Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
своего
сюртука, он вынул такую же точно бумагу, - это подорожная, которая дает мне
право выехать из Парижа. Вот, держите, видите, тут написано: Сидни Картон,
англичанин.
Мистер Лорри держал бумагу, которую ему передал Картон, и с недоумением
смотрел в его возбужденное лицо.
- Оставьте ее у себя до завтра. Я ведь должен увидеть его завтра, вы
понимаете, и мне не хочется брать это с собою в Лафорс.
- Почему?
- Сам не знаю. Просто мне кажется, лучше этого не делать. Так. А теперь
вот вам и та бумага, что была у доктора Манетта. Это такая же грамота,
которая дает ему право с дочерью и ребенком выехать в любое время из Парижа
и за пределы Франции. Вот, видите?
- Да, да, вижу!
- Вероятно, опасаясь самого худшего, он позаботился получить ее еще
вчера. Каким она числом помечена? Ну, не важно, не будем терять времени.
Спрячьте ее вместе с моей и вашей подорожной. Дело вот в чем. Я до
сегодняшнего вечера не сомневался, что у него есть такая грамота или что он,
во всяком случае, может ее получить. Но она действительна только, пока ее не
отменили. А это может случиться в любую минуту, и у меня есть основания
думать, что ее вот-вот отменят.
- Но им ведь ничто не грозит?
- Им грозит большая опасность. Им грозит донос мадам Дефарж. Я слышал
это из ее собственных уст. Я слышал, как она говорила об этом нынче вечером,
и из ее слов понял, что они все в очень опасном положении. Я после того
сейчас же отправился к фискалу, и он подтвердил это. Ему известно, что
пильщик, который живет возле тюрьмы, находится под сильным влиянием
Дефаржей, и мадам Дефарж заставляет его выступить в качестве свидетеля и
показать, что она (он никогда не произносил имени Люси) подавала какие-то
знаки заключенным. Вот у них и предлог для обвинения, обычного в таких
случаях, - заговор в тюрьме, - а это грозит гильотиной и ей и ее ребенку, а
может быть даже и ее отцу, потому что их обоих видели с ней около тюрьмы.
Ну, не пугайтесь так. Вы их всех выручите.
- Помоги бог! Но как я это сделаю, Картон?
- Я вам сейчас скажу. Все зависит от вас, и, слава богу, лучше вас
этого никто не сделает. Можно быть уверенным, что новый донос поступит не
раньше чем послезавтра, а может быть, дня через два, через три, или даже,
всего вернее, через неделю. Вы знаете, что плакать и горевать о казненном на
гильотине считается здесь преступлением. И она и ее отец будут, несомненно,
повинны в этом преступлении, и эта женщина (слов не найдешь сказать, как она
ненавидит их) сейчас выжидает, пока у нее не наберется достаточно улик,
чтобы подкрепить свой донос новым обвинением и во что бы то ни стало
добиться своего. Вы не устали меня слушать?
- Я слушаю вас внимательно, и я так потрясен тем, что вы говорите, что
на минуту забыл даже и про это несчастье, - и, кивнув на доктора, мистер
Лорри положил руку на спинку его кресла.
- Деньги у вас есть, вы можете нанять лошадей и экипаж и ехать, нигде
не задерживаясь, прямо до порта. Ведь вы уже несколько дней тому назад
собирались уехать в Англию. Так вот, завтра же с утра закажите лошадей, и
так, чтобы все было готово и вы могли выехать не позже двух часов.
- Будет сделано!
Картон говорил с таким жаром, что мистер Лорри, заразившись его
воодушевлением, даже помолодел.
- Вы замечательный человек! Я же так и говорил. Лучше вас никто этого
не сделает. Вы ей скажите сегодня же о том, что им угрожает, ей, и ее
ребенку, и отцу... Но так, чтобы это до нее дошло, а то ведь она рада будет
сложить голову рядом со своим мужем. - Он на минуту задумался, потом
продолжал с тем же лихорадочным оживлением: - Вы ей внушите, что это ради ее
ребенка, ради отца, убедите ее в необходимости выехать с вами из Парижа не
позже этого часа. Скажите ей, что это последняя просьба ее мужа. И что от
этого очень многое зависит, гораздо больше, чем она может надеяться или даже
вообразить. Вы как думаете, ее отец в таком состоянии подчинится ей?
- Безусловно.
- Я тоже так думаю.
- Так вот, позаботьтесь, чтобы у вас к назначенному часу все было
готово, лошади во дворе, и вы все на местах в карете, чтобы, как только я
появлюсь, можно было немедленно выехать.
- Понятно. Во всяком случае, я дожидаюсь вас?
- У вас же в руках моя подорожная со всеми остальными. Вам нужно только
оставить для меня место в карете, и как только место будет занято, -
покатили в Англию!
- Ну, значит, не все от меня, старика, будет зависеть, - сказал мистер
Лорри, пожимая горячую, но спокойную, твердую руку Картона, - у меня будет
помощник, молодой энергичный человек.
- Бог даст - будет! Только обещайте мне твердо, - что бы ни случилось,
вы ни под каким видом не передумаете и ни в чем не отступите от того, о чем
мы сейчас с вами уговорились.
- Обещаю, Картон.
- Попомните об этом завтра: малейшее отступление, промедление - какая
бы ни была причина - его все равно не спасти, а несколько человек поплатятся
жизнью.
- Буду помнить. Если уж я взял на себя обязательство, я его выполню.
- Как и я свое. Ну, а теперь - прощайте!
И хотя он сказал это с улыбкой, лицо его было грустно и серьезно, и он
даже поднес к губам руку старика, но и после этого ушел не сразу. Он помог
ему поднять несчастного доктора, поникшего в кресле у камина, надел на него
плащ и шляпу и уговорил его пойти с ними, пообещав найти его скамью и поднос
с инструментами, о которых тот не переставал спрашивать. Он взял его под
руку, и вместе с мистером Лорри они довели его до самого крыльца дома, где
она, убитая горем - ах, какой она была счастливой в тот памятный день, когда
Картон пришел открыть ей свою опустошенную душу! - коротала в одиночестве
эту страшную ночь!
Он постоял во дворе, глядя на свет, пробивавшийся из окна ее комнаты. И
прежде чем уйти, еще раз благословил ее и прошептал: "Прости!"
^T ГЛАВА XIII - Пятьдесят два ^U
В мрачных стенах Консьержери обреченные смерти ожидали своей участи. В
этот день осужденных на казнь было ровным счетом столько же, сколько недель
в году. Пятьдесят два обреченных, подхваченных грозным валом бушующей
стихии, должны были сегодня низринуться в бездонную пучину вечности. Они еще
сидели в камерах, а на их место уже были намечены другие; и кровь их еще не
пролилась и не смешалась с кровью, пролившейся накануне, а те, чья кровь
завтра должна была смешаться с их кровью, уже были обречены и отобраны.
Ровным счетом пятьдесят два - таково было число жертв на сегодня. Тут был и
семидесятилетний откупщик, которому не помогли откупиться все его богатства,
и двадцатилетняя швея, которую не спасли ни ее бедность, ни ее безвестность.
Как заразная болезнь, порожденная пороком и нечистоплотностью, не щадит, не
выбирает жертв, а губит кого ни попадя, так и страшный душевный недуг,
порожденный невообразимыми страданиями, чудовищным притеснением и
жестокостью, косил всех без разбора.
Чарльз Дарней, когда его привели из суда и заперли в камере, не тешил
себя никакими надеждами. В каждом слове записок, которые читали на суде, он
слышал свой приговор. Он знал, что его ничто не может спасти, ничье личное
влияние, что он осужден миллионами, всем народом - и никакое заступничество
отдельного человека не может иметь никакого веса. Но, хотя он это и
сознавал, примириться, свыкнуться с этой мыслью, когда перед глазами стоял
дорогой образ жены, было нелегко. Он был так привязан к жизни! И как
мучительно больно было оторваться от этих крепко державших его милых уз!
Едва только он невероятным усилием воли заставлял себя отрешиться от одного,
его тут же захватывало другое и притягивало с неодолимой силой, и пока он с
этим боролся, то, от чего он уже успел оторваться, снова завладевало им.
Мысли его перескакивали с одного на другое с такой лихорадочной
стремительностью и сердце так бешено колотилось в груди, точно все в нем
восставало против этих попыток смириться. А когда ему на минуту казалось,
что вот он уже примирился с неизбежным, перед ним, словно живой укор,
вставал образ жены и ребенка, и он чувствовал себя эгоистом.
Но так было лишь несколько первых часов. Затем он стал утешать себя
мыслью, что в его смерти нет ничего позорного и что каждый день множество
людей, так же несправедливо осужденных, как и он, мужественно идут на
смерть, и ему стало легче. А потом он подумал, что от его самообладания и
спокойствия во многом зависит спокойствие его близких, и так постепенно
мысли его обрели более возвышенный и отрешенный характер, и он даже
почувствовал какое-то умиротворение.
Все это произошло с ним, прежде чем успело стемнеть и настала его
последняя ночь. Ему разрешили купить свечу и письменные принадлежности, и он
сел писать, пока еще не наступило время, когда по тюремным правилам
полагалось тушить свет.
Он написал длинное письмо Люси, где говорил ей, что он ничего не знал о
том, что ее отец столько лет томился в тюрьме, пока она сама не рассказала
ему, и что до того, как сегодня в суде огласили этот документ, он так же,
как и она, не подозревал, что виновниками несчастья были его отец и дядя. Он
уже и раньше объяснял ей, что вынужден был скрывать от нее свое настоящее
имя, - от которого он отрекся добровольно - потому что на этом настаивал ее
отец, и теперь понятно, почему отец поставил это непременным условием и,
даже в самое утро их свадьбы, взял с него обещание, что он не нарушит этого
условия. Он умолял не расспрашивать отца об этих записках, забыл ли он об их
существовании, не вспомнил ли о них (а потом опять забыл), в связи с
рассказом о находке в Тауэре, в тот воскресный вечер, когда они сидели в
саду под старым платаном. Если отец даже и помнил о них, он, конечно, был в
полной уверенности, что они были уничтожены во время осады Бастилии, потому
что обо всем, что было найдено там, писали в газетах, а о них не было
упомянуто ни словом. Он просил ее - и тут же добавлял, что и сам знает, что
ее не надо об этом просить, - успокоить, утешить отца, внушить ему так, как
только она одна и может, что ему не в чем себя упрекать, он все делал для
них, что было в его силах, и не щадил себя ради них. Он говорил ей о своей
любви и благословлял ее; умолял ее пересилить свое горе и посвятить себя
заботам об их дорогой дочурке, быть утешением отцу и верить, что они
встретятся за гробом.
И отцу ее он написал тоже; он поручал ему свою жену и дочь, просил его
заботиться о них и особенно горячо настаивал на том, что он теперь остался
их единственной поддержкой и опорой, надеясь, что этим он удержит его от
отчаянья, поможет ему избежать нового приступа болезни.
И мистеру Лорри он написал, что он оставляет их всех на его попечение,
посвящал его в свои денежные дела и выражал ему свои самые дружеские
чувства, горячо благодарил его за участие. О Картоне он даже не вспомнил. Он
так был полон мыслями о своих близких, что ни разу не подумал о нем.
Он успел написать все эти письма до того, как погасили свет, и когда он
улегся на свой соломенный матрац, ему показалось, что он уже совсем
простился с жизнью.
Но она снова завладела им во сне и предстала ему радостная, сияющая.
Свободный, счастливый, он снова видел себя дома в Сохо (хотя это был совсем
другой дом, непохожий на их старый), каким-то чудесным образом он вырвался
на волю, и ему было так легко и хорошо, и он опять был с Люси, и она уверяла
его, что все это ему приснилось и он никуда не уезжал из Англии. Потом все
куда-то исчезло, и, кажется, его уже казнили, и он вернулся к ним мертвый,
но на душе у него было по-прежнему спокойно и даже как будто ничто не
изменилось. Потом опять все куда-то провалилось, и он проснулся, когда уже
брезжил серый день, и первую минуту не мог понять, где он, что с ним, как
вдруг его точно обожгла мысль: сегодня казнь.
Так незаметно прошла ночь и наступил день, когда под топором гильотины
должны были упасть пятьдесят две головы. Он был спокоен, ему казалось, что
он вполне владеет собой и мужественно встретит свой конец, но постепенно его
стали одолевать какие-то странные мысли, и он никак не мог от них
отделаться.
Он никогда не видел машины, которая должна была прекратить его жизнь.
Высоко ли она над землей, на сколько ступеней к ней надо подняться, как
стать, не будут ли в крови руки, которые его будут держать, куда его
повернут лицом, возьмут ли его первым, или последним? Эти мысли, помимо его
воли, неотвязно преследовали его. Они были вызваны не страхом; он не
чувствовал страха. Скорее они возникали из острого, мучительного желания
узнать заранее, как надо держать себя, когда наступит эта минута. И это
непреодолимое желание чудовищно не соответствовало тем кратким секундам, за
которые все должно было совершиться. В этом болезненном любопытстве было
что-то навязчивое, точно какой-то демон обуял его и он никак не мог от него
отделаться.
Он ходил из угла в угол по камере, и тюремные часы отбивали время
числом ударов, которое для него больше уже никогда не повторится. Вот
последний раз пробило девять, десять - вот уже и одиннадцать бьет, -
последний раз; скоро и двенадцать пробьет, - последний раз. Он все старался
отогнать от себя назойливо преследующие его мысли, и, наконец, ему это
удалось. Он прохаживался взад и вперед по камере и тихо повторял про себя
дорогие имена. На душе у него было спокойно, борьба кончилась. Его перестали
мучить навязчивые виденья. Он мог ходить взад и вперед и молиться за себя и
за близких.
Пробило двенадцать - последний раз. Он знал, что казнь назначена на три
часа. Вероятно, за ним придут несколько раньше - ведь эти перегруженные
телеги так медленно двигаются по улицам.
Он решил, что ему следует быть наготове к двум часам и до тех пор
стараться сохранить бодрость, чтобы найти в себе силы поддержать и
подбодрить других.
Скрестив руки на груди, он шагал из угла в угол - как он был теперь
непохож на того жалкого узника, метавшегося по камере в Лафорсе. Он слышал,
как пробило час, и спокойно, без тени волнения, отметил про себя, что время
идет, как всегда, ни скорее, ни медленнее, и, поблагодарив бога за свое
спокойствие и самообладание, подумал - остается еще час, - и снова зашагал
взад и вперед.
Шаги в коридоре по каменным плитам. Кто-то остановился у его двери.
Ключ повернулся, щелкнул замок. Прежде чем дверь отворили, или когда ее
отворяли, чей-то голос тихо сказал по-английски:
- Он меня здесь ни разу не видел, я старался не попадаться ему на
глаза. Вы ступайте один, я подожду вас; только времени мало, поторопитесь.
Дверь отворилась и захлопнулась, и Дарней увидел перед собой Сидни
Картона: Картон стоял молча, мягко улыбаясь, приложив палец к губам, и
внимательно смотрел на него. Что-то необыкновенно сияющее было в его
взгляде, в выражении его лица, и это было так удивительно, что узник
невольно подумал, не мерещится ли ему опять? Но Картон заговорил, - и это
был его голос; он пожал Дарнею руку, - и это было его крепкое рукопожатье.
- Вы, конечно, никак не ожидали меня здесь увидеть? - сказал он.
- Просто глазам своим не поверил, да и сейчас не верится! - Внезапное
подозрение мелькнуло у него в уме: - Вы... не арестованы?
- Нет. Просто один из здешних тюремщиков кой-чем обязан мне, и вот
благодаря этому меня пропустили сюда. Я пришел от нее... от вашей жены,
дорогой Дарней.
Узник горячо пожал ему руку.
- Я пришел передать вам ее просьбу.
- Просьбу?!
- Да, и вы должны выполнить ее немедленно. Она просит вас об этом самым
настоятельным, самым убедительным образом, - вы ведь знаете, как трогательно
и настойчиво она умеет просить!
Узник отвел глаза в сторону и слегка отвернул лицо.
- Сейчас не время спрашивать, почему я пришел к вам с этой просьбой и
что это означает, и у меня нет времени объяснять вам. Вы должны сделать то,
что она просит: немедленно снимайте башмаки и надевайте мои сапоги!
За спиной узника у стены стоял стул, Картон с молниеносной быстротой
усадил Дарнея, стянул с себя сапоги и стал около него босой.
- Надевайте мои сапоги! Берите в руки, надевайте поскорей!
- Картон, бежать отсюда немыслимо, это никогда не удавалось. Вы только
погибнете вместе со мной. Это сумасшествие!
- Это было бы сумасшествие, если бы я предложил вам бежать. Но разве я
вам предлагаю? Вот если я предложу вам шагнуть за этот порог, скажите, что
это сумасшествие и не двигайтесь с места! Снимайте живо ваш галстук,
надевайте мой, вот вам мой сюртук! Пока вы переодеваетесь, дайте-ка я сниму
у вас ленту и растреплю ваши волосы, вот так, как у меня!
Он действовал с таким невероятным проворством, с такой удивительной
ловкостью и настойчивостью, что Дарней в его руках был как беспомощный
ребенок.
- Картон! Милый Картон! Это же безумие! Нельзя этого делать! Из этого
ничего не выйдет! Сколько было попыток, - ни одна не удалась! Умоляю вас,
дайте мне умереть спокойно, не мучаясь мыслью, что вы из-за меня погибли!
- Милый Дарней, я ведь не предлагаю вам выйти из вашей камеры. Если я
предложу это, - откажитесь наотрез. Вот там на столе я вижу перо, чернила и
бумагу. Рука у вас не дрожит? Способны вы написать несколько слов?
- Был способен до вашего прихода.
- Так возьмите себя в руки. Садитесь, пишите под мою диктовку. Скорей,
друг, скорей!
Дарней, схватившись за голову и ровно ничего не понимая, сел к столу.
Картон стал за его спиной, засунув правую руку за борт сюртука.
- Пишите слово в слово то, что я вам сейчас скажу.
- Кому адресовать?
- Никому. - Картон стоял, не двигаясь, не вынимая руки из кармана
жилета.
- Число поставить?
- Не надо.
Задавая эти вопросы, узник каждый раз поднимал глаза на Картона. И
Картон, нагнувшись над ним и все так же не вынимая руки из кармана, отвечал
ему спокойным взглядом.
"Если вы помните наш очень давнишний разговор, вы, прочитав это,
поймете все. Вы не забыли его, я в этом уверен. Вы не способны забыть то, о
чем мы говорили".
Он осторожно вынул руку из кармана, но в эту минуту Дарней, дописав
слово, поднял на него вопросительный взгляд, и рука Картона, пряча что-то,
скользнула обратно в карман.
- Написали "то, о чем мы говорили"? - спросил Картон.
- Что у вас в руке? Оружие?
- Нет. У меня нет никакого оружия.
- А что у вас в руке?
- Сейчас узнаете. Пишите дальше, еще несколько слов - и все: "Я
благодарю судьбу, что настал час, когда я могу подтвердить свои слова делом.
И вы не должны ни огорчаться, ни сожалеть об этом". - Он не сводил глаз с
Дарнея и, произнося эти слова, медленно и осторожно провел рукой перед самым
его лицом.
Перо выпало из рук Дарнея, он растерянно огляделся по сторонам.
- Что это, точно дурман какой-то?
- Какой дурман?
- Что это я сейчас вдохнул?
- Не знаю ничего, что вы такое могли вдохнуть. Берите перо, кончайте,
скорей, скорей!
Узник был точно в полуобморочном состоянии. Он, видимо, потерял
способность соображать и с невероятным усилием старался овладеть собой;
тяжело дыша, он тупо смотрел на Картона помутившимся взглядом, а Картон,
спрятав руку за борт сюртука, пристально смотрел на него.
- Ну, ско