Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
его
жестким коротким волосам. - Бедный, бедный! И как вы действительно остались
живы?
- Ну, так что же мое письмо? - нетерпеливо повторил Ланэ. - Он очень
сердился?
- Ах, да вы же знаете его! Нет, он не кричал и не волновался, но ушел и
заперся в своем кабинете, а когда я сказала ему: "Бедный Ланэ, ему тоже,
наверное, не сладко", - он мне ответил: "Ну что ж, ты сам хотел этого, Жорж
Данден".
- Да! - Ланэ опустил голову и долго сидел молча. - Бедный Ланэ! -
произнес он наконец с глубоким чувством. - Вы правы, мадам, бедный Ланэ! Но
он-то, он-то неспособен понять это. А вот мне рассказывали: выводят на
тюремный двор тридцать человек и кладут в ряд, вверх затылками.
- Зачем? - спросила мать.
- А вот зачем. За ними идет офицер - ефрейторам там не доверяют этого,
- наклоняется, приставляет браунинг к затылку, потом - бац! И все.
- Ужас! - сказала мать, и лицо ее дрогнуло, как от сдерживаемой
тошноты.
- Ужас! - повторил Ланэ. - А вешают так. Лежат вот они, как спеленатые
куклы, на земле, их берут по одному и на руках подносят к виселице. Одного
вешают, а остальные лежат, ждут очереди. Снимут одного - придут за другим.
Так и лежат - сначала тридцать, потом двадцать девять, потом двадцать
восемь. Лежат и смотрят.
- Ужас! - повторила мать.
- Вот это злодейство, - сказал Ланэ. - А то, что я спасал свою жизнь и
свою науку... - Он не докончил и махнул рукой.
- Вы расскажите это Леону! - посоветовала мать. - Но его еще взбесило
именно то, что это письмо не было подписано.
- Письмо? - нахмурился Ланэ. - Разве я сказал о неподписанном письме?
Нет, речь идет о совершенно ином документе, подписанном.
- Как? - спросила мать. - Разве есть еще что-то?
- В том-то и дело, - сказал Ланэ с горечью, - в том-то и дело, что
есть. Вот она, декларация, которую подписали пять сотрудников нашего
института. С ней-то я и приехал сюда.
- Ну, тогда я вас, - сказала мать и встала со стула, - сейчас же
проведу к Леону. Он никогда не простит мне этой задержки... Идемте, я вам
дам только переодеться... Господи, да где же эта Марта?
- Постойте, мадам! - Ланэ нетерпеливо и досадливо махнул рукой. -
Никакого удовольствия ему эта декларация доставить не может, до завтра я еще
могу ждать... Ну, а там уж... - Он зябко передернул плечами.
Через час Ланэ, чисто вымытый, переодетый во все сухое и даже побритый,
сидел за столом и пил кофе, пыхтя и отдуваясь от удовольствия.
- Так что же это за декларация? - спросила мать, когда Ланэ выпил пять
чашек и отказался от шестой. Он отодвинул чашку и откинулся на спинку
кресла.
- Погодите, - сказал он вдруг неожиданно сонным голосом и опустил на
мгновение серые веки. - Погодите, я вам сейчас прочту.
Мать посмотрела на него.
Он сидел, опустив глаза, и дремал. Голова и грудь его вздрагивала
равномерными толчками.
- Да вы спите! - ужаснулась мать. - Ланэ! Ланэ! Ну вот, слава Богу, он
заснул! Идемте, я проведу вас в гостиную, там есть диван, вы же совсем
разомлели с дороги... Ланэ! Господин Ланэ!
- С... сейчас прочту, - повторил Ланэ, не поднимая головы, и глаза его
были по-прежнему закрыты. - Сейчас... сейчас... Одну минуту...
- Ну вот! - сказала мать.
- Одну минуту! - повторил Ланэ и вдруг быстро поднял голову -
Декларация! - вспомнил он и вытащил из кармана большое, толстое портмоне.
Открыл его и вынул оттуда сложенный вчетверо лист бумаги.
Декларация была напечатана на машинке, на обеих сторонах листа.
- Слушайте, - сказал он и начал читать:
"Мы, сотрудники Международного института антропологии и предыстории,
считаем своим долгом ныне довести до сведения ученых организаций, научной
общественности, а также всех интересующихся нашей наукой, что мы порываем
всякие связи с научным руководством института в лице профессора Мезонье и с
группой сотрудников, поддерживающей наперекор науке и здравому смыслу
псевдонаучные теории о едином происхождении и путях развития человека".
- Боже! - воскликнула мать.
- "Вся многолетняя деятельность профессора Мезонье и его школы, -
продолжал читать Ланэ, - заключается в отстаивании антинаучной концепции о
единстве происхождения человека, а также о переходе низших ископаемых
расовых единиц в высшие, вплоть до современного Homo sapiens. При ближайшем
же рассмотрении эта антинаучная теория является замаскированной пропагандой
теории большевизма, ибо в ней нельзя не увидеть попытки умалить роль расы и
тем самым безоговорочно признать полное равенство и биологическую
равноценность всех существующих народностей, вне зависимости от вопросов
крови и их исторических судеб, что, кстати сказать, в корне подрывает
мировую систему колоний, подмандатных территорий и протекторатов.
Особенно недопустимым представляется нам умаление ведущей роли великой
белой расы и злобные выходки против ученых, пытающихся во весь рост
поставить наболевший вопрос о расовой дифференциации отдельных
представителей ископаемого человека и попытку проследить их судьбу в уже
вполне историческое время.
С археологической стороны взгляды профессора Мезонье восходят к грубо
материалистической концепции французского ученого Мортилье, с социальной же
- прямо к коммунистическим взглядам английского исследователя Моргана и
далее, по прямой линии, к одному из основоположников марксизма - Фридриху
Энгельсу.
Таким образом, борьба с ядовитой продукцией профессора Мезонье и его
школки (кстати, во многом поддерживаемой в Советской России, что является
особенно показательным для правильной политической оценки ее роли в свете
современных событий) должна отныне стать во главе угла работы нашего
института.
Повторяем еще раз: нас совершенно зря называют только антикоммунистами,
- истина заключается в том, что отныне коммунизм и коммунисты будут только
первым и главным объектом нападения нашего института, но так же энергично и
последовательно мы будем бороться против любой формы демократии и
демократизма и даже против простого либерализма - одним словом, против
всякого учения или государственного строя, который кладет в основу
безоговорочное признание равенства одного человека другому, минуя расовые и
биологические различия".
- Уф! - Ланэ перевел дыхание и посмотрел на мать.
- Боже мой! - сказала мать. - И вы с этой бумагой... Ланэ, Ланэ...
Неужели тут стоит и ваша подпись?
Ланэ многообещающе поднял кверху руку с короткими мясистыми пальцами.
- Подождите, это только начало, главное еще впереди... Я пропущу кусок
и перейду к главному... Вот, слушайте...
"Желая доказать свою абсурдную, но преследующую самые осязаемые цели
политической пропаганды теорию, а также завоевать себе определенное место в
научном мире, профессор Мезонье вместе с группой своих учеников (здесь
оставлено пустое место, фамилии будут поставлены потом, - объяснил Ланэ), -
профессор Мезонье совершил ряд подлогов, в свое время уже отмеченных в
журнале "Фольк унд расе".
- Как? - вскочила мать. - Они смеют писать о...
- Постойте же, постойте, вот главное: "Автор этой статьи... - Ланэ
поглядел на мать и перескочил через строчку, - будучи в тысяча девятьсот
двадцать четвертом году препаратором института, имел случай убедиться в
искусственном приготовлении целой серии костных фрагментов и даже целых
черепов, соответствующих по номенклатуре профессора Мезонье видам
Neoantropus Messonie, Neopitecantropus и Homo Indonesia erectus Mortilie.
Эта операция производилась посредством длительной обработки черепов слабым
раствором различных кислот с целью их декальцинации. Последующее за этим
столкновение..." - Тут Ланэ опять посмотрел на мать и пропустил несколько
строк.
- Что такое? - закричала мать. - Читайте же, читайте все!
- Я все и читаю, но некоторые места просто не дописаны... - сказал
Ланэ. - Но вот самый конец:
"Таким образом, домыслы профессора Мезонье сделаны на основании
костного материала, во-первых, обнаруженного в разных геологических слоях и
только впоследствии сведенных в одно целое, по примеру находки так
называемого пильтдаунского человека, представляющей, как известно, смешение
обезьяньих и человеческих частей черепа, к тому же найденных при неизвестных
обстоятельствах; во-вторых, на черепах, искусственно деформированных в
определенных направлениях, с целью достигнуть определенной картины;
в-третьих, на основании материала, не имеющего никакой научной ценности
ввиду полной неясности всего, что относится к обстоятельствам его находки.
Понятно, что, по-разному группируя этот анонимный, недостоверный, а то и
просто фальсифицированный материал, профессор Мезонье, сохраняя вид научной
добросовестности и беспристрастности, мог доказать все, что ему угодно.
Выступая с таким разоблачением, мы имеем в виду в самое ближайшее время
осветить в научной печати все, что касается метода работ профессора Мезонье
в области предыстории, и вместе с тем размежевать и выделить то
действительно ценное в работе института, что было проделано штатом научных
сотрудников без ведома его научного руководителя".
- Боже мой! - сказала мать с тихим ужасом. - Да что же это такое? И как
вы смели, как вы смели, Ланэ, подписать эту бумагу?
- Я? - Ланэ усмехнулся, но лицо его было искажено, как от сильного
отвращения. - Если бы только я, мадам, то обо мне и разговору не было бы.
Известно, Ланэ - трус, Ланэ - шкурник, Ланэ - Калибан. Но вот под этой
платформой подписались даже те непорочнейшие, что находятся в подвалах
гестапо.
- Но ведь это... это... - мать задыхалась, лицо ее было покрыто
красными пятнами. (Я заметил: в эту минуту крайнего душевного и даже
физического напряжения все ее движения приобрели угловатость и обрывистость
движений отца.) - Показать Леону эту декларацию - все равно что пойти взять
нож и всадить ему в горло... Вы знаете, как он дорожит своим честным именем,
- и вот... И потом большевики... Но при чем тут большевики? Какое ему дело
до этих большевиков!.. Нет, это... Боже мой, Боже мой!.. Да нет, это
невозможно, это же совершенно невозможно, Ланэ!
- Невозможно? - усмехнулся Ланэ. - Нет, все возможно, как есть все
возможно, дорогая мадам Мезонье! Я теперь не вижу предела для человеческих
возможностей. Они же бедны людьми, страшно бедны, у них есть в избытке
только пушечное мясо, все остальное бежит от них как от проказы.
- Не говорите так громко, Ланэ, - попросила мать, - ведь там Курцер...
- Курцер! - усмехнулся Ланэ. - Почему вы думаете, что то, что я говорю,
почему-либо неприятно Курцеру? Он только говорит одним языком, а я - другим,
но все равно цель-то у нас одна.
- Какая?! - крикнула мать и вскочила со стула.
- Не волнуйтесь, мадам: цель - спасти профессора Мезонье.
- Господи, что вы говорите, Ланэ? Спасти профессора Мезонье от Гарднера
через Курцера - я уж и не знаю даже, кто из них лучше.
Мать тяжело опустилась на стул.
- Курцер, Курцер, Курцер лучше, - поучающе сказал Ланэ. - Лучше потому,
что он хочет получить профессора Мезонье с его огромным научным авторитетом
живым, тогда как Гарднер, кажется, всему предпочитает покойников.
- Но подумайте: ведь это полнейший крах всей сорокалетней работы Леона,
- сказала мать. - Когда будет опубликована эта... как вы ее называете... эта
декларация, то...
- Ну, так она не будет опубликована, - улыбнулся Ланэ.
- То есть как же? - удивилась мать. - Ведь смысл этой бумаги...
- Единственный смысл этой бумаги, - сказал Ланэ спокойно и
нравоучительно, - в том, чтобы она не существовала... Не понимаете? А ведь
это так просто. Вот эту бумагу, - он держал декларацию за угол двумя
пальцами, так же, как держат за хвост дохлую крысу, - вот эту самую бумагу
сегодня вечером я покажу профессору. Так?
- Так! - сказала мать.
- И предложу ему одно из двух. Либо он сейчас же напишет письмо в
редакцию одной из наиболее влиятельных европейских газет, где откажется от
части своих утверждений, ничего, понятно, не говоря о намеренных... вы
понимаете меня, мадам Мезонье? - намеренных фальсификациях, и тогда все дело
кончится двумя-тремя полуосуждающими и полусочувствующими статьями в
пронацистских газетах. Либо...
- Он никогда не напишет такого письма, - быстро сказала мать, - у него
просто рука не поднимется на это.
- Отлично! Пусть тогда не пишет! - спокойно согласился Ланэ. - Этого и
не требуется: оно уже написано и лежит у меня в кармане. Пусть только
зажмурится, плюнет и подпишет его. Вот и все! Тогда, говорю, дело
ограничится двумя-тремя статьями, осуждающими, конечно, но в общем вполне
приличными и даже сочувствующими. Ну, а потом опять он может работать,
открывать черепа, делать раскопки и писать, писать, писать, -но, конечно...
хм!.. как бы сказать... в несколько ином духе, чем раньше. Это все в том, -
я согласен с вами, - в том вполне пока проблематичном случае, если профессор
согласится подписать эту бумагу.
- Но он никогда не согласится, - сказала мать, глядя на Ланэ. - Да и
скажите сами: как можно согласиться на это?
- А мне говорить нечего, мадам Мезонье, - скорбно улыбнулся Ланэ. - Я
уже пошел на это. И знаете, какой совет я вам дам? Пусть профессор не
геройствует по-пустому, а возьмет да подпишет. Что уж тут бить себя в грудь
да произносить высокие слова! Надо принимать действительность такой, как она
есть. Ведь дело-то очень ясное. Мы проиграли, и тут уж ничего не спасет. Раз
проиграли, то, значит, неправы, - неправы уж тем, что проиграли, ибо
правые-то не проигрывают. На нас семь лет поднималась эта обезьянья лапа, а
мы на нее смотрели да смеялись. И просмеялись, и просмеялись, - повторил он
с тихой яростью и ударил кулаком по столу. - Да, просме-я-лись! Вот и
случилось то, о чем говорил покойный Гаген: обезьяна пришла за своим
черепом. Только полно, за своим ли? Не за нашими ли с вами? Что ж тут
выламываться перед гориллой и декламировать ей Сенеку! Она скалит зубы да
так ударит кулаком, что только мокро будет. Мокрое место будет - вот что я
вам говорю. Так, значит, надо спасать свою жизнь. Вы - мать, вы должны
понять это. Знаю, профессор великий ученый, но он либо бешеный, либо
блаженный, либо и бешеный и блаженный в одно и то же время. Но вы-то, вы-то,
мадам Мезонье...
Мать сидела и плакала...
Ланэ осторожно взял ее руку и начал целовать пальцы. Вдруг мать подняла
голову и сказала:
- Вот я так и знала, что этим кончится. Как только мы получили письмо
Фридриха, я поняла, что это недаром, что затевается какая-то большая
гадость... только вот не знала, какая.
- А я знал, - раздался из коридора голос отца. Оба - и Ланэ и мать -
разом соскочили с мест,
как вспугнутые любовники. Отец вышел из передней и, не дойдя до Ланэ,
остановился посредине комнаты.
Он, как всегда, был в халате, туфлях и черной шапочке.
- ...только ты тогда не хотела мне верить, Берта, - окончил он и
повернулся к Ланэ. - Что, сильный дождь? - спросил он своим обыкновенным то-
ном.
- Тропический ливень! - решительно и быстро ответил Ланэ.
- И, наверное, промокли до нитки? - спросил отец сочувственно.
- Весь плащ был мокрый, - сказала мать.
- Так надо просушить. - Он посмотрел на мать. - Как же так, Берта? А
где у нас...
- Да я уже сделала все, - сказала мать, опустив веки, - она не хотела
смотреть на отца.
- Ага! Отлично! Но вы ведь, наверное, голодны с дороги-то? Голодны? Да?
- Нет, мадам сейчас напоила меня кофе, и я выпил пять чашек, - тускло
улыбнулся Ланэ.
Отец, не отрываясь, смотрел на его ноги.
- Ну, тогда что ж... Обсушились, покушали... Спать ложиться еще рано...
Прошу вас ко мне наверх... Так, что ли, Берта? Он тебе больше не нужен? А?
Ну, а если не нужен, прошу ко мне, по старой памяти! Бумагу-то не
оставили?.. Вы ее все в руках вертели... Надо же прочесть еще раз...
Слог-то, верно, плохой, да и смысла особого нет... Берта в этом многого не
понимает, а меня так сразу резануло... - Он пропустил его мимо себя и
сказал: - Проходите.
Глава одиннадцатая
Потом я узнал: Ланэ пешком пришлось идти совсем немного, до нашей дачи
его довез камердинер дяди, которого тот посылал в город за кое-какими
покупками.
Был этот камердинер, как я уже сказал, важным, медлительным и очень
строгим - не стариком, конечно, а пожилым мужчиной, лет сорока пяти или
около того. Из его наружности мне запомнились прежде всего и больше всего
прямые вильгельмовские усы. Он их обильно смазывал фиксатуаром и еще
какой-то мазью, которую не покупал, - она, кажется, нигде не продавалась, -
а составлял сам и от которой пахло не то геранью, не то просто дешевыми
духами. По утрам он делал гимнастику, - наверное, не иначе, как по Мюллеру,
- и обливался холодной водой. Стоя за дверью его каморки, я слышал команду:
"Раз, два, три..." Потом гремел металлический тазик, лилась вода, скрипел
стул и слышались только зверские покрякивания: "А! А! Вот хорошо! А! Еще
раз! А! А!" Через пять минут после этого он выходил из комнаты благоухающий,
свежий и розовый, как кусок дешевого туалетного мыла. Шел по коридору,
спускался в сад и часа два ходил по дорожкам. Это называлось - гулять! С
посторонними он говорил мало, а если и говорил, то только по делу. Тема его
разговоров всегда строго согласовывалась с профессией собеседника. Так, раз
при мне он заговорил с Куртом и сказал, что клумбу, большую, центральную,
находящуюся около дома, лучше всего засадить хризантемами - они и стоят
дольше и красивее, - а вот розы - это непрочный и капризный товар (честное
слово, он так и выразился "непрочный товар"), день простоят да осыпаются. К
тому же теперь конец лета, и цветы надо выбирать осенние.
- Вот вы все с птичками больше занимаетесь, - сказал он Курту, - а на
сад срам взглянуть. Разве такие сады у хороших господ бывают?
Потом сделал он какие-то замечания Марте, что-то вроде того, что для
настоящего приготовления мяса у нее не хватает посуды; сливочное масло,
например, для изготовления какого-то соуса надо растапливать на алюминиевой
сковородке, а у нее вообще черт знает какая.
- Я своим господам и на этой хорошо готовлю, - огрызнулась Марта, - а
кому не нравится, пусть везет свою!
Камердинер не обиделся, он улыбнулся просто и снисходительно и
объяснил, что вот на этой посудине можно приготовить бифштекс, омлет,
какие-нибудь рубленые котлеты, но вот если бы ее, Марту, заставили сготовить
(тут он назвал какое-то мудреное название, отчасти похожее на имя
неподвижной звезды), то этого блюда она, конечно, никогда бы и не сделала.
Тут он даже улыбнулся - печально, снисходительно, просто, как ученый,
объясняющий неграмотному крестьянскому парню какую-нибудь простейшую и
неумолимую истину. После этой улыбки и разговора о сковородках, щеглах и
хризантемах его одинаково возненавидели и Курт и Марта.
Целый день этот камердинер ничего не делал. Его обязанности были
какого-то совершенно особого рода, и касались они только умывания дяди и
подачи ему кофе. Справившись с этим, он сидел перед центральной клумбой, где
росли и о