Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Васильев Борис. Картежник и бретер, игрок и дуэльянт -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  -
л, ему под руку придвинул. Он залпом бокал осушил, долго молчал, а усмехнулся невесело: - В учебники для школяров это не попадет. Промолчал я. Не до слов тут мне стало. - Да. А я, представьте себе, уцелел в той кампании. За весь день Бородинского сражения только одно сабельное ранение и получил. А как выгнали французов из пределов Отечества, отпуск взял да и поехал на родное пепелище. Руины, патриций, руины. И от последней, единственной нашей деревни - одни головешки. Чтоб деревню, мужиков да именье поднять, капиталы нужны, а у нас с отцом - дыры сквозные во всех карманах. Написал батюшка прошение Государю с нижайшей просьбой о воспомоществовании. Какое там! С чиновничьей отпиской вернули: "Казна средствами не располагает". Рассвирепел я, тут же Государю дерзкое письмо сочинил под горячую руку, красочно гибель юного корнета описав. Вот это послание до Государя дошло, и был я изгнан из армии без мундира и пенсии. И опять сам себя оборвал. Мы некоторое время молча вино прихлебывали, а потом Руфин Иванович жестко весьма усмехнулся и продолжил рассказ свой. - Знаете, как в приказе значилось? "За клевету на великий русский народ". И понял я, что правды Россия не приемлет. Россия мифами живет, патриций, и чем восторженнее мифы сии, тем больше в них верит. Даже не верит - раболепно им поклоняется. Не надоело вам слушать меня? - Продолжайте, Руфин Иванович, - говорю. - Если вам не тягостны воспоминания сии, конечно. - Наоборот. - На сей раз он усмехнулся скорее с грустью, нежели с жесткостью, столь свойственной ему. - Странно, но я некоторое облегчение, что ли, от исповеди своей испытываю. А еще то странно, почему я именно вас, столь юного и безмятежного, личным исповедником выбрал. Да не в том суть, вероятно. Наверно, в том суть, что батюшка мой, в отчаяние впав, решил пепелище наше продать вместе с крепостными, родовое гнездо наше. Я воспротивился было, а он: "О сестрах думать изволь! Образование им дать достойное, замуж выдать прилично!" И - продал. Но вскорости понял, что погорячился, да с горя и помер, едва старшую сестру мою замуж пристроив. Средняя сестра в монастырь послушницей-черноризкой ушла, без вклада, а матушка да младшая - на моей совести теперь. - Дорохов раскурил трубку, помолчал. - А коли уж до конца исповедь доводить, так сначала бокалы наполните. Потому как, боюсь, узнав всю правду, вы от меня на другую сторону улицы переходить станете. - Вот уж и не думаю даже, Руфин Иванович, - говорю. - Я из тех русских, кои правды взыскуют, а не мифов, национальную самовлюбленность ласкающих. Вино мы неторопливо пили, каждый о своем думал. Ну, Дорохов - понятно о чем, а я... Я не знаю, о чем думал. О том, пожалуй, что одиноки мы в толпе человеческой. Страшно, пугающе одиноки. Как пустынники в пустыне... - Пенсион у батюшки невелик был, - неожиданно начал Руфин Иванович. - А после смерти его и невеликость сия вдвое уменьшилась, поскольку дочери законами не предусматриваются. Стало быть, моя очередь пришла содержать их достойно. А как? От офицерской карьеры высшей волею отлучен. В чиновники идти? Так там воровать придется, иначе концы с концами никак не сойдутся. И я, подумав да рассудив, иную профессию себе выбрал. Вдруг замолчал и уперся в меня ставшим враз колючим, выжидающим взглядом. - Какую же, Руфин Иванович? - спросил я, ни о чем не догадавшись, да, признаться, и не желая ни о чем догадываться. - Я - профессиональный игрок, Олексин, - жестко, с вызовом сказал он. - Дурачков богатых обдираю беспощадно, как липку, на что и существую, и матушку с сестрой безбедно содержу. А теперь уходите, пока опять к барьеру не подошли. Растерялся я? Да, пожалуй, нет: что-то внутри меня готовым к этому признанию оказалось. Но - встал, руку через стол протянул и сказал: - Я не чистоплюй, Руфин Иванович, хоть и из состоятельных. И вот вам моя рука. Дорохов рассмеялся с огромным облегчением, как мне показалось. И руку крепко мне пожал, и обнял крепко. - Что-то в тебе есть, патриций. Не пойму, что, но сквозь шкуру собственную ты просвечиваешь. Почему я изо всех сил и старался шпагой ее лишь продырявить, чтобы только глубже куда не попасть!.. Ну, посидели мы тогда еще немного - Руфин Иванович уставать начал, и я это заметил, - допили вино под смех и шутки, и я даже решился вопрос, меня мучивший, ему задать: - А почему вы, Руфин Иванович, тогда, на дуэли, с шестнадцати шагов потребовали обмена выстрелами? - Что, сурово слишком? - Сурово, - говорю. - Проверить их решился, хоть и жестокой могла стать проверка. Но возмущен был, до крайности возмущен. Благородное выяснение отношений в балаган превратили, изо всех сил стараясь друг в друга не попасть. Ну, коли жалеете друг друга или вообще крови избегаете, так принесите взаимные извинения, и дело с концом. Зачем же публичная комедия сия? - А коли бы пролилась кровь с шестнадцати-то шагов? - Натура моя половинчатости не выносит, патриций. И очень я тогда, признаться, рассердился. И решил, помнится, настоящую проверку господам дуэлянтам учинить, подозревая, впрочем, что они и с двух шагов промахнуться готовы. - Возможно, вы правы, - говорю. Тепло мы с ним распрощались, и я ушел. Пока до мазанки своей добрался, уже окончательно стемнело. Смутно вижу - вроде лошадь оседланная, а всадника что-то незаметно. Насторожился, шагнул... Фигура от мазанки отделилась: - Александр? Это Раевский. Где ты шляешься, когда нужен мне позарез? - А что случилось, майор? - Урсула взяли. Прямо в дубравах его... ...Дописал до этого места, уморился, признаться. Только "Записки" эти припрятать успел - матушка на пороге. - Нежданный гость к тебе, Сашенька. И входит - Пушкин. Бросился я к нему, обнял. - Александр Сергеевич! Какими судьбами? - Твоими, Сашка. - Расцеловались мы. - Как узнал, что тебя едва на дуэли не убили, так и приехал. Осунувшийся, почерневший даже. И глаза напряженные. Таким и запомнил его: не пришлось нам больше свидеться... Но мы с ним тогда часок славно посидели, Кишинев вспоминая. А потом он заторопился - путь-то неблизкий - и достает из кармана несколько не по-пушкински аккуратно сложенных листов. - Надумал тебе подарить, Сашка. Но, извини, с условием, что не только вслух посторонним читать не будешь, но и спрячешь подальше. Это - "Андрей Шенье" со всеми строфами, полностью. Цензура сорок четыре стиха выбросила от "Приветствую тебя, мое светило!" до "Так буря мрачная минет!". Сорок четыре стиха четырьмя строками точек в печати заменили. Ну, а я подумал и решил тебе полный авторский экземпляр преподнести... (Приписка на полях: ...Рассудил я, любезные мои, что обязан включить в сей жизненный отчет свой полный список "Андрея Шенье", поскольку переплелся он с судьбою моею весьма причудливым и странным образом.) АНДРЕЙ ШЕНЬЕ Посвящено Н. Н. Раевскому Ainsi, trist et captif, ma lyre toutefois S'йveillait... (Так, когда я был печален и в заключении, моя лира все же пробуждалась...) Меж тем как изумленный мир На урну Байрона взирает, И хору европейских лир Близ Данте тень его внимает, Зовет меня другая тень, Давно без песен, без рыданий С кровавой плахи в дни страданий Сошедшая в могильну сень. Певцу любви, дубрав и мира Несу надгробные цветы. Звучит незнаемая лира. Пою. Мне внемлет он и ты. Подъялась вновь усталая секира И жертву новую зовет. Певец готов; задумчивая лира В последний раз ему поет. Заутра казнь, привычный пир народу: Но лира юного певца О чем поет? Поет она свободу: Не изменилась до конца! "Приветствую тебя, мое светило! Я славил твой небесный лик, Когда он искрою возник, Когда ты в буре восходило. Я славил твой священный гром, Когда он разметал позорную твердыню И власти древнюю гордыню Развеял пеплом и стыдом; Я зрел твоих сынов гражданскую отвагу, Я слышал братский их обет, Великодушную присягу И самовластию бестрепетный ответ. Я зрел, как их могущи волны Все ниспровергли, увлекли, И пламенный трибун предрек, восторга полный, Перерождение земли. Уже сиял твой мудрый гений, Уже в бессмертный Пантеон Святых изгнанников входили славны тени, От пелены предрассуждений Разоблачался ветхий трон; Оковы падали. Закон, На вольность опершись, провозглашал равенство, И мы воскликнули: Блаженство! О горе! о безумный сон! Где вольность и закон? Над нами Единый властвует топор. Мы свергнули царей. Убийцу с палачами Избрали мы в цари. О ужас! о позор! Но ты, священная свобода, Богиня чистая, нет, - невиновна ты, В порывах буйной слепоты, В презренном бешенстве народа, Сокрылась ты от нас; целебный твой сосуд Завешен пеленой кровавой; Но ты придешь опять со мщением и славой, - И вновь твои враги падут; Народ, вкусивший раз твой нектар освященный, Все ищет вновь упиться им; Как будто Вакхом разъяренный, Он бродит, жаждою томим; Так - он найдет тебя. Под сению равенства В объятиях твоих он сладко отдохнет; Так буря мрачная минет! Но я не узрю вас, дни славы, дни блаженства: Я плахе обречен. Последние часы Влачу. Заутра казнь. Торжественной рукою Палач мою главу подымет за власы Над равнодушною толпою. Простите, о друзья! Мой бесприютный прах Не будет почивать в саду, где провождали Мы дни беспечные в науках и в пирах И место наших урн заране назначали. Но, други, если обо мне Священно вам воспоминанье, Исполните мое последнее желанье: Оплачьте, милые, мой жребий в тишине; Страшитесь возбудить слезами подозренье; В наш век, вы знаете, и слезы преступленье: О брате сожалеть не смеет ныне брат. Еще ж одна мольба: вы слушали стократ Стихи, летучих дум небрежные созданья, Разнообразные, заветные преданья Всей младости моей. Надежды, и мечты, И слезы, и любовь, друзья, сии листы Всю жизнь мою хранят. У Авеля, у Фанни, Молю, найдите их; невинной музы дани Сберите. Строгий свет, надменная молва Не будут ведать их. Увы, моя глава Безвременно падет: мой недозрелый гений Для славы не свершил возвышенных творений; Я скоро весь умру. Но, тень мою любя, Храните рукопись, о други, для себя! Когда гроза пройдет, толпою суеверной Сбирайтесь иногда читать мой свиток верный, И, долго слушая, скажите: это он; Вот речь его. А я, забыв могильный сон, Взойду невидимо и сяду между вами, И сам заслушаюсь, и вашими слезами Упьюсь... и, может быть, утешен буду я, Любовью; может быть, и Узница моя, Уныла и бледна, стихам любви внимая..." Но песни нежные мгновенно прерывая, Младой певец поник задумчивой главой. Пора весны его с любовию, тоской Промчалась перед ним. Красавиц томны очи, И песни, и пиры, и пламенные ночи, Все вместе ожило; и сердце понеслось Далече... и стихов журчанье излилось: "Куда, куда завлек меня враждебный гений? Рожденный для любви, для мирных искушений, Зачем я покидал безвестной жизни тень, Свободу, и друзей, и сладостную лень? Судьба лелеяла мою златую младость; Беспечною рукой меня венчала радость, И муза чистая делила мой досуг. На шумных вечерах, друзей любимый друг, Я сладко оглашал и смехом, и стихами Сень, охраненную домашними богами. Когда ж, вакхической тревогой утомясь И новым пламенем внезапно воспалясь, Я утром наконец являлся к милой деве И находил ее в смятении и гневе; Когда, с угрозами, и слезы на глазах, Мой проклиная век, утраченный в пирах, Она меня гнала, бранила и прощала, - Как сладко жизнь моя лилась и утекала! Зачем от жизни сей, ленивой и простой, Я кинулся туда, где ужас роковой, Где страсти дикие, где буйные невежды, И злоба, и корысть! Куда, мои надежды, Вы завлекли меня! Что делать было мне, Мне, верному любви, стихам и тишине, На низком поприще с презренными бойцами! Мне ль было управлять строптивыми конями И круто напрягать бессильные бразды? И что ж оставлю я? Забытые следы Безумной ревности и дерзости ничтожной. Погибни, голос мой, и ты, о призрак ложный, Ты, слово, звук пустой... О, нет! Умолкни, ропот малодушный! Гордись и радуйся, поэт: Ты не поник главой послушной Перед позором наших лет; Ты презрел мощного злодея; Твой светоч, грозно пламенея, Жестоким блеском озарил Совет правителей бесславных; Твой бич настигнул их, казнил Сих палачей самодержавных; Твой стих свистал по их главам; Ты звал на них, ты славил Немезиду; Ты пел Маратовым жрецам Кинжал и деву-Эвмениду! Когда святой старик от плахи отрывал Венчанную главу рукой оцепенелой, Ты смело им обоим руку дал, И перед вами трепетал Ареопаг остервенелый. Гордись, гордись, певец; а ты, свирепый зверь, Моей главой играй теперь: Она в твоих когтях. Но слушай, знай, безбожный: Мой крик, мой ярый смех преследует тебя! Пей нашу кровь, живи, губя: Ты все пигмей, пигмей ничтожный. И час придет... и он уж недалек: Падешь, тиран! Негодованье Воспрянет наконец. Отечества рыданье Разбудит утомленный рок. Теперь иду... пора... но ты ступай за мною; Я жду тебя". Так пел восторженный поэт. И все покоилось. Лампады тихий свет Бледнел пред утренней зарею, И утро веяло в темницу. И поэт К решетке поднял важны взоры... Вдруг шум. Пришли, зовут. Они! Надежды нет! Звучат ключи, замки, запоры. Зовут... Постой, постой; день только, день один: И казней нет, и всем свобода, И жив великий гражданин Среди великого народа. Не слышат. Шествие безмолвно. Ждет палач. Но дружба смертный путь поэта очарует. Вот плаха. Он взошел. Он славу именует... Плачь, Муза, плачь..! С ТОСКОЮ ЖИТЬ - НЕ ЗНАЧИТ ЖИТЬ ТОСКЛИВО 17-е июня. Птичий денек, шумный А я - болею. Не только больным числюсь, но и с болями в голове еще не расстался. Но уже в постели не валяюсь. Читаю в креслах, в саду гуляю, и все еще на ногах. Попробовал в седло сесть - земля перед глазами поплыла, и доктор наш, Фридрих Карлович, опыты мои пресек категорически: - Голова просит время. Ждите, когда позволит. Карамзина перечитываю, и в этот раз - с большим вниманием. Гордая у нас история, ничего не скажешь. Если бы не татаро-монгольское нашествие... (Приписка на полях: Это я так тогда думал. А сейчас перечитал мысли свои и - усомнился: да неужто ж, думаю, из-за ига этого проклятого мы и до сей поры в Европе чуть ли не варварами считаемся? Да не может так быть, почти что полтысячи лет со дня битвы Куликовской прошло, а мы никак оправиться от победы сей великой не можем, что ли? Нет, дети мои, невозможно сие предположить даже. Значит, думайте, размышляйте, прожекты собственные сочиняйте на сей предмет. История - не пропахший табаком да лавандой бабушкин сундук, а деловой портфель с документами, которые всегда следует держать под рукой, потому что они могут вдруг оказаться востребованными.) И вот в день, обозначенный выше, батюшка мой, с Фридрихом Карловичем наедине потолковав, утром объявляет мне, что во Псков едем, но - в коляске. - Пора тебе, Александр, командиру полка представиться. Наверняка на него мой новый мундир подействовал: Савка этот мундир от портного вчера в Опенки доставил. Здесь местные женские ручки его на меня подогнали (а куда как лучше бы было меня под него подогнать, хоть и отощал я слегка в бездельной своей болезни) и предъявили на высочайший родительский смотр. И родителю мой бравый пехотный вид настолько по душе почему-то пришелся, что утром и прозвучал приказ. Едем, в рессорах покачиваясь. Жаворонки в небе, васильки во ржи, щебет птичий - со всех сторон. - В каждой неприятности необходимо всегда приятность сыскать, потому как одно без другого не обходится, - говорит батюшка. - Офицер, в пехоте не послуживший, не есть офицер, безукоризненный во всех отношениях. Только серая пехота, столь несправедливо нами третируемая, способна оттачивать ремесло командирское, подобно точильному камню, придавая ему блеск и надежность. "Пилюлю подслащивает, - лениво этак думаю я, разомлев. - А как относительно неоспоримых аргументов?" - В пехоте солдату труднее всего службу нести, - продолжает мой многоопытный командир. - Почему, спросишь? Потому, мол, что тело свое, амуницией перегруженное, таскать на ногах приходится? Ан нет, не поэтому. - А почему? - с ленцой спрашиваю, зевота вконец одолевать начинает. - А потому, что нигде солдат себя одиноким столь сильно не ощущает, как единственно только в пехоте. В кавалерии у него вроде как бы семья имеется: конь. И почистить его надо, и напоить, и выгулять вовремя - чем не семейная забота? В артиллерии - орудие, которое тоже любви и заботы твоей требует: чистить, смазывать, драить, чтоб сверкало парадно и устрашительно. Стало быть, и там - вроде бы как семья. А в пехоте ты один как перст. Себя призван обихаживать, а это - скучно. - А ведь и вправду, - говорю я, начиная соображать, что зазря болтать старик мой не любит. - Истинно что так, Александр, - торжественно изрекает батюшка. - Из чего следует одинокость пехотной солдатской единицы. Стало быть, пехота от офицера куда большей заботы требует, чем кавалерия. Не оставлять пехотинца надолго один на один с его осиротевшей душой. Это - пункт первый. - Запомнил, батюшка. А второй? - Второй в том состоит, что тебе, ротному командиру, в атаку их водить доведется. Думаешь, впереди да на лихом коне? А то уже от обстоятельств сражения зависит. Под Бородином из-под меня лошадь в первой же схватке выбили, и в шесть последующих я солдатиков своих уже со штыком наперевес водил. Стало быть, и штыковой бой ты лучше всех в роте своей освоить обязан. Лучше всех, потому как первым на противника идешь, пример показывая и брешь во вражеской цепи прорубая. Вот этим и займись, времени не щадя. (На полях - приписка: Ах, с какой же великой и искренней благодарностью я батюшкины слова впоследствии вспоминал! Потом, потом... Будто предчувствовал он судьбу мою и старался облегчить ее, как только мог. Земно кланяюсь тебе, отец мой земной, и вы низко поклонитесь всем дедам своим, прадедам и пращурам заодно. Кабы не они, не отвага их, не стойкость несокрушимая, не забота о детях - и вас бы на свете не было...) В полку я командиру представился, но он особо разговаривать со мною не стал. Он ведь когда-то, еще юнцом безусым, под батюшкиной рукой службу свою нелегкую начинал, а потому быстренько и спровадил меня, задав приличествующие вопросы и выслушав вполуха ответы. Вызвал какого-то капитана, то ли помощника, то ли адъютанта, и велел меня в роту отвести да и оставить там наедине с солдатами. Что капитан тот в точности и исполнил. И остался я один на один со своею ротой. С теми, которых вести мне во все баталии предполагалось, впереди шагая с ружьем наперевес, как батюшка разумно предостерег. И сто пар глаз тотчас же в меня уперлись, то же самое думая и то же самое представляя. И все молчат, слова моего командирского ожидая. Молчат настороженно, и я молчу настороженно, в глаза им глядя. И, видит Бог, будто читаю вопросы их. "Каков ты, командир наш, нам покуда что неизвестный? Будешь ли терпеливо

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору