О
серебряном блюде.
И помчались мы в Антоновку...
Встреча третья. С серебряным блюдом
Старостой в Антоновке оказался мой сын Иван, только не Александрович, а
Матвеевич. Это был рослый, красивый юноша с уже чуть заметной рыжеватой
бородкой и умными глазами. Молодец мама Луша, что настояла на его учении,
молодец и Савва Игнатьич, сделавший для меня маленький, а все же - подарок.
- Как живешь, Ваня?
- В хлопотах, Александр Ильич.
А глаза - улыбаются. Знает, чертенок, что я ему родным отцом довожусь,
недаром ведь не барином назвал, а по имени-отчеству обратился.
И - после толкового доклада о деревенских делах - тоже далеко не
случайно, хотя и как бы между прочим:
- Оживают наши края, Александр Ильич. В графском доме полный ремонт
произвели, я им лесу отпустил. Сейчас вовсю по вечерам огнями светится.
- Графинюшка приехать изволила?
И я тоже как бы между прочим спросил, хотя у самого-то сердце екнуло.
- С полным семейством.
- С мужем?
- Нет, мужа не видел. С сыном приехала.
Замолчал я, новость обдумывая. А Иван продолжил, и опять - как бы между
прочим:
- Лулу ваша постарела, конечно, но под седлом старается. Я ее ежедень
прогуливал.
- Спасибо, Ваня.
Он поклонился и вышел. А я на Савку посмотрел. И почему-то беспомощно
посмотрел, что ли.
- Проверю. - Савва Игнатьич меня со взгляда понимал. - Вы сегодня
отдохните, а завтра - поглядим, как оно получается.
Какое там - отдохните, когда я места себе не находил! С сыном приехала, а
где же муж? Жив еще или уже помер? А коли жив, так в Италии остался или
расстались они насовсем? И как же фамилия-то его, как фамилия?..
Затрясский?.. Затусский?.. Помню, что "ЗА". Он всегда за чем-то был.
Зачем-то...
Засядский!.. Аннет Засядская. Мадам Засядская теперь. Мадам Засядская с
сыночком Засядским. Весь в отца, поди. Любопытно, как его зовут? Как деда
или как отца?..
Представляете, какой идиотизм залез вдруг в мою голову? И никак не
вылезал. Так и метался я с ним по дому, пока... Пока не блеснула в
свихнувшихся мозгах моих некая мысль: я же Полиночку, невесту свою, только
что похоронил. И первое, что узнал, - графинюшка вернулась. Значит, она,
она, Полиночка, оттуда ее вызвала, из-за границы, чтобы я в окончательном
одиночестве не остался.
Напился я от этой мысли. Нет бы пред иконою пасть и Бога возблагодарить
да Полиночку помянуть... Нет, напился. Вдвоем с бутылкой, по-гусарски.
Окосел, и в пьяную голову первая трезвая мысль пришла: а чего это я
разбегался? Ну, не моя Аннет, давно уж не моя, а косноязычного этого
Засядского. И Полиночка теперь не моя, а - Божья. И никого у меня нет. Один
я, как перст. В отставке.
И уснул с этим открытием. Легко уснул, потому что осознал наконец
собственное единоприсутствие свое в многоприсутственном и шумном мире сем. И
проснулся с этим осознанием, а потому горьким было мое пробуждение. Не от
горечи с похмелья, а от горечи в душе.
Не рано проснулся. Савки нигде не было, и я сел завтракать сам-один.
Подумав при этом, что пора к этому привыкать. Спокойно подумал и неторопливо
завтракал, когда объявился наконец мой молочный брат и управитель.
- Был у графинюшки. В трауре она: месяц назад батюшка ее преставился.
- А Засядский?
- Какой Засядский?
- Ну, муж, муж! Должен же муж быть, коли сын есть.
- А... Не знаю. Никого, кроме молодой барыни, не видел, а разговор наш к
этому не пришел.
- Обо мне сказал?
- Она считает, что вы - на Кавказе. Так что надевайте мундир свой
капитанский, цепляйте все ордена и скачите представляться заново. Иван вон с
утра велел Лулу вычистить и подседлать.
- Как снег на голову?
- Ага. Сразу проверите, где ваша шашка. В дамки выходит или, пардон, в
сортире навсегда заперта.
Трезвый этот подход слегка похмельной голове моей почему-то понравился.
Особенно в части капитанского мундира. К тому же Лулу и впрямь была
вычищена, выгуляна и подседлана. Заржала радостно, башкой замотала, меня
увидев. Расцеловались мы с ней, подтянул я подпругу, вскочил в седло и отдал
поводья.
- Помнишь ли еще дорожку, старушка?
Вспомнила. Все вспомнила и потрусила к графскому особняку, радостно
головой встряхивая. А я думал... Нет, ни о чем я тогда не думал. Сердце мое
в том же аллюре трепыхалось...
Ворота в усадьбу были настежь распахнуты. Как объятья. Будто ждали меня.
Мальчик какой-то в голубой рубашке у подъезда стоял, на меня во все глаза
глядя. Я спрыгнул с седла, бросил ему поводья и - бегом через две ступени.
Вбежал в дом и - заорал:
- Аннет!..
Не помню, откуда она выбежала. То ли с одного из двух лестничных маршей
на второй этаж, то ли из залы, то ли... Помню, что на шее у меня оказалась.
Как в юности.
- Знала, что придет это мгновение. Придет!.. Знала. Знала. Знала! И -
ждала. Как я ждала!..
И - последняя встреча
Последняя потому, что больше люди нас никогда не разлучали. Да и не в
силах были разлучить.
Поначалу какой-то уж очень бестолковой казалась она. Помню, что
перебивали мы друг друга, а вот почему перебивали и о чем говорили - напрочь
из головы выскочило. И начались-то эти воспоминания - не начались, а
выстроились, что ли, - с моего вопроса.
- Ты замужем?
- Увы, - она лукаво глянула снизу вверх, в мои глаза. - Мой нареченный в
России остался. Говорят, в Кавказской войне участвовал не без успеха.
- А как же... Сказали мне, сын у тебя...
Она расхохоталась. Даже руками всплеснула, на миг от меня их оторвав:
- Дитя любви!
Вероятно, что-то на моем лице все же отразилось, потому что Аничка опять
засмеялась и позвала:
- Ванечка!
И вошел мальчик в голубой рубашке. Поклонился мне и сказал на отличном
французском языке:
- Не беспокойтесь, сударь, о лошади. Я передал ее лакею.
И наступила какая-то странная пауза. Я что-то понимал и ничего не
понимал, во что-то хотел поверить и - не верилось мне. И Аничка почему-то
молчала, а потом сказала вдруг. Негромко и очень серьезно. Как-то даже
чуточку торжественно, что ли:
- Это - твой батюшка, Ванечка. Твой родной батюшка Александр Ильич
Олексин, о котором я тебе столько рассказывала. Герой Кавказской войны.
И сын, мой родной сын, истинное дитя истинной любви нашей, на шею мне
бросился. Уж потом, потом, когда Аничка отослала его к обеду переодеваться,
узнал я, чего нас с нею лишили. Вернее, пытались лишить, но так и не смогли.
- Я без твоего согласия и слова бы единого никому не сказала, душа моя,
да только... Только шевельнулся в душе моей ребеночек наш, - Аничка
порозовела, почему-то вдруг засмущавшись. - Еще не в теле моем, еще в душе
только, но молчать об этом я уже не могла. Я за дитя отвечала, гордилась им,
и нами тоже гордилась. И во всем призналась маменьке. Поплакали мы, как
водится, и пошли батюшке признаваться. Маменька успокаивала меня, убеждая,
что он все поймет, простит и соединит нас с тобою, душа моя. А он ничего не
пожелал понимать и помчался в Петербург.
Она замолчала, а я виска коснулся.
- Вот, - сказал. - След последней встречи нашей. А я в воздух выстрелил.
Не посмел, не мог иначе, любовью нашей клянусь.
Аничка поднялась на цыпочки, притянула голову, поцеловала меня в седую
прядь, вздохнула:
- Знаю теперь во всех подробностях, только подробности эти батюшка мне
перед кончиной своей рассказал. Тогда же и простил нас с тобою окончательно
и - благословил.
- Почему же он промахнулся? - спросил я. - Прости меня, Аничка, только я
и сейчас этого понять не могу. Он же в лоб мне целился, и взгляд у него
был...
Я опять про зубра в молдаванских кодрах вспомнил, но - промолчал. А
Аничка опять вздохнула:
- Он убить тебя хотел, Саша. И ехал убивать. И к барьеру пошел убивать. И
пистолет поднял - только не смог.
- Рука дрогнула?
- Нет, - Аничка решительно тряхнула головой. - У таких руки не дрожат. Я
много раз спрашивала его, а он одно отвечал: промахнулся, и все. И только на
смертном одре уж признался. "Знаешь, - сказал, - почему я промахнулся? Я на
его лице вдруг твое личико увидел, доченька. И будто пронзило меня: да я же
в тебя, в дочь собственную стреляю, в счастье твое, во внука собственного!..
И в последний миг, уже на курок нажав, успел ствол отвести. Чудом успел,
милостию Божией..."
- Истинно, что милостию Божией, - вздохнул я. - Нет, ни в чем не виню его
и обид никаких не держу: в полном праве своем он был, в полном праве. Да
если бы у меня такая дочь была и прощелыга какой посмел бы...
Закрыла она рот мой поцелуем. Таким, что оба мы вздрогнули, точно одной
молнией пронзенные. Стиснул ее ручищами своими, к себе прижал, а она шепнула
на ухо:
- Потом, потом, все - потом. У нас ведь вся жизнь впереди. И ждать мы
научились оба.
Какой-то последней трезвой мыслью понял, что права она, что навеки мы
теперь, что спешить-то нам некуда. И обвенчаемся после сороковин по
Полиночке, чтобы совесть чиста была.
- Я об обеде распоряжусь.
Аничка вышла, и что-то долго ее не было. Или казалось мне, что долго.
Устал я ждать, устал...
Потом вернулась, но - одна, без сыночка нашего, Ванечки. Мы сели с ней
друг против друга в гостиной, она полного отчета потребовала, и я ей все
рассказал и про Полиночку, и про "Андрея Шенье", и про надпись "На 14
декабря", и про казематы, и про войну. Ничего не скрыл, потому что не должно
было быть тайн между нами.
- Одного я не могу понять, Аничка, - сказал под конец. - Кто же
разрешение выхлопотал, чтобы я самостоятельно до Кавказа добирался, а не в
общем строю.
- Батюшка, - вздохнула Аничка. - Как дошел до нас слух, что ты арестован,
так мы сразу же в Санкт-Петербург выехали. Но поздно: Государь уже утвердил
приговор офицерского суда, и единственное, что батюшка выхлопотал, так то
разрешение для тебя. Но продолжал упорно хлопотать, почему мы сюда и не
переезжали. А ты, упрямый, не писал ни родителям своим, ни моей кузине.
- Не мог я никому писать, - сказал я. - Убежден был, что ты за этого
косноязычного Засядского замуж вышла, и весь смысл жизни моей пропал.
- Господи, какой там Засядский, - она досадливо отмахнулась. - Просил он
руки моей, назойливо просил и у меня, и у маменьки с батюшкой, но у всех
отказ получил и в Россию тут же уехал. Батюшка наказал ему за нашим домом
приглядеть, вот тогда он с досады и наплел тебе о грядущей свадьбе. А ты и
поверил, глупый.
- Не знал я ничего, Аничка, ну ничего решительно. Тут любому поверишь...
- Я горничную свою домой отпустила и велела ей твоей кормилице Серафиме
Кондратьевне сообщить, что сыночек у тебя родился. Неужели не передала?
- На смертном одре уж. Два слова всего: "Ванечка... внучек..." Невозможно
было ничего понять, в бреду уж.
- Внучек... - грустно повторила Аничка и вздохнула. - Все же ясно: она
тебя ведь сынком своим считала всю жизнь. Любая бы женщина поняла, но у вас,
мужчин, наоборотная какая-то логика...
Вошел мажордом. Поклонился, доложил, что кушать подано.
- Ванечку сюда, к нам пришли, - сказала моя графинюшка и встала. - Будем
праздновать, душа моя. По-семейному.
Тут появился сын. Белокурый, на меня похожий, как две капли крови. И как
я его сразу не узнал?..
- Подковы гнешь?
- Учусь, - серьезно ответил он. - Орехи в ладони колоть уже научился,
батюшка.
Батюшкой меня назвать пока нелегко ему было. Но он улыбнулся при этом
совсем как я. Аничка внимательно поглядела на нас и сказала сыну:
- Будь добр, сделай то, о чем мы с тобой, дружок, давно условились.
Помнишь?
- Уж все приготовлено, маменька! - с радостью сообщил он и тут же
выбежал.
- Пойдем к столу? - предложил я, подавая ей руку.
- Обожди, душа моя, - сказала Аничка. - Сейчас Иван Гаврилович нас с
тобою пригласит.
- Иван Гаврилович? Почему же вдруг - Гаврилович? У вас что же, игра
такая?
- Судьба, а не игра, - пояснила Аннет. - Я - грешница, сын -
безотцовщина, и при крещении мальчику дал отчество его крестный, Гавриил
Алексеевич Негожин, батюшкин приятель. Если хочешь, можем похлопотать о
восстановлении твоего отцовства.
- Нет, не хочу, - сказал я. - Иван Гаврилович ничем не хуже Ивана
Александровича. Сохраним это в нашем роду как память о нашей разлуке.
И вошел Ванечка. С тяжелым серебряным блюдом, на котором лежали эклеры...
...Серебро не ржавеет, даже пролежав два десятка лет в тине лебединого
пруда...