Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Вигдорова Фрида. Любимая улица -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  -
н успокоится, если не выручит этого мальчишку? Разве он когда-нибудь забудет эту семью, печальную женщину, курносых девчонок, малыша, который сегодня уснул у него на коленях? Он понял, что полночь: радио умолкло. И в тишине стало слышно, как Коля сползает с сундука. Поливанов окликнул его, и Коля тотчас зашлепал к нему босыми ногами. - А я думал, ты на полу, - сказал он, заползая под одеяло, - слушай, чего я тебе скажу... Оставайся с нами. Не уезжай в Москву... - А Катя с Анютой как же? - Они сюда приедут. Будем вместе жить. - А их мама? Коля не ответил. Поливанову даже показалось, что он уснул. Но нет, он не спал. Поливанов снова услышал его шепот: - Наша мама очень хорошая. Она редко ругается. Только если плачет. Вспомнит папу, заплачет и тогда начнет шептать: "На что вы мне сдались все? И что я буду с вами делать?" Когда папу убили, мама сильно плакала. Мы все тоже плакали, и мы ей говорили: "Не плачь, мы тебя будем слушаться, всегда будем слушаться", а она все равно плакала. Даже заболела. Я ей в больницу суп носил. - Ты молодец, хороший парень. - Не уезжай, а то я буду плакать. Заболею, меня в больницу положат. - Спи, поздно уже. *** - У нас мама хорошая. Кружева умеет вязать. Видел на столе скатерть? Это она сама вязала. Она из всех надомниц самая лучшая. Она такая. Слышишь, что я говорю? - Слышу. Спи. В первую минуту ему показалось, что молоденькая девушка-адвокат похожа на Сашу: синие глаза и каштановые волосы над светлым лбом. Но стоило ей заговорить, и сходство пропало. Саша всегда оставалась сама собой. Это и по сей день не переставало удивлять Поливанова. Она разговаривала простодушно и открыто; сердилась ли она или смеялась, говорила с чужими или с кем-либо из своих - она оставалась все той же Сашей. Увидев синие глаза под темными бровями, он улыбнулся, готовый услышать Сашин голос. И ошибся. - Я настаивала на том, чтобы дело за маловажностью состава преступления прекратить, - строго сказала девушка, и Поливанов понял, что этой строгостью и металлическим голосом она утверждает себя. Никто не посмеет сказать ей: "Э, да ты слишком молода, рано тебе винить или оправдывать". Когда человек говорит так сухо, так серьезно, всем становится ясно, что молодость не помеха, - несмотря на молодость, девушка кончила юридический институт, и за плечами у нее немалый опыт и знание жизни, и глаза у нее зоркие, и от них ничего не укроется. - В иске Промкооплесу мы сразу отказали, а эта несчастная доска, про которую вспомнил Кононов... так ведь в разделе третьем уголовного кодекса есть примечание - простое и ясное, я на него и опиралась в своей речи. Поливанов глядел на нее - очень молодую и строгую - и постарался представить себе, как она произносит речь. Наверно, вот так же, стараясь держаться прямо, сжав руки в; кулак и выбирая слова построже: "Раздел третий уголовного кодекса... состав преступления..." Она говорила дельно. Но она была такая замороженная, что Поливанов перестал расспрашивать и, подчиняясь ей, прочел примечание к разделу третьему. Там было сказано: "Не является преступлением действие, которое хотя формально подпадает под признаки какой-либо статьи особенной части настоящего кодекса, но в силу малозначительности и отсутствия вредных последствий лишено характера общественно опасного". - Вот видите: общественно опасного. Но ведь кража двухметровой доски, которая к тому же валялась в неположенном месте, не представляет собой ничего общественно опасного, так? А суд... - Да, суд тоже предпочел искать там, где светло. - Как вы сказали? - Нет, нет. Просто к слову пришлось. Спасибо, я все понял. Он больше никуда не пошел. Он вернулся к Кононовым. Смастерил Коле из дощечки лодку, совсем такую, как когда-то в Ташкенте для Ани. Он сделал красивый парус, и лодка стояла на столе, а Коля оперся подбородком на край стола и смотрел на нее не мигая. Весь день Коля был очень тихий. Не пел, не разговаривал, не расспрашивал Поливанова про Москву. Он только ходил по пятам, сидел рядом, а иногда молча касался его руки. Глаза Веры Григорьевны глядели холодно. Она истопила печь и долго сидела молча, глядя в огонь. И только девочки были по-прежнему веселы. Они безмерно восторгались его расческой, кожаным футляром от нее и носовым платком в голубую и белую клетку. Он подарил им расческу, футляр и платок. Вера Григорьевна прикрикнула: - Будет вам клянчить! И девочки тоже примолкли. Потом в окна заглянули сумерки, семья в тишине поужинала. Поезд на Москву уходил в час ночи, но Поливанов решил выйти загодя. Мальчики шли рядом с ним, взявшись за руки. На окраине города Поливанов услышал за спиной рев грузовика, остановился и поднял руку. - До станции? - спросил шофер, приоткрыв дверцу. - Садись! Поливанов пожал руку Сергею, поцеловал Колю и сел в кабину. Прежде чем захлопнуть дверцу, он высунулся и еще разок поглядел на мальчиков. Они стояли на краю шоссе - большой и маленький, стояли сиротливо, а за ними выцветало сумрачное небо с первыми бледными звездами. И Поливанов понял, что навсегда запомнит этот молчаливый день и безмолвно глядящую в огонь женщину, высокое печальное небо и мальчиков, которые стояли, взявшись за руки, на краю шоссе. И вот он сидит за столом, и перед ним лист чистой бумаги. Саша на работе, Анюта в школе, Катя во дворе. Тишина. Никто не мешает. Пиши. В поезде, по дороге домой, он мечтал об этой минуте. Ему так хотелось поскорее остаться наедине с белым листом. Казалось, слова сразу польются на бумагу и читатель вместе с ним увидит и поймет то, что увидел и понял он. Но рука будто окаменела. Все слова куда-то запропастились. Из-под пера выходило что-то несусветное. Он писал и зачеркивал, писал и зачеркивал. Он зазря просидел у стола до часу дня, пока из школы не вернулась Аня. Следом за ней пришли Катя с Анисьей Матвеевной, и Поливанов вздохнул с облегчением: ну, какая же работа при детях! - Как твои дела, Анюта? - спросил он, пряча перечеркнутую страницу в портфель. * Аня поглядела на него, крепко сжав губы, и вдруг залилась плачем: - Опять... опять единица!.. По арифметике. - Аня размазывает по лицу слезы и, рыдая, пытается объяснить: - Я не решила... не решила, сколько будет три плюс четыре. - Никогда не поверю! Ты ведь складываешь в уме большие числа! Постой, ты вчера сосчитала, сколько будет тринадцать и восемь! - Да-а, а я сколько думала? Зинаида Петровна не велит думать, она велит сразу говорить, сколько будет. *** - Ты что-нибудь не поняла, Анюта. Этого не может быть, чтобы учительница не велела думать. - Митя, вот честное слово! Если ты не веришь, так вот самое честное слово! Митя, а ты знаешь, какие у Зинаиды Петровны самые любимые слова? - Какие же? - "У меня свой метод", "не возражайте мне". А еще так: "я требую". Слезы высохли, оставив на щеках грязные полосы, Анюта садится с ногами на диван и, забыв о единице, рассказывает: 5 - Митя, сегодня Люба, ну, которая со мной на парте сидит, спрашивает: "Почему ты носишь на завтрак все черный хлеб да черный хлеб? Вот у меня на завтрак плюшки с изюмом!" - А ты что ответила? - Я ответила: я люблю черный хлеб, особенно если с повидлом, а плюшки с изюмом не люблю. - А ты и вправду не любишь? - Ну что ты, Митя! Конечно, люблю. Только ей об этом знать незачем. Митя, а ты уже написал про этого мальчика, про Сережу? - Хватит болтать! - слышится из соседней комнаты голос Анисьи Матвеевны. - Анна, иди обедать! Поливанов выходит вместе с Аней в комнату Константина Артемьевича и видит Катю, которая стоит у зеркала и, протянув своему отражению кусок хлеба, дружелюбно говорит: "На!" Остаться с ними? Пошататься по улице, подумать, может, что и придет в голову? Или пойти в редакцию, проверить, не переврали ли фамилии в фотоочерке о Мытищинском заводе. И вернуться, уже когда Саша будет дома. Да, пожалуй, он пойдет в редакцию. Его там не ждут нынче, всем известно, что он "отписывается" после командировки. Да, отписывается... Пишет и зачеркивает, пишет и зачеркивает. Все-таки, - думал он, шагая по Серебряному переулку, - надо что-то сделать с Аней. Может, перевести в другую школу? Здесь ее заморозят. Как она спросила: "А ты уже написал про этого мальчика, про Сережу?". Все, что он написал сегодня, было плоско. Ни мыслей, ни простого умения рассказать суть дела. Может, посоветоваться с кем-нибудь. Например, с Сергеем Голубинским, - что ни говори, он один из лучших очеркистов в газете. Но Голубинский очень занят собой. Полинанов не раз замечал: у Голубинского оживленное лицо, блестят глаза - это значит: говорят о нем, о его работе. Вот его лицо потускнело, глаза погасли - это значит: заговорили о ком-нибудь другом. Поливанов представил себе, как он рассказывает Голубинскому о Кононовых, мысленно увидел его скучающее лицо и то, как он старается подавить зевок... Нет, черт с ним, с Голубинским. Может, поговорить с Лаврентьевой? Она талантливая журналистка. Она называет себя многостаночницей и действительно умеет все и разом: написать передовую, очерк, деловую корреспонденцию, фельетон. Иногда пишет, чаще - для скорости - диктует прямо на машинку, и машинистки не могут надивиться этой способности диктовать быстро, отчетливо, на ходу выстраивая умную, яркую статью. О ней говорили много и плохо. Говорили, что у нее всегда не меньше трех романов одновременно. Говорили, что сам шеф в нее влюблен. Говорили... Да мало ли что о ней говорили! Поливанову все это было нелюбопытно. Он учился новому делу и с жадностью наблюдал за чужой работой. А у нее было чему поучиться. На летучках она всегда выступала толково, кратко, умно. Она, по общему признанию, была хорошим советчиком. Да, для всех, кто умел не обижаться. - Вы никогда не будете писателем, - сказала она Голубинскому. - Да он уже писатель, у него книг сколько! - воскликнула Оля, секретарша отдела. - Вы талантливый человек, - продолжала Марина Алексеевна, - но вы никогда не станете писателем. Вы умеете обижаться, но не умеете слушать. - То есть? - спросил Голубинский. - Когда вам говорят, что вы написали плохо, вы обижаетесь и киснете. Вы не умеете ни выслушать, ни вдуматься в то, что вам сказали. Вот и сейчас, - ну, что с вами? Оля, скорей повторите ему, что он писатель, раз у него есть книги! Поливанов вспомнил обо всем этом, пока поднимался по редакционной лестнице. Не заходя к себе в отдел, он открыл двери секретариата и тотчас наткнулся на Лаврентьеву и Голубинского. Она сидела в кресле за столом, он нервно ходил по комнате. - Ильф очень точно заметил: есть литераторы, которые бесславно погибают в борьбе со словом "который"... - Это, конечно, очень остроумно, но это не оправдывает ваших вечных нападок, которые... - Вот, вот! "Которые"! - Она засмеялась. - Попробуйте выпутаться из этой фразы! Ей лет тридцать, может быть тридцать пять. Темные волосы свернуты узлом на затылке. Лицо продолговатое, с большим красивым ртом - выразительным и умным. Она почти всегда курит, Поливанов, пожалуй, не помнит ее без папиросы. А папироса всегда в мундштуке, и от этого кажется очень длинной и тонкой. - А! - сказала она. - Вот кого я рада видеть. Здравствуйте, Дмитрий Александрович. Говорят, вы интересно съездили? "Интересно?" - подумал Поливанов. Кажется, это последнее слово, которым можно определить его поездку в Подгорек. - Да, - ответил он, - очень интересно. - Не могу ли я быть вам полезной? - Пока нет, благодарю вас. - Но, написав, надеюсь, покажете? - Конечно, если прежде не погибну в единоборстве со словом "который". - Ну-ну! - сказала она. - Желаю успеха! И вот он снова сидит за столом, и перед ним лист чистой бумаги. Дети спят. Тишина. Никто не мешает. Пиши. И он пишет: "В разделе третьем уголовного кодекса есть примечание, простое и ясное. Оно гласит..." Нет, не так. Сейчас, сейчас, что-то такое промелькнуло очень важное. Ах, да. Зачеркнув написанное, он складывает новую фразу: "Велика ответственность каждого человека перед теми, кто на фронте..." *** Нет, опять не то. Откуда берутся эти казенные слова? Ведь он никогда так не говорит. Почему же сейчас они опутали его, и он никак из этой паутины не вырвется: "дети фронтовиков", "великая ответственность", "примечание гласит"... Нет, дело не в словах, а в том, что он - бездарность. Ведь он знал, что ему не следует браться не за свое дело. Он был прав, когда сказал Леше, что не поедет в Подгорек. Надо было, чтоб туда поехала Лаврентьева. Или Голубинский. Или кто-нибудь еще. Он представил себе Голубинского в комнате у Кононовых, и эта картина ему не понравилась. А если Лаврентьева? Вот она вошла, поздоровалась с Верой Григорьевной. Нет, не то. Это он, Поливанов, был в доме на Любимой улице. Он, а не Голубинский, не Лаврентьева. Итак, была не была, начнем: "В суд поступило дело. Суть этого дела заключалась в том, что двое подростков..." Проклятье! Поливанов скрипнул зубами и отложил перо. И вдруг сзади его обняли за шею. Он прижался щекой к Сашиной руке. - Я не слышал, как ты вошла. - Я давно уж тут и смотрю, как ты маешься. - Только зря ездил. Мне не написать. - Не правда, напишешь. Вот послушай. Представь себе: ты приехал из Подгорска, а меня нет. - Где же ты? Я не люблю, когда тебя нет. - Я уехала на Северный полюс. Или в Ленинград. Или гуляю по Царской тропе в Крыму. Ты приезжаешь, а меня нет. Что ты делаешь? - Я сержусь. - Верно. Ну, а потом? - Потом я ору на всех подряд, расшвыриваю все, что попадает под руку. Дети плачут, а я проклинаю вселенную и все ее окрестности. - Все верно. Ну, а потом? - Потом я пытаюсь дозвониться тебе. - На Северный полюс? Нет, ты пишешь мне письмо. Ив письме рассказываешь обо всем, что было в Подгорске. Понимаешь? Ты должен написать не статью, не очерк, а письмо ко мне. "Дорогая Саша, я приехал в Подгорск поздним вечером. Темень. Где же здесь Любимая улица? Где дом Кононовых?" Ну, зачем мне сейчас повторять все, что ты нам рассказывал? Потом мы вычеркиваем "Дорогую Сашу" и "Целую тебя", и остается статья. - Ты предлагаешь игру, а мне надо написать серьезный очерк. - Митя, честное слово, я тебе дело советую. Вот попробуй. Ведь ты не станешь мне писать... - Она перегнулась через его плечо и прочитала: - "В суд поступило дело. Суть этого дела заключалась в том..." Поливанов прикрыл ладонью начатую страницу. - Ложись. Уже поздно, - сказал он хмуро. - А я еще поколдую. Он работал всю ночь. Он мысленно повторил весь путь от вокзала до города, снова едва не упал в овраг, снова услышал, как течет в темноте река и стук своих башмаков по булыжной мостовой. Он вспомнил, как женщина сказала: "А я было подумала..." А что она подумала? А вдруг... вдруг - добрая весть. Вдруг то извещение было ошибкой. Вдруг... Он рассказал о заплеванной комнатке с низким потолком и о бухгалтере с его унылым носом, он написал про чистенький кабинет директора Промкооплеса и про Тихонова: "Вы на что намекаете? Вы хоть из Москвы, и пускай вы корреспондент, а должны отвечать за свои слова". Про бухгалтера, директора, Тихонова написалось легко. Про Сергея, про Колю писать было куда труднее. Опять все слова взбунтовались. Поливанову почудилось, что он пишет не чернилами, а патокой, сладким сиропом. Откуда-то выскочила "тонкая шейка" и даже "ясные ребячьи глаза". Брр!.. Он в бешенстве перечеркнул страницу и начал все сызнова. Хорошо ли, плохо ли, но он написал свой очерк. И даже примечание из третьего раздела уголовного кодекса нашло в очерке свое место: как оно и было, его помянула молоденькая защитница. И о том, как они с Колей ходили по городу, было сказано. Поливанов не говорил за бухгалтера, директора, Тихонова, они сами говорили - директор вкрадчиво ("Ах, товарищ, товарищ!"), Тихонов напористо, а бухгалтер будто читал протокол. И непреложно ясно было, кто вор. Под утро он разбудил Сашу и прочитал ей свою статью. - Спасибо, - сказала она. - Чудесное письмо. Это было, наверно, единственное в стране учреждение, где машинописным бюро заведовал мужчина. Ростом он не вышел и весь был очень маленький: маленькое личико, маленькие ручки и огромные круглые очки. Но маленькие ручки с бешеной быстротой стучали по клавишам, с ним не могла состязаться ни одна машинистка. Он печатал, не глядя на клавиши, и при этом еще делал замечания машинисткам, брал телефонную трубку, отругивался, объяснял, что у него все материалы срочные и он ни для кого не намерен делать исключения. Если ему диктовали, он то и дело вопил: - Быстрее! Еще быстрее! Быстрее, вам говорят! В редакции он назывался машинист. Все машинистки ненавидели его, боялись и уважали: он печатал не только с чудовищной, не правдоподобной быстротой, но безупречно грамотно. Отдавая перепечатанную статью, он обычно говорил автору несколько слов. Чаще всего это были неодобрительные слова: - Сложные периоды у Гоголя получались лучше, чем у вас, не скрою. Обратите внимание на последний абзац пока его читаешь, может пройти товарный состав в сорок вагонов. Или: - Что это у вас "распоряжение", "удивление", "разъяснение" - "ение"! Акафист какой-то, а не статья. Он терпеть не мог Голубинского ("Написано красиво, но смысла ни на грош") и любил Лаврентьеву ("В том, что она пишет, всегда есть зерно"). Как ни странно, он хорошо относился к Поливанову. Он сам ему печатал. Не хвалил его фотоочерки, но и не ругал. Сейчас он взял очерк Поливанова, перелистал его, поднял брови: - Подвал? Гм... Ладно, приходите через час. Дверь приотворилась, и кто-то на ходу крикнул: - Поливанова в секретариат к Савицкому! Савицкий был ответственным секретарем редакции. Когда-то хороший журналист, он давно уже ничего не писал. - Давно не писал и уж наверно никогда ничего не напишу, - с грустью сказал он однажды Поливанову. - Секретариат съел меня со всеми потрохами. Но, - прибавил он, - если он мог меня съесть, то туда мне и дорога. Вот Марину не заставишь сидеть в редакции, ей нужны жизненные просторы - ездить, писать. А я... Так, видно, до конца буду протирать свой ширпотреб на этом окаянном месте. Но он любил это окаянное место. Любил редакцию, ревновал к каждой интересной статье в другой газете. Никто лучше него не учил практикантов, никто пристальней не приглядывался к новым людям, пришедшим в редакцию. И это он сказал Поливанову, когда тот принес в редакцию письмо, найденное в чемодане майора Кононова: - Вот вы и поедете. Давно пора. Не спорьте. Поедете. Зачем я ему понадобился? - думал Поливанов, отворяя дверь в кабинет Савицкого. Савицкий сидел над макетом полосы и что-то вымерял строчкомером. Он поднял усталые глаза и жестом пригласил Поливанова садиться. - Это не очерк, - сказал он Глебову, сотруднику отдела науки, - не очерк, а восемь страниц Нагорной проповеди. Понятно? Верни в отдел. Глебов проворно схватил какие-то гранки и умчался. Савицкий подпер щеку ладонью и сказал: - Поздравляю, дорогой друг, с боевым крещением. Что он мелет? Он ведь еще не читал статьи? - Я не о статье, - сказал Савицкий, словно угадав его мысли. - Я о другом. Поздравляю с первой анонимкой. В редакцию пришло письмо, в котором сообщается, что вы родственник Кононовых. - Очень интересно. - Да, конечно. Это правда, что вы остановились у них? - Правда. - Послушайте, но ведь это журналистская азбука нельзя останавливаться у людей, которых собираешься защищать. - А если собираюсь ругать? - Тоже нельзя. Гостиница - вот резиденция журналиста. Нейтральная зона. Независимость. Запомните это рази навсегда. - Есть запомнить. - Идите и больше не грешите. - Есть не грешить. - В письме говорится, что вы младшего Кононова таскали по городу на руках. Было дело? - Было. - А зачем, собствен

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору