Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Васильев Борис. Картежник и бретер, игрок и дуэльянт -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  -
. И с размаху влепляет мне пощечину. Звонко и хлестко. У меня искры из глаз, рука сама собой сразу вверх взмыла... И опустилась по швам. Дело не в почтенном графском возрасте: не мог же я Аничкиного отца родного... Поэтому и о барьере промолчал, растерянность и оскорбленное удивление свое из последних сил изображая. Правда, недолго, по счастью. - Завтра жди моих секундантов. Простите, Бога ради, гнев мой праведный, бригадир, и вы, почтеннейшая Наталья Филипповна. Имею основания. Ушли мы, естественно. Но молчания, которое мне и отцу вытерпеть пришлось, я никогда не забуду. Матушке куда легче было тихие слезы лить, чем нам языки прикусывать. В карете она и вовсе в голос разрыдалась, так ее в дом и увели. И мы с батюшкой прошли следом прямо в его кабинет. Он терпел, ожидая, когда в себя придет, и я - терпел, только мне хуже было. Я о родительском прилюдном позоре страдал, об Аничке страдал и о графе - тоже страдал, потому что подобное можно было решить только пулей наповал. Тогда бы через год, глядишь, и забыли бы, как младший Олексин пощечину получил на глазах отца и матери. Правда, о себе я тогда не думал. Хотите - верьте, хотите - нет. Ни о чем я не думал. Я стоял и терзался, а отец трубку раскурил, налил себе анисовой, выпил, поелозил бровями по лбу и как-то очень уж спокойно спросил: - Ты и в самом деле подлец? - Да. Потому что дал вам повод задать своему сыну именно этот вопрос. Кажется, слишком запальчиво это прозвучало. Батюшка глянул из-под бровей, сурово глянул. Потом налил анисовой, пальцами рюмку ко мне придвинул. Как камердинеру, что ли. - Выпей. Можешь сесть. Выпил и сел. Помолчали. - Рассказывай. Жду. - Не подлец. Не вор. Не карточный шулер. Не трус. Не клеветник. Не, не, не. Все будет - "не". - А что же будет "да"? Я промолчал. - Значит, ни с того ни с сего тебя, офицера, и нас с матерью граф прилюдно на позор обрек? - Вас с матушкой - безусловно. - А тебя? - А меня прилюдно - под горячую руку. Видно, только что прикатил. Дорожный костюм на нем, обратили внимание? - Не до того мне было, - вздохнул батюшка. - Сына по морде били. Как... как лакея проворовавшегося. - Я ничего не украл. - Коли так, стало быть, он целил в меня, - помолчав, изрекает батюшка. - Стало быть, мне с ним и к барьеру идти. Стало быть, дело решенное, и удались с глаз моих. Явно двери в матушкину половину открыты были, как явно и то, что матушка все слышала. И при этих словах вошла. - Подожди, Илья Иванович, на себя грех чужой брать. У графа дочь, именем Анна, за которой наш богоданный сыночек откровенно на всех псковских балах волочился. Он ведь давненько с ней знаком, еще с детства. Так или не так, Александр? - Аннет здесь ни при чем, - кое-как выдавил я из себя. - Посмотри матери в глаза. И лоб не вздумай ладонью прикрывать при этом. Посмотрел. И сказал для себя неожиданно: - Только не волочился я, матушка. Я люблю ее. Всем сердцем люблю. И умру, любя. - И что же у тебя с этой Аннет... - начал было старик мой с неким внутренним запалом. - Не надо ни о чем более спрашивать, - грустно так вздохнула матушка. - Все ясно, Илья Иванович, все ясно. И медленно вышла, всю стать свою дородную в батюшкином кабинете оставив. 24-го то было. 24-го апреля, рамкой день обведите. Ночью не спалось мне. От жгучего стыда и заболевшей совести. Ныла она. Как зуб, ныла. Не о себе я думал тогда. Я получил, что заслужил. Даже меньше, чем заслужил, но довесок из свинца заслугу мою должен был уравновесить. Я о родителях думал. О милой, спокойной, всегда прощающей меня матушке своей. О батюшке, редкой отвагой и честью незапятнанной заслужившем глубокое искреннее уважение всей русской армии. Всей, хоть депешу посылай: "Бригадиру Олексину" - доставят. Из любого полка доставят, тотчас же курьера отрядив. Каково-то ему публичный позор сына единственного, офицера гвардии, перенести? Каково?.. Это же таким рубцом на душу его, израненную и усталую, легло, который никогда не рассосется, дни земные его из него вычитая. И я, я вычел из его жизни эти дни, я, единственная надежда и тайная гордость его, в любви и счастии им зачатый! Я!.. Вьюном я на постели вертелся, крахмальные простыни в хрустящий ком сбивая. И жарко мне было, и холодно, и снова жарко, и снова холодно. Уж и вскакивал я, и по спальне метался, и снова в постель падал, и воду пил, и трубку курил, и что только не вытворял тогда в одиночестве своем и ночной тишине. Будто возможно совесть собственную, добела раскаленную, метаниями, табаком да водой притушить. Особенно когда знаешь, что и родители твои, любимые и искренне почитаемые, точно так же в своих постелях мечутся и ты - тому причина. Только ты, и никто больше. И уж никоим образом не вспыльчивый граф: у него своя правда. А потом вдруг заснул. Ну вдруг, как провалился, точно прикладом по голове меня ударили. Сколько в провале том обретался, не знаю. Снов не было, чувств - никаких, время тоже куда-то исчезло. И лежу ничком: как упал, так и не пошевелился ни разу. Но затем как бы светлеть стало, и время вернулось. Как бы издалека, как бы с разгону, как бы из тьмы уходящей, что ли. Голос матушки вдруг услышал: -...Он ведь давненько с нею знаком, еще с детства... С детства. Знаком. С детства... И всплыло детство. Зыбко, туманом дрожащим... Мне - лет тринадцать или даже двенадцать. Из Корпуса в отпуск приехал. Гордый собою, а особо - военной формой. Басом говорить старался, но бас мой еще не прибыл, и я хрипел перехваченным от старания горлом. - Как вовремя ты, Сашенька, - матушка говорит. - Назавтра к добрым соседям в гости приглашены, дочке их восемь годков как раз исполняется. - Девчонка!.. - старательно прохрипел я. - Девочка, - поправила матушка. - Ее в пансион отправляют, завтра - проводы. Наутро выехали. Конец мая, пора божественная, а я - в форменном мундире. Суконном. Настоял, чтоб с девчонкой этой именинной дистанцию соблюсти. - Пусть попарится, - батюшка сказал. Парюсь мужественно. Хотя пот - уже ручьями по спине. А в природе - ни дуновения. Природа в сладкой дреме млеет, а я - в казенном сукне. Слава Богу, ехать не очень далеко. Часа два прел, не насквозь все же. Точнее сказать, не совсем насквозь. Прибыли наконец. Лужайка перед господским домом вся в детях, как в цветах. Штанов почти не заметно: одни разноцветные платьица. Взрослых, полагаю, тоже было достаточно, но я их как-то не заметил. Я платьица разглядывал. - Это - Аничка. Именинница наша. Что-то воздушно-розовое приседает передо мною. Из розового газа, как из облака, - синие глазищи с косичками на висках, и больше ничего не помню. Щелкаю каблуками, резко склоняю голову. Как учили. Но учили и резко поднимать ее после поклона, а я только склонил, а... а поднять не могу. Из-под юбочки у нее панталончики на два вершка выглядывали. И кружева на этих двух вершках горели натуральным золотом в тот солнечный день... Вот за этим ажурным золотом я потом и бегал. Правда, старался не бегать, а этак солидно перемещать себя в пространстве, как то и подобает военному человеку. Но когда панталончики с кружевами вдруг исчезали, переходил на несолидную растерянную рысь. Как собачонка, потерявшая след. А заговаривать не решался, даже когда рядом оказывался. Не потому, что не знал, как беседу завязать: к тому времени мои воспитатели уже натаскали меня вести пустопорожние разговоры. А потому, что мужественно хрипеть мне вдруг расхотелось, а голоса своего - этакую помесь валторны с гобоем - смущался. Не убежден был, что он самовольно тембра не изменит. Так бы ничего и не произошло тогда, если бы Аничка сама со мной не заговорила. - А у нас на прудах - ручные лебеди. Из рук у меня разные вкусные кусочки берут. Хотите посмотреть? - Хочу... От волнения пискнул в тоне прусской флейты времен Фридриха Великого, но именинница весьма благородно не обратила внимания на мою фистулу. И повела меня к прудам: там их целый каскад оказался. Очень мелодично покрякала, и к нам из-под плакучей ивы выплыли лебеди. Штук пять, не меньше. - Ах, покормить их нечем! - всполошилась Аничка. - Какая же я растяпушка! - Принесу! Только не уходите, не уходите... Галопом помчался, но куда - неизвестно. Забыл спросить, а сам вовремя не разведал. Недосуг мне было, я за кружевами бродил как пришитый. Повертелся вокруг разных хозяйских пристроек, вокруг дома, уж в отчаяние было начал впадать, как вдруг на столе в открытой терраске обнаружил блюдо с только что испеченными эклерами. Схватил его и - пулей через парк к прудам, лебедям и девочке с золотыми кружевами. Следовало бы, конечно, цели поменять местами, но так - убедительнее порыв. А блюдо тяжеленным оказалось. Еле доволок. Ах, какое волшебство! Сидели на травяном откосе у пруда, лопали эклеры и кормили лебедей. Правда, кормила одна Аничка: меня вожак пребольно ущипнул, когда я попытался ее заменить. Больше не пытался: палец кремом лечил по Аничкиному рецепту. А она кормила - ее не щипали и даже позволяли себя гладить. Я регулярно мазал кремом палец, сосал его и молчал, зато Аничка болтала за двоих. - Вы любите мечтать? Я обожаю. Я читаю, читаю, а потом закрываю книгу и мечтаю о рыцаре без страха и упрека. Я увижу его и сразу влюблюсь навсегда, потому что любить - значит жить, а жить можно только один раз... Только один раз, подумал я почему-то. Вспомнил, ей-Богу, вспомнил, что подумал тогда именно так. - А почему вы ладошкой лоб прикрывали, когда с этой противной Полин беседу вели? - вдруг спрашивает Аничка. - Смешно очень прикрывали, ладошкой наружу. Я тогда еще и впрямь лоб ладонью прикрывал, когда что-то скрывать приходилось. Матушка мне, маленькому еще, сказала, что у меня все на лбу написано будет, если я когда-нибудь скажу неправду. Вот я и прикрывал всегда, когда очень уж хотелось в чем-то не признаваться, и долго от этой привычки отделаться не мог. Но в миг тот мне лгать совсем не хотелось. Мне хотелось этой девочке говорить только правду. И я рассказал про матушкино предупреждение, разъяснив в конце причину, почему вынужден был прибегнуть к этому способу в беседе с противной Полин: - Она спросила, был ли я в Париже. А я не был, но прикрыл лоб и сказал, что был. - Ой, как это славно! - Она аж пальчики от восторга перед грудью сцепила. - Я своих деток непременно этому обучу. И так искренне воскликнула, что я решился, всю свою смелость собрав: - А кружева у вас из настоящего золота? - Какие кружева? - Вот. На ваших панталончиках. Она рассмеялась. Будто колокольчик прозвенел. - Они - бабушкины. Хотите потрогать? Сердце у меня почему-то заколотилось, и я потрогал. Мягкие, а на ощупь тяжелые. И хрипло изрек: - Тяжелые. Значит, золотые. - Брюссельские. Маменька так сказала. Неизвестно, как бы закончилась эта беседа, если бы не закончились эклеры. Но все вкусное в детстве быстро кончается, и пирожные закончились тоже, остались крошки да кусочки, но хозяйственная Аничка решила отдать их лебедям. И с тяжеленным - я-то знаю! - серебряным блюдом в руках наклонилась к воде, ласково этак крякая. А блюдо перетянуло ее, Аничка вскрикнула, выпустила его со страху из рук, но я успел ее схватить и даже прижать к себе, пользуясь древним правом спасателя. А блюдо совершенно беззвучно исчезло под водой... Кончилось видение. Очнулся я, но все ясно стояло перед глазами. Аничка, брюссельские кружева, лебеди и тяжелое блюдо, без всплеска канувшее в пруд... "Почему же я раньше об этом не вспоминал? - думалось мне. - Потому что девочки волшебно превращаются в барышень? Потому что я в тех девах запутался, которых успел на пути повстречать?.. И ты мне напомнить решила, любовь моя, что влюбились мы друг в друга целую вечность назад?.." "Нет, это - прощание, - вдруг грустно и спокойно понял я. - Я буду убит. Убит... Это - прощание..." Через два дня мы стрелялись. От батюшки избавиться не удалось, как мы с матушкой его ни умоляли. Так вдвоем и приехали в его карете. И молчали всю дорогу. И, приехав на место, тоже молчали в ожидании графа. А когда появилась его карета, батюшка сграбастал меня, прижал к груди своей: - Ступай, Александр. Храни тебя Господь. Я вылез, а он в карете остался. И даже все шторки задернул очень старательно. А я подошел к графу и молча поклонился. И все дальнейшее делал, будто одеревенев. Секундантов благодарил, пистолет брал, к своему номеру шел, стоял там, ожидая, когда граф место свое займет. И ни о чем не думал, потому что первый выстрел мне принадлежал по всем правилам дуэли. Меня публично оскорбили, меня же вызвали к барьеру, мне и надлежало первым на курок нажимать. И я знал, что дуэль наша одним моим выстрелом для меня и закончится. Давно знал, еще с того злосчастного вечера у хлебосольного Салтыкова. И когда наконец-таки сигнал к началу услышал, поднял пистолет и выстрелил в синее апрельское небо. Кажется, закричал кто-то из секундантов, требуя остановиться, потому что один из соперников отказался от своего права уцелеть. - Нет!.. - рявкнул граф. Это я расслышал и впервые глянул в его глаза. А граф поднял пистолет да и бабахнул считай что навскидку. И меня так по голове садануло, что отлетел я куда-то, вмиг сознание потеряв и в черноту провалившись. Очнулся в отцовских объятьях. Карету трясло и раскачивало, в голове у меня тоже что-то тряслось и раскачивалось, и боль была такой, будто голову мою расплавленным свинцом залили до краев. Расслышал только бормотание отцовское: - Бог упас. Бог упас... ...И снова отчалил от ясного берега... АССО, АССО, ВСЕГДА - АССО! Май. Ну, скажем, 15-го Графская пуля лоскут кожи с головы моей снесла. Но череп не пробила, только чиркнула по нему и дальше унеслась, неведомо куда... Череп у меня как у зубра, что в молдавских кодрах мне как-то повстречался. Меня на охоту господарь ясский Дмитрий Мурузи однажды в свои угодья пригласил. - Только в голову ему не стреляй, Сашка. Пуля от его головы отскакивает, как от каменной стены. И зубр тогда очень сердится. Под левую лопатку целься. В глаза зверя смотрели когда-нибудь? Да не медведя, не волка, не барса даже. Настоящего зверя, доисторического, в очи которого наш прапращур глядел, дубину в потных руках сжимая? Не через решетку, разумеется. Иное у них выражение глаз, взгляд иной. Допотопный, лишенный всякого выражения. Ни злобы во взгляде их нет, ни ярости, ни ненависти - ничего нет. Пусто. Завораживающе пусто, взора не оторвешь, всей душою своей ощущая при этом, как в твою, в собственную душу твою ужас вливается, до краев ее заполняя. Потому что глаза их - мертвые только для нас, а для себя, для ледникового своего бесчувствия глаза у них живые. Только для себя и живые, а для всего прочего живого - мертвые. А обычные звери, мохнатые и теплые, совсем иные. Они и соседи наши, и ровесники, и даже - дальние родственники, потому что Господь человека и зверей для него в одну неделю создал с разницей в один день. И общими чувствами наделил: страхом, болью, злобой, яростью. И на нас они с нашими же чувствами и смотрят, и мы их взгляд понимаем: нам и страшно порою, очень даже страшно, а вот пещерного ужаса перед ними не возникает. Возникает ужас спасительный, а не ужас обреченный. Значит, зубра не Господь Бог создал, а кто-то другой. И не для нас создал, а - против нас. Не для украшения жизни нашей, а для устрашения ее. Почему я - вдруг о зубре? Нет, нет, с головою у меня все в порядке, только болит очень. Но все я соображаю и сейчас не заговариваюсь, а вспоминаю. Глаза графа вспоминаю в тот самый миг, когда палец его на курок нажимал. - Да Бог с тобой, Сашка, - скажете. - Да кто ж на дуэли выраженье глаз противника увидеть может? Разве что сокол поднебесный да горный орел... А я - видел, хоть и не сокол я поднебесный и не горный орел. Зубром он был у барьера, зубром, господа, взгляд его тому свидетель неоспоримый. И стрелял навскидку, не как все. Из дуэльного пистолета и - навскидку... Только почему же он промахнулся?.. Нет, не так, не так спросил. ЗАЧЕМ он промахнулся?.. Меня после дуэли быстренько в родовые Опенки отвезли, а затем в Санкт-Петербург доставили. Дня четыре я в нашем в санкт-петербургском доме без сознания провалялся, а чуть в себя стал приходить, снова - в карету. Сквозь боль дикую и сотрясенное сознание свое помню колени матушки, на которых всю дорогу голова моя лежала. А больше ничего не помню... А увезли меня потому, что батюшка всеми силами следы заметал, неистово веря в выздоровление мое и беспокоясь о дальнейшей моей карьере. А для этого меня для начала от государевых очей требовалось спрятать подальше, и как можно скорее. И мобилизовать всех добрых знакомых, чтоб словечки свои бормотали кому надо и где надо. И, проделав все это, бригадир мой единственный, родной и любимый, в Новгород ринулся, чтобы договориться о моем переводе в иной полк. А некто, хорошо знающий Государя, посоветовал батюшке, чтобы новый полк тот оказался армейским. - При надобности можно будет осторожно намекнуть Государю, что сын ваш уже наказан достаточно серьезно. Из гвардии в сермяжную армию перелететь - это, знаете ли... Еще кто-то усиленно рекомендовал с графом переговорить на предмет моего прощения. Но тут уж родитель мой рассвирепел и рявкнул окончательно: - Лучше Сибирь!.. Не знаю, как уж там все разворачивалось, а только дуэль нашу осторожненько спустили с вершинки в лощинку, где и оставили до лучших времен. И все обошлось, только я из гвардейца стал армейцем и зачислен был в поручики Псковского полка. И когда я, малость самую придя в себя, узнал об этом, то стыдом обжегся и сразу же матушке начистоту все выложил: - Долг. Семь тысяч подполковнику Затусскому и пять сотен - Мишке. - Сделаю, голубчик, все сделаю, не терзай себя. Сегодня же человека пошлю. И я сразу успокоился, потому что матушка никогда меня не обманывала. Ни разу в жизни. ...Надо непременно кому-то верить с самого маленького, что ли, детства. Верить без всяких клятв и слов, верить всем сердцем и всею душою своею в жизни своей практической. Скажете - отцу, мол, и матушке вместе? Хорошо бы так, да не получается. Дитя так устроено, что раздваиваться еще не умеет. Может быть, поэтому и дитя? И батюшка может стать тем камнем, на который потом совесть ваша всю жизнь опираться будет, и матушка, и дедушка, допустим, или там бабка. Но кто-то один. Двоих детская душа вместить не способна. Мала она еще очень. У меня основой этой матушка оказалась. Может быть, потому, что батюшки перед глазами не было. Воевал батюшка. Только голова моя не желала успокаиваться. Болела, трещала, мутилась. И мысли мои бились в ней и тоже болели, трещали, мутились и рвались на части. - Ты о приятном думай, Сашенька. Гони, из сил последних гони черноту из головы. О приятном?.. А у меня - дуэль перед глазами. И - зубр с "Лепажем" в руке. Но я поднатужился... ...и вспомнил, как хохотал Пушкин, когда я ему однажды про матушкино предупреждение рассказал. - Да тебе нужно не ладонью лоб загораживать, а конское ведро на голову надевать,

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору