Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
Дафна Дю Морье.
Козел отпущения
Перевод с английского Галины Островской
OCR, форматирование: Игорь Корнеев
\textit{...} - курсив;
\footnote{...} - сноска-примечание;
ГЛАВА 1
Я оставил машину у собора и спустился на площадь Якобинцев. Дождь
по-прежнему лил как из ведра. Он не прекращался с самого утра, и
единственное, что я мог увидеть в этих любимых мною местах, было блестящее
полотно шоссе, пересекаемое мерными взмахами .
Когда я подъехал к Ле-Ману, хандра, овладевшая мной за последние сутки,
еще более обострилась. Это было неизбежно, как всегда в последние дни
отпуска, но сейчас я сильнее, чем раньше, ощущал бег времени, и не потому,
что дни мои были слишком наполнены, а потому, что не успел ничего достичь.
Не спорю, заметки для моих будущих лекций в осенний семестр были достаточно
профессиональными, с точными датами и фактами, которые впоследствии я облеку
в слова, способные вызвать проблеск мысли в вялых умах невнимательных
студентов. Но истинный смысл истории ускользал от меня, потому что я никогда
не был близок к живым людям. Я предпочитал погрузиться в прошлое, наполовину
реальное, наполовину созданное воображеньем, и закрыть глаза на настоящее. В
Туре, Блуа, Орлеане -- городах, которые знал лучше других, -- я отдавался во
власть фантазии: видел другие стены, другие, прежние, улицы, сверкающие
фасады домов, на которых теперь крошилась кладка; они были для меня более
живыми, чем любое современное здание, на которое падал мой взгляд, в их тени
я чувствовал себя под защитой, а жесткий свет реальности обнажал мои
сомнения и страхи. Когда в Блуа я дотрагивался до темных от копоти стен
загородного замка, тысячи людей могли страдать и томиться в какой-нибудь
сотне шагов оттуда -- я их не замечал. Ведь рядом со мной стоял Генрих III,
надушенный, весь в брильянтах: бархатной перчаткой он слегка касался моего
плеча, а на сгибе локтя у него, точно дитя, сидела болонка; я видел его
вероломное, хитрое, женоподобное и все же обольстительное лицо явственней,
чем глупую физиономию стоящего возле меня туриста, который рылся в кармане в
поисках конфеты, в то время как я ждал, что вот-вот прозвучат шаги,
раздастся крик и герцог де Гиз упадет замертво. В Орлеане я скакал рядом с
Девой или поддерживал стремя, когда она садилась на боевого коня, и слышал
лязг оружия, крики и низкий перезвон колоколов. Я мог даже стоять подле нее
на коленях в ожидании Божественных Голосов, но до меня доносились лишь их
отзвуки, сами Голоса слышать мне было не дано. Я выходил, спотыкаясь, из
храма, глядя, как эта девушка в облике юноши с чистыми глазами фанатика
уходит в свой -- невидимый для нас мир, и тут же меня вышвыривало в
настоящее, где Дева была всего лишь статуя, я -- средней руки историк, а
Франция -- страна, ради спасения которой она умерла, -- родина живущих ныне
мужчин и женщин, которых я и не пытался понять.
Утром, при выезде из Тура, мое недовольство лекциями, которые мне
предстояло читать в Лондоне, и сознание того, что не только во Франции, но и
в Англии я всегда был сторонним наблюдателем, никогда не делил с людьми их
горе и радости, нагнало на меня беспросветную хандру, ставшую еще тяжелее
из-за дождя, секущего стекла машины; поэтому, подъезжая к Ле-Ману, я, хоть
раньше не собирался делать там остановку и перекусывать, изменил свои планы,
надеясь, что изменится к лучшему и мое настроение.
Был рыночный день, и на площади Якобинцев, у самых ступеней, ведущих к
собору, стояли в ряд грузовики и повозки с зеленым брезентовым верхом, а все
остальное пространство было заставлено прилавками и ларьками. В этот день
был, видимо, особенно большой торг, так как повсюду толпились во множестве
сельские жители, а в воздухе носился тот особый, ни с чем не сравнимый запах
-- смесь флоры и фауны, -- который издает только земля, красно-коричневая,
унавоженная, влажная, и дымящиеся, набитые до отказа загоны, где тревожно
топчутся на месте друзья по неволе -- коровы, телята и овцы. Трое мужчин
острыми вилами подгоняли вола к грузовику, стоявшему рядом с моей машиной.
Бедное животное мычало, мотало из стороны в сторону головой, обвязанной
веревкой, и пятилось от грузовика, переполненного его хрипящими и фыркающими
от страха собратьями. Я видел, как вспыхнули красные искры в его оторопелых
глазах, когда один из мужчин вонзил ему в бок вилы.
Я обогнул грузовик и прошел через площадь в брассерию. Нашел место в
дальнем углу возле двери в кухню, и, пока ел горячий, сытный, тонувший в
соусе из зелени омлет, створки двери распахивались то вперед, то назад от
нетерпеливого толчка официанта с тяжелым подносом в руках, где высились одна
на другой тарелки. Сперва это зрелище подстегивало мой аппетит, но затем,
когда я утолил голод, это стало вызывать тошноту -- слишком много тарелок
картофеля, слишком много свиных отбивных. Когда я попросил принести кофе,
моя соседка по столу все еще отправляла в рот бобы; она плакалась сестре на
дороговизну жизни, не обращая внимания на бледненькую девочку на коленях у
мужа, которая просилась в toilette. Она болтала без умолку, и, чем дольше я
слушал -- единственный доступный мне отдых в те редкие минуты, когда я
выбрасывал из головы историю, -- тем сильнее грызла меня притихшая было
хандра. Я был чужак. Я не входил в их число. Годы учебы, годы работы,
легкость, с которой я говорил на их языке, преподавал их историю, разбирался
в их культуре, ни на йоту не приблизили меня к живым людям. Я был слишком
неуверен в себе, слишком сдержан и сам это ощущал. Познания мои были
книжными, а повседневный жизненный опыт -- поверхностным, он давал мне те
крупицы, те жалкие обрывки сведений, что подбирает в чужой стране турист.
Семья, сидевшая за моим столиком, встала и ушла, шум стих, дым поредел,
и хозяин с женой сели перекусить позади прилавка. Я расплатился и вышел. Я
бродил бесцельно по улицам, и моя праздность, перебегающий с предмета на
предмет взгляд, сама одежда -- серые брюки из шерстяной фланели, изрядно
выношенный за долгие годы твидовый пиджак -- выдавали во мне англичанина,
затесавшегося в базарный день в толпу местных жителей в захолустном городке.
Все они -- и крестьяне, торгующиеся среди связок подбитых гвоздями сапог,
фартуков в черно- белую крапинку, плетеных домашних туфель, кастрюль и
зонтов; и идущие под ручку хохочущие девушки, только что из парикмахерской,
кудрявые, как барашки; и старухи, которые то и дело останавливались,
подсчитывая что-то в уме, качали головой, глядя на цену, скажем, камчатных
скатертей, и брели дальше, ничего не купив; и юноши в бордовых костюмах, с
иссиня-серыми подбородками, с неизбежной сигаретой в углу рта, которые
пялили глаза на девушек, подталкивая друг друга локтем, -- все они, когда
окончится этот день, вернутся в свои родные места -- домой.
А я -- неважно когда -- зарегистрируюсь в очередном незнакомом отеле,
где меня примут за француза и останутся в этом заблуждении, пока я не
предъявлю паспорт; тут последуют поклон, улыбка, любезные слова, и
сожалеюще, слегка пожимая плечами, портье скажет: , --
подразумевая, что я, естественно, жажду окунуться в толпу моих энергичных
соотечественников с в руках, меняться с ними снимками, брать
взаймы книжки, одалживать им . И никогда эти служащие отеля, где
я провел ночь, не узнают, как не знают этого те, кого я сейчас обгоняю на
улице, что не нужны мне мои соотечественники, тягостно и собственное мое
общество, что, напротив, хотел бы я -- недоступное для меня счастье --
чувствовать себя одним из них, вырасти и выучиться с ними вместе, быть
связанным с ними узами родства и крови, узами, которые для них понятны и
правомерны, чтобы, живя среди них, я мог делить с ними радость, постигать
глубину их горя и преломлять с ними хлеб -- не подачку чужаку, а общий, их и
мой, хлеб.
Я продолжал идти вперед; снова стал моросить дождь, люди набились в
магазины или пытались укрыться в автомобилях. В провинции не разгуливают под
дождем, разве что идут по делу, как вон те мужчины в широкополых фетровых
шляпах, которые с серьезным видом спешат в Prefecture с портфелем под
мышкой, в то время как я нерешительно топчусь на углу площади Аристида
Бриана, прежде чем зайти в церковь Пресвятой Девы неподалеку от префектуры.
В соборе было пусто, я заметил лишь одну старуху с бусинами слез в широко
раскрытых неподвижных глазах; немного погодя в боковой придел, стуча
каблучками, вошла девушка и зажгла свечу перед белой до голубизны статуей. И
тут, словно темная пучина поглотила мой рассудок, я почувствовал: если не
напьюсь сегодня, я умру. Насколько важно то, что я потерпел фиаско? Не моему
окружению, моему мирку, не тем немногим друзьям, которые думают, будто знают
меня, не тем, кто дает мне работу, не студентам, которые слушают мои лекции,
не служащим в Британском музее, которые любезно говорят мне
или , и не тем благовоспитанным, благожелательным, но до чего
же скучным лондонским теням, среди которых жил и добывал свое пропитание --
законопослушный, тихий, педантичный и чопорный индивидуум тридцати восьми
лет. Нет, не им, а моей внутренней сущности, моему , которое настойчиво
требует освобождения. Как оно смотрит на мою жалкую жизнь?
Кто оно, то существо, и откуда оно взялось, какие желания, какие
стремления обуревают его, -- этого я сказать не мог. Я так привык его
обуздывать, что не знал его повадок; возможно, у него холодное сердце,
язвительный смех, вспыльчивый характер и дерзкий язык. Не оно живет в
однокомнатной, заваленной книгами квартире, не оно просыпается каждое утро,
зная, что у него ничего нет -- ни семьи, ни родных и близких, ни друзей, ни
интересов, которые поглощали бы его целиком, ничего, что могло бы служить
жизненном целью или якорем спасения, ничего, кроме увлечения французской
историей и французским языком, которое -- по счастливой случайности --
позволяет мне как-то зарабатывать на хлеб.
Возможно, если бы я не держал его взаперти в моей грудной клетке, оно
бы хохотало, бесчинствовало, дралось и лгало. Возможно, оно бы страдало,
возможно, ненавидело бы, возможно, ни к кому не проявляло бы милосердия. Оно
могло бы красть, убивать... или отдавать все силы борьбе за благородное,
хотя и безнадежное дело, могло бы любить человечество и исповедовать веру,
утверждающую равно божественность Всевышнего и людей. Какова бы ни была его
природа, оно ожидало своего часа, укрывшись под бесцветным обличьем того
бледного человека, что сидел сейчас в церкви Пресвятой Девы, ожидая, когда
утихнет дождь, завершится день, подойдет к предопределенному концу отпуск,
наступит осень и его вновь еще на один год, еще на один промежуток времени
возьмет в плен повседневная рутина обычной, бедной событиями лондонской
жизни. Вопрос был в том, как отпереть дверь. Каким способом освободить того,
другого?
Я не видел ответа... Разве что выпить бутылку вина в кафе на углу перед
тем, как сесть в машину и двинуться на север, это затуманит сознание,
притупит чувства и принесет временное облегченье. Здесь, в пустой церкви,
была иная возможность -- молитва. Молиться, но о чем? О том, чтобы собраться
с духом и выполнить пока еще нетвердое намерение поехать в монастырь
траппистов\footnote{Трапписты -- католический монашеский орден, основанный в
1664 г.} в надежде, что там научат, как смириться с фиаско... Старуха тяжело
встала с места и, сунув четки в карман, направилась к выходу. Слез на ее
глазах больше не было, но оттого ли, что она нашла здесь утешение, или они
просто высохли, я сказать не мог. Я подумал о carte
Michelin\footnote{Дорожная карта \textit{(фр.)}.}, лежавшей в машине, и
отмеченном синим кружком монастыре траппистов. Зачем я его обвел? На что
надеялся? Отважусь ли я позвонить в дверь того дома, куда они помещают
приезжих? Возможно, у них есть ответ на мой вопрос и на вопрос того, кто
живет во мне... Я вышел из церкви следом за старухой. Дождь опять перестал.
Небо перечеркивали красные ленты, блестели мокрые мостовые. Ехали на
велосипедах люди -- возвращались с работы. Темный дым из фабричных труб
промышленного района казался черным и мрачным на фоне умытого неба.
Оставив позади магазины и бульвары, я шел под хмурыми взглядами высоких
серых домов и фабричных стен по улицам, которые, казалось, никуда не вели,
заканчиваясь тупиком или образуя кольцо. Было ясно, что я сбился с пути. Я
понимал, что веду себя глупо: надо было найти свою машину и снять на ночь
номер в одном из отелей в центре города или покинуть Ле-Ман и поехать через
Мортань в монастырь траппистов. Но тут я увидел перед собой железнодорожный
вокзал и вспомнил, что собор, возле которого стоит моя машина, находится на
противоположном конце города.
Самым естественным было взять такси и вернуться, но прежде всего надо
было выпить чего-нибудь в станционном буфете и прийти к какому-то решению. Я
стал переходить улицу; чья-то машина резко вильнула, чтобы не наехать на
меня, затем остановилась. Водитель высунулся в окно и закричал
по-французски:
-- Привет, Жан! Когда вы вернулись?
Меня зовут Джон. Это меня подвело. Я подумал, что человека этого я,
вероятно, где-то встречал и должен бы помнить. Поэтому я ответил, тоже
по-французски, ломая голову, кто бы это мог быть:
-- Я здесь проездом... Сегодня вечером еду дальше.
-- Зряшная поездка, да? -- спросил он. -- А дома, небось, скажете, что
добились успеха?
Замечание было оскорбительным. Почему это он решил, что я зря провел
отпуск? И как, ради всего святого, он догадался о моем затаенном чувстве,
будто я потерпел фиаско?
И тут я понял, что человек этот мне незнаком. Я никогда в жизни не
сталкивался с ним. Я вежливо ему поклонился и попросил извинить меня.
-- Прошу прощения, -- сказал я, -- боюсь, мы оба ошиблись.
К моему удивлению, он расхохотался, выразительно подмигнул и сказал:
-- Ладно, ладно, я вас не видел. Но зачем заниматься здесь тем, что
куда лучше делать в Париже? Расскажете мне при следующей встрече в
воскресенье.
Он включил зажигание и, не переставая смеяться, поехал дальше.
Когда он исчез из виду, я повернулся и вошел в станционный буфет.
Скорей всего он выпил и был в веселом настроении; не мне его осуждать, я и
сам последую сейчас его примеру. Буфет был полон. Только что прибывшие
пассажиры сидели бок о бок с теми, кто ожидал посадки. Стоял сплошной гул. Я
с трудом пробрался к стойке.
Кто-то задел мой локоть в то время, как я пил, и сказал:
-- Je vous demande pardon\footnote{Прошу прощения \textit{(фр.)}.}.
Я отодвинулся, чтобы ему было свободней, он обернулся, взглянул на
меня, и, глядя в ответ на него, я осознал с изумлением, страхом и странной
гадливостью, которые слились воедино, что его лицо и голос были мне
прекрасно знакомы.
Я смотрел на самого себя.
ГЛАВА 2
Мы оба молчали, продолжая пристально смотреть друг на друга. Я слышал,
что такое бывает: люди случайно встречаются и оказываются родственниками,
давно потерявшими друг друга, или близнецами, которых разлучили при
рождении; это может вызвать смех, а может преисполнить печали, как мысль о
Человеке в железной маске.
Но сейчас мне не было ни смешно, ни грустно -- у меня засосало под
ложечкой. Наше сходство вызвало в памяти те случаи, когда я неожиданно
встречался в витрине магазина со своим отражением и оно казалось нелепой
карикатурой на то, каким в своем тщеславии я видел сам себя. Это задевало,
отрезвляло меня, обливало холодной водой мое эго, но у меня никогда при этом
не ползали, как сейчас, по спине мурашки, не возникало желания повернуться и
убежать.
Первым нарушил молчание мой двойник:
-- Вы, случаем, не дьявол?
-- Могу спросить вас о том же, -- ответил я.
-- Минутку...
Он взял меня за руку и подтолкнул ближе к стойке; хотя зеркало позади
нее запотело и местами его заслоняли бутылки и стаканы и надо было искать
себя среди множества других голов, на его поверхности ясно были видны наши
отражения, -- мы стояли, неестественно вытянувшись, затаив дыхание, и со
страхом всматривались в стекло, словно от того, что оно скажет, зависит сама
наша жизнь. И в ответ видели не случайное внешнее сходство, которое тут же
исчезнет из-за разного цвета глаз или волос, различия черт, выражения лица,
роста или ширины плеч; нет, казалось, перед нами стоит один человек.
Он заговорил -- и даже интонации его были моими:
-- Я поставил себе за правило ничему не удивляться; нет причин делать
из него исключения. Что будете пить?
Мне было все равно, на меня нашел столбняк. Он заказал две порции
коньяка. Не сговариваясь мы подвинулись к дальнему концу стойки, где зеркало
было не таким мутным, а толпа пассажиров не такой густой.
Словно актеры, изучающие свой грим, мы переводили глаза то на зеркало,
то друг на друга. Он улыбнулся, я тоже; он нахмурился, я скопировал его,
вернее, самого себя; он поправил галстук, я поправил галстук, и мы оба
опрокинули в рот рюмки, чтобы посмотреть, как мы выглядим, когда пьем.
-- Вы богатый человек? -- спросил он.
-- Нет, -- сказал я. -- А что?
-- Мы могли бы разыграть номер в цирке или сколотить миллион в кабаре.
Если ваш поезд еще не скоро, давайте выпьем еще.
Он повторил заказ. Никто не удивлялся нашему сходству.
-- Все думают, что вы -- мой близнец и приехали на станцию меня
встретить, -- сказал он. -- Возможно, так и есть. Откуда вы?
-- Из Лондона, -- сказал я.
-- Что у вас там? Дела?
-- Нет, я там живу. И работаю.
-- Я спрашиваю: где вы родились? В какой части Франции?
Только тут я догадался, что он принял меня за соотечественника.
-- Я -- англичанин, -- сказал я, -- так вышло, что я серьезно изучал
ваш язык.
Он поднял брови.
-- Примите мои поздравления, -- сказал он, -- я бы никогда не подумал,
что вы -- иностранец. Что вы делаете в Ле-Мане?
Я объяснил, что у меня сейчас последние дни отпуска, и коротко описал
свое путешествие. Сказал, что я -- историк и читаю в Англии лекции о его
стране и ее прошлом.
Казалось, это его позабавило.
-- И таким способом зарабатываете на жизнь?
-- Да.
-- Невероятно, -- сказал он, протягивая мне сигарету.
-- Но здесь у вас есть немало историков, которые делают то же самое, --
запротестовал я. -- По правде говоря, в вашей стране к образованию относятся
куда серьезней, чем в Англии. Во Франции есть сотни преподавателей, читающих
лекции по истории.
-- Естественно, -- сказал он, -- но все они французы и говорят о своей
родине. Они не пересекают Ла-Манш, чтобы провести отпуск в Англии, а затем
вернуться и читать о ней лекции. Я не понимаю, чем вас так заинтересовала
наша страна. Вам хорошо платят?
-- Не особенно.
-- Вы женаты?
-- Нет, у меня нет семьи. Я живу один.
-- Счастливчик! -- воскликнул он и поднял рюмку. -- За вашу свободу, --
сказал он. -- Да не будет ей конца!
-- А вы? -- спросил я.
-- Я? -- сказал он. -- О, меня вполне можно назвать семейным человеком.
Весьма, весьма семейным, говоря по правде. Меня поймали давным-давно. И,
должен признаться, вырваться мне не удалось ни разу. Разве что во время
войны.