Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
к за директорской Джильдой. И говорят, будто
не сам он в калитку стучал, а кто-то из приятелей его лично лапой сигнал
отстукал.
Ну, насчет этого, может, и привирают...
А Харитина, с превеликим трудом Егора в сарай затолкав и заперев его
там от греха, первым делом к свояку бросилась, к Федору Ипатычу, сообщить,
что пропал, исчез Колька.
-- Погоди заявлять, Тина, с милицией связаться всегда поспеем. Искать
твоего Кольку надо: может, заигрался где.
Вовку и поиск отрядил: вдоль берега, вдоль Егоровой бурлацкой дорожки.
Побегал Вовка, покричал, поаукался и на "ау" к туристам вышел. Кепку издаля
скинул, как отец учил:
-- Здравствуйте, дяденьки и тетеньки тоже. Братика ищу. Братик мой
двоюродный пропал, Коля. Не видали, часом?
-- Посещал нас твой кузен. Утром еще.
"Кузен" это для смеха, а всерьез -- так все рассказали. И как тут дядя
Егор напился, и как безобразничал, и как драку затеял.
-- Он такой,-- поддакивал Вовка.-- Он у нас шебутной, дяденька.
А Харитина, слезами исходя, все по поселку бегала и про причитания свои
забыла. Всхлипывала только:
-- Колюшку моего не видали, люди добрые? Колюшку, сыночка моего?..
Никто не видел Кольку. Пропал Колька, а дома ведь еще и Олька имелась.
Олька и Егор, но Егор храпел себе в сараюшке, а Ольга криком исходила. И
крик этот Харитину из улицы в улицу, из проулка в проулок, из дома в дом
сопровождал: доченька-то горластенькая была. И пока слышала она ее, так хоть
за доченьку душа не болела: орет -- значит, жива. А вот как стихла она вдруг,
так Харитина чуть на ногах устояла:
-- Придушили!
Кто придушил, об этом не думалось. Рванулась назад- только платок
взвился. Ворвалась в дом: у кроватки Колькина учительница стоит, Нонна
Юрьевна, а в кроватке Ольга на все четыре зуба сияет.
-- Здравствуйте, Харитина Макаровна. Вы не волнуйтесь, пожалуйста, Коля
ваш у меня.
-- Как так у вас? Какое же такое право имеете чужих детей хитить?
-- Обидели его очень, Харитина Макаровна. А кто обидел, не говорит:
только трясется весь. Я ему валерьянки дала, чаем напоила: уснул. Так что,
пожалуйста, не волнуйтесь и Егору Савельевичу скажите, чтобы тоже не
волновался зря.
-- Егор Савельич с кабанчиком беседу ведут. Так что особо не волнуются.
-- Устроится все, Харитина Макаровна. Все устроится: завтра разберемся.
Не поверила Харитина: лично с Нонной Юрьевной Кольку глядеть побежала.
Действительно, спал Колька на раскладной кровати под девичьим одеялом.
Крепко спал, а на щеках слезы засохли. Нонна Юрьевна будить его
категорически запретила и Харитину после смотрин этих назад наладила. Да
Харитине не до того тогда было, не до скандалов.
Наутро Колька не явился, а Егор, хоть и проспался, ничего вспомнить так
и не смог. Лежал весь день в сараюшке, воду глотал и охал. Даже к Якову
Прокопычу, когда тот самолично во двор заявился, не вышел. Не соображал еще,
что к чему, кто такой Яков Прокопыч и зачем он к ним прибыл, по какому делу.
А дело было страшное.
-- Мотор, бачок да уключины. Триста рублей.
-- Три ста?..
Сроду Харитина таких денег не видала и потому все суммы больше сотни
именовала уважительно и раздельно: три ста, четыре ста, пять ста...
-- Три ста?.. Яков Прокопыч, товарищ Сазанов, помилуй ты нас!
-- Я-то милую: закон не милует, товарищ Полушкина. Ежели через два дня
на третий имущества не обрету- милицию подключим. Акт составлять буду.
Ушел Яков Прокопыч. А Харитина в сарай кинулась: трясла муженька,
дергала, ругала, била даже,-- Егор только мычал. Потом с превеликим трудом
рот разинул, шевельнул языком:
-- А где я был?
Тут уж не до Кольки: тот у Нонны Юрьевны обретается, не пропадет. Тут
все разом пропасть могли, со всеми потрохами, и потому Харитина, ушат воды
мужу в сараюшку затащив, вновь заперла его там и опять кинулась к родне
единственной: к сестрице Марьице да Федору Ипатычу:
-- Спасите, родненькие! Три ста рублей стребовали!
-- По закону,-- сказал Федор Ипатыч и вздохнул круто.-- Закон, Тина, не
объегоришь.
-- По миру ведь пойдем-то! По миру, сестрица!
-- Ну уж, чего уж зря уж. С нас вон тоже требуют. И не три сотни, куда
поболее. Так не бегаем ведь, в ногах не валяемся. Так-то, Харя моя
миленькая, так-то.
Весь день Харитина куда-то металась, кому-то плакалась, да так ни с чем
домой и вернулась. Крутилась-вертелась, а день прошел -- и словно не было
его: все на своих местах осталось. И мотор на дне, и три сотни на шее, и муж
у поросенка, и Колька в чужом дому.
За ночь Егор ушат высушил, проспался и к утру окончательно вернулся в
образ. Вышел из сараюшки тише прежнего, хотя тише вроде и некуда уже было. А
Харитина, за ночь в хвощ высохнув, тоже вдруг потишела и об одном лишь
упрашивала:
-- Ты вспомни, где был-то, Егорушка. С кем пил да как шел потом...
Кое-что она, правда, знала: не от Кольки -- тот молчал насмерть. Только
голову отворачивал. От Вовки-племянника:
-- Туристы ему поднесли, тетя Тина.
-- Туристы?..-- Мутно было в голове у Егора. Мутно, пусто и неуютно:
словно все мысли впопыхах в другой дом съехали, оставив после себя рухлядь
да мусор.-- Какие такие туристы?
-- Ты к Сазанову иди, к Якову Прокопычу, Егорушка. Он все знает. И мотор
этот найди. Господом с богородицей тебя заклинаю и детьми нашими: найди!
Полдня Егор "Ветерок" тот да бачок с уключинами на дне искал. Нырял,
шарил, бродил по воде, дно ногами ощупывая. Трясся в ознобе на берегу,
выкуривал цигарку, снова в воду лез. Не помнил он, где лодку-то перевернул,
а указать некому было: турист тот уже на Черном озере рыбкой баловался. И,
продрогнув до костей да пачку махорки выкурив, Егор прекратил ныряния.
Уключину в тине нашел да два весла в тростниках и с тем к Якову Прокопычу и
прибыл.
-- Дайте лодку, Яков Прокопыч. С лодки я багром нащупаю, а то знобко.
Сильно знобко там ногами-то тину топтать.
-- Нет тебе лодки, Полушкин. Из доверия ты моего вышел. Доставай
имущество, тогда поглядим.
-- Куда поглядим-то?
-- На твое дальнейшее поведение.
-- В больнице будет мое поведение. Холод ведь, Яков Прокопыч. Обезножу.
-- Нет, Полушкин, и не проси. Принцип у меня такой.
-- Ничего с вашим принципом не сделается, Яков Прокопыч. Богом клянусь.
-- Принцип, Полушкин, это, знаешь...
-- Знаю, Яков Прокопыч. Все я теперь знаю.
Покивал Егор, постоял, повздыхал маленько. Заведующий опять занудил
чего-то -- длинное, унылое,-- он не слушал. Смахнул с белых ресниц две
слезинки непрошеных, сказал вдруг невпопад:
-- Ну, катайтесь.
И зашвырнул ту единственную уключину, что полдня искал, обратно в воду.
И -- пошел. Яков Прокопыч вроде онемел сперва, вроде поглупел с внешности,
вроде челюсть даже отвесил. Потом только заорал:
-- Полушкин! Стой, говорю, Полушкин!.. Остановился Егор. Поглядел,
сказал тихо:
-- Ну, чего орешь, Сазанов? Триста рублей начету на меня? Будут тебе
триста рублей. Будут. Это уж мой такой принцип.
Домой шагал, под ноги глядя. И дома глаз не поднимал: бровями белесыми
занавесился, и как Харитина ни старалась, взгляда его так и не встретила.
-- Не нашел, Егорушка? Мотор тот не сыскал, спрашиваю?
Не ответил Егор. Прошел к столу кухонному, ящик из него выдернул и
вывалил все ложки-плошки прямо на столешницу.
-- Еще полденька у нас, полденька, Егорушка, завтрашних. Может, вместе
пойдем искать? Может, донышко все ощупаем?
Молчал Егор. Молча ножи осматривал: какой меньше гнется. Выбрал, брусок
с полки достал, плюнул на него и начал жало ножу наводить. Обмерла Харитина:
-- Ты зачем ножичек-то востришь, Егор Савельич?
Молча шаркал Егор ножом по брусочку: вжиг да вжиг. И брови в линию
свел. Выгоревшие брови были, нестрашные, а свел.
-- Егор Савельич...
-- Воду вскипяти, Харитина. И тазы готовь.
-- Это зачем же?
-- Кабанчика кончать буду. Харитина наседкой вскинулась:
-- Что?!
-- Делай, что велел.
-- Да ты... Ты что это, а? Ты опомнись, опомнись, бедоносец несчастный!
Кабанчика под нож пустим, чем зиму прокормимся? Чем? Подаянием Христовым?
-- Я тебе все сказал.
-- Не дам! Не дам, не позволю! Люди добрые!..
-- Не ори, Харитина. У меня тоже свой принцип есть, не у него одного.
Сроду он этих кабанчиков не колол: всегда просил у кого глаз
пожестче... А тут озверел словно: всхлипывал, вздрагивал, ножом бил, не
глядя. Все горло кабанчику исполосовал, но кончил. И кабанчик тот сразу у
них просолился, потому что слезы на него из четырех глаз капали.
Хорошо еще, Кольки не было. У учительницы Колька отсиживался, у Нонны
Юрьевны. Спасибо, добрая душа встретилась, хотя и девчоночка совсем еще
одинокая. Из города.
К ночи разделали: мясо в мешки увязали, потроха себе оставили. Взвалил
Егор мешки на загорбок и в ночь на станцию ушел. Надеялся в город к рассвету
попасть и занять на рынке местечко какое побойчей, потому как на собственную
бойкость уже не рассчитывал. И так не больно-то боек мужик был, а теперь и
подавно: вглубь вся живость его ушла, как рыба в холода.
-- Да уж, стало быть так, раз оно не этак!
7
Так случилось, что Колька Полушкин ни разу в жизни ни с кем всерьез не
ссорился. Ни поводов не встречалось, ни драчливых приятелей, и хоть боли
самой разнообразной натерпелся предостаточно, боль эта только тело задевала.
А вот душу никто еще доселе не трогал, никто не задевал, и потому к обидам
она была непривычна. Нетренированная душа у парня была: большом, конечно,
недостаток для жизни, если жизнь эту мерками дяденьки его отмерять, Федора
Ипатовича Бурьянова.
Но Колька своими мерами руководствовался, и поэтому отцовская оплеуха
угольком горела в нем. Горела и жгла, не затухая. Пустяк, казалось бы,
чепуховина: родная ведь рука по загривку прошлись, не соседская. Станешь
объяснять кому, засмеют:
-- Не блажи, малец! На отца ведь кровного губы-то дуешь, сообрази.
Но одного соображения тут, видно, было недостаточно, как Колька ни
соображал. Чего-то еще требовалось, и потому он, от слез ослепнув, пошел
туда, где- верил он -- и без соображений все поймут, разберутся и помогут.
-- А они говорят: "Дай ты ему леща!" А он и ударил.
Нонна Юрьевна хорошо умела слушать. Глядела как на взрослого, всерьез
глядела, и именно от этого взгляда Колька оковы вдруг все растерял и
заплакал навзрыд. Заплакал, уткнулся Нонне Юрьевне в коленки лбом, и она
утешать его не стала. Ни утешать, ни уговаривать, что, мол, пустяки это все,
забудется: отец же приложил, не кто-нибудь. Очень Колька разговоров сейчас
боялся, но вместо разговоров Нонна Юрьевна сладким чаем его напоила,
лекарства дала и спать уложила:
-- Завтра, Коля, разговаривать будем.
Наутро Колька немного успокоился, но обида не прошла. Она, обида-то
эта, словно внутрь него залезла, так залезла, что он мог теперь на обиду эту
как бы со стороны глядеть. Будто в клетке она сидела, как зверек какой. И
Колька все время зверька этого неуживчивого в себе чувствовал, изучал -- и не
улыбался. Дело было серьезным.
-- Если бы он сам собой меня ударил. Ну, сам собой, Нонна Юрьевна, от
досады. А то ведь подучили. Зачем же он до этого себя допускает? Зачем же?
-- Но ведь добрый же он, отец-то твой, Коля. Очень добрый человек. Ты
согласен?
-- Ну, так и что, что добрый?
Нонна Юрьевна не спорила: спорить тут было трудно, так как этот-то
предмет Колька знал куда лучше. Намекнула осторожно: может, с отцом
переговорить? Но Колька намек этот встретил воинственно:
-- А кто виноват, тот пусть первым и приходит!
-- Можно разве от старших такое требовать?
-- А раз старший, так пример показывай: так ведь вы учили? А он какой
пример показывает? Будто он крепостной, да? Ну, а я крепостным ни за что не
буду, ни за что!
Вздыхала Нонна Юрьевна. Где-то там, в недосягаемом, почти сказочном
Ленинграде, осталась одинокая мать-учительница. Единственная из большой,
шумной семьи пережившая блокаду и в мирные дни потерявшая мужа. Такая же
тихая, старательная и исполнительная, как и Нонна Юрьевна: велено было
дочери после учебы ехать сюда, в глухомань, на работу,-- только поплакала.
-- Береги себя, доченька.
-- Береги себя, мамочка.
Нонна Юрьевна в поселке мышонком жила: из дома -- в школу, из школы --
домой. Ни на танцы, ни на гулянья: будто не двадцать три ей, а всех
шестьдесят восемь.
-- Хочешь песню про Стеньку Разина послушать?
Пластинок у Нонны Юрьевны целых два ящика. А книг еще больше. Хозяйка
даже опасалась:
-- Сроду вы, Нонна Юрьевна, замуж не выйдете.
-- Почему вы так решили?
-- А на книжки больно тратитесь. Себя бы хоть пожалели: мужики книжных
не любят.
Мужики, может, и не любили, а вот Колька очень любил. И целый тот день
они пластинки слушали, стихи читали, про зверей разговаривали и снова
пластинки слушали.
-- Ну, голосище, да, Нонна Юрьевна? Аж лампочка вздрагивает!
-- Это Шаляпин, Коля. Федор Иванович Шаляпин, запомни, пожалуйста.
-- Обязательно даже запомню. Вот уж, наверно, силен был, да?
-- Трудно сказать, Коля. Родину оставить и умереть в чужой стране -- это
как, сила или слабость? Мне думается, что слабость.
-- А может, он от обиды?
-- А разве на родину можно обижаться? Родина всегда права, Коля. Люди
могут ошибаться, могут быть неправыми, даже злыми, но родина злой быть не
может, ведь правда? И обижаться на нее неразумно.
-- А тятька говорит, что у нас страна самая замечательная.. Ну, прямо
самая-самая!
-- Самая-самая, Коля!
Грустно улыбалась Нонна Юрьевна, но Кольке не понять было, почему она
так грустно улыбается. Он не знал еще, ни что такое одиночество, ни что
такое тоска. И даже первая его встреча с обычной человеческой
несправедливостью, первая его настоящая обида была все-таки ясна и понятна.
А грусть Нонны Юрьевны была подчас непонятна и ей самой.
На второй день Колька не выдержал добровольного затворничества и
сбежал. Пока его тятька бессчетные разы нырял за мотором, Колька задами,
чтоб на мать не наткнуться, выбрался из поселка. Тут перед ним три дороги
открывались, как в сказке: на речку, где ребятня поселковая купалась; в лес,
через плотину, и на лодочную станцию, куда он совсем еще недавно бегал с
особым удовольствием. И, как витязь в сказке, Колька тоже потоптался, тоже
поразмыслил, тоже повздыхал и свернул налево: в хозяйство Якова Прокопыча.
-- Ну, что скажешь? -- спросил Яков Прокопыч в ответ на Колькино
"здравствуйте".-- Какие еще огорчения сообщишь?
Очень волнуясь и даже малость заикаясь от этого волнения, Колька
торопливо, взахлеб рассказал заведующему про весь позавчерашний день. Про
то, как ладно бежала лодка и как разворачивались дальние берега. Про то, как
старательно помогал Егор туристам. Про матрасы и костер, про муравьиный
пожар и желтую палатку. Про колбасу с булкой и две эмалированные кружки,
которые опрокинул тятька с устатку под настойчивые просьбы приехавших. И еще
как плясал он потом, как падал...
Яков Прокопыч слушал внимательно, не перебивая: только моргал сердито.
В конце уточнил:
-- И ты, значит, ушел?
-- Ушел,-- вздохнул Колька, так и не решившись поведать о пощечине.-- Я
ушел, а он остался. С мотором еще.
-- Значит, ты не виновен,-- сказал, помолчав, заведующий.-- А я тебя и не
привлекаю: не ты у меня работаешь.
-- Я же не для того,-- вздохнул Колька.-- Я же все, как было, рассказал.
Он же переживает, дяденька Яков Прокопыч.
-- Он бесплатно переживает, а я --за деньги. Ладно... Все ясно. Мал еще
учить. Мал. Ступай отсюда. Ступай и не появляйся: запрещаю.
Ушел Колька. Без особых, правда, огорчений ушел, потому что ни на что
не рассчитывал, разговор этот затевая. Просто не мог он не поговорить с
Яковом Прокопычем, не мог не рассказать ему, как все было, зная, что тятька
про то никогда и никому не расскажет. А то, что Яков Прокопыч, про все
узнав, просто-напросто прогонит его, Колька предчувствовал и поэтому не
удивился и не расстроился. Задумался только и опять пошел к учительнице.
-- Почему это люди такие злые, Нонна Юрьевна?
-- Неправда, Коля, люди добрые. Очень добрые.
-- А почему же тогда обижают?
-- Почему?..
Вздохнула Нонна Юрьевна: легко вам вопросы задавать. Можно было не
ответить, конечно. Можно было и отделаться: мол, вырастешь -- узнаешь, мал
еще. Можно было и на другое разговор этот перевести. Но Нонна Юрьевна в
глаза Кольке заглянула и лукавить уже не могла. Чистыми глаза были. И
чистоты требовали.
-- О том, что такое зло, Коля, и почему совершается оно, люди давно
думают. Сколько существуют на свете, столько над этим и бьются. И однажды,
чтобы объяснить все разом, дьявола выдумали, с хвостом, с рогами. Выдумали
дьявола и свалили на него всю ответственность за зло, которое в мире
творится. Мол, не люди уже во зле виноваты, а дьявол. Дьявол их попутал. Да
не помог людям дьявол, Коля. И причин не объяснил, и от зла не уберег и не
избавил. А почему, как, по-твоему?
-- Да потому, что снаружи все искали! А зло -- оно в человеке, внутри
сидит.
-- А еще что в человеке сидит?
-- Живот! Из-за живота-то и зло. Всяк за живот свой опасается и всех
кругом обижает.
-- Кроме живота есть еще и совесть, Коля. А это такое чувство, которое
созреть должно. Созреть и окрепнуть. И вот иногда случается, что не
вызревает в человеке совесть. Крохотной остается, зеленой, несъедобной. И
тогда человек этот оказывается словно бы без советчика, без контролера в
себе самом. И уже не замечает, где зло, а где добро: все у него смещается,
все перепутывается. И тогда, чтобы рамки себе определить, чтобы преступлений
не наделать с глухой-то своей совестью, такие люди правила себе выдумывают.
-- Какие правила?
-- Правила поведения: что следует делать, а что не следует. Выносят, так
сказать, свою собственную малюсенькую совесть за скобки и делают ее
несгибаемым правилом для всех. Ну, они, например, считают, что нельзя
девушке жить одной. А если она все-таки живет одна, значит, что-то тут
неладно. Значит, за ней надо особо следить, значит, подозревать ее надо,
значит, слухи о ней можно самые нелепые...
Остановилась Нонна Юрьевна. Опомнилась, что свое понесла, что из общего
и целого вывод сделала частный и личный. И даже испугалась:
-- Господи, у меня же плитка на кухне не выключена!
Выбежала, а Колька этого и не заметил. Сидел, брови насупив, думал,
прикидывал. Слова Нонны Юрьевны к своему житью-бытью примерял.
Насчет правил точно все сходилось. Видал Колька таких, что жили по
своим правилам, а тех, кто этих правил не придерживался, считали либо
дураками, либо хитрюгами. И если правила, по которым жил Яков Прокопыч, были
простыми и неизменными, то правила родного дядюшки Федора Ипатовича
решительно расходились с ними. Они были куда изощреннее и куда гибче
прямолинейных пунктиков контуженного сосной Якова Прокопыча Сазанова. Они
все могли оправдать и все допустить -- все, что только нужно было в данный
момент самому Федору Ипатовичу.
И еще были тятькины правила. Простые: никому и никогда никаких правил
не навязывать. И он не навяз