Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
Скажите, от
Шахворостова Ивана Петровича.
- Спасибо, сейчас запишу - значит, от Шахворостова Ивана Петровича,
так! А вот скажите, Юмашева Ивана Антоновича вы не слышали? Дружок у меня
был такой, он, кажется, и сейчас еще там.
- Как - Юмашев? Да нет, что-то не помню. Я ведь там мало кого знаю из
новых, может, не Юмашева вам нужно, а Ишимова? Так такой есть
действительно. Весовщик.
- Нет, точно Юмашев, - сказал Зыбин и слегка наклонился. - Ну спасибо,
сейчас же поеду. Значит, Павел Савельев! Спасибо.
Он пошел и снова остановился. У резных ворот с надписью "За колхозное
изобилие" толпились люди. Курили, чадили, лузгали семечки. Он протиснулся
и увидал художника над мольбертом. Зыбин этого чудака знал. Месяц тому
назад он подал объяснение в милицию (нажаловались соседи) и подписался
так: "Гений 1 ранга Земли и Галактики, декоратор-исполнитель Балета
им.Абая Сергей Иванович Калмыков". Гением человечества, как известно, в то
время на земле числился, только один человек, и такая штучка могла выйти
очень боком - ведь черт его знает, что за этим титулом кроется, может
быть, насмешка или желание поконкурировать. Кажется, такие сомнения в
сферах высказывались, но дальше них дело все-таки не пошло. Может быть,
кто-то из власть предержащих повстречал Калмыкова на улице и решил, что,
мол, на этой голове много не заработаешь. А зря! Голова была стоящая.
Когда художник появлялся на улице, вокруг него происходило легкое
замешательство. Движение затормаживалось. Люди останавливались и смотрели.
Мимо них проплывало что-то совершенно необычайное: что-то красное, желтое,
зеленое, синее - все в лампасах, махрах и лентах. Калмыков сам
конструировал свои одеяния и следил, чтобы они были совершенно ни на что
не похожи. У него на этот счет была своя теория.
"Вот представьте-ка себе, - объяснял он, - из глубин Вселенной смотрят
миллионы глаз, и что они видят? Ползет и ползет по земле какая-то скучная
одноцветная серая масса, и вдруг как выстрел - яркое красочное пятно! Это
я вышел на улицу".
И сейчас он был тоже одет не для людей, а для галактики. На голове его
лежал плоский и какой-то стремительный берет, на худых плечах висел
голубой плащ с финтифлюшками, а из-под него сверкало что-то невероятно
яркое и отчаянное - красное-желтое-сиреневое. Художник работал. Он бросал
на полотно один мазок, другой, третий - все это небрежно, походя, играя, -
затем отходил в сторону, резко опускал кисть долу - толпа шарахалась,
художник примеривался, приглядывался и вдруг выбрасывал руку - раз! - и на
полотно падал черный жирный мазок. Он прилипал где-то внизу, косо, коряво,
будто совсем не у места, но потом были еще мазки и еще несколько ударов и
касаний кисти, то есть пятен - желтых, зеленых, синих, - и вот уже на
полотне из цветного тумана начинало что-то прорезываться, сгущаться,
показываться. И появлялся кусок базара: пыль, зной, песок, накаленный до
белого звучанья, и телега, нагруженная арбузами. Солнце размыло очертания,
обесцветило краски и стесало формы. Телега струится, дрожит, расплывается
в этом раскаленном воздухе.
Художник творит, а люди смотрят и оценивают. Они толкаются, смеются,
подначивают друг друга, лезут вперед. Каждому хочется рассмотреть получше.
Пьяные, дети, женщины. Людей серьезных почти нет. Людям серьезным эта
петрушка ни к чему! Они и заглянут, да пройдут мимо: "Мазила, - говорят о
Калмыкове солидные люди, - и рожа дурацкая, и одет под вид попки! Раньше
таких из безумного дома только по большим праздникам к родным отпускали".
Вот именно такой разговор и произошел при Зыбине. Подошел, протолкался и
встал впереди всех хотя, видно, и слегка подвыпивший, но очень культурный
дядечка - эдакий Чапаев в усах, сапогах и френче. Постоял, посмотрел,
погладил усы, хмыкнул и спросил очень вежливо:
- Вы, извините, из Союза художников?
- Угу, - ответил Калмыков.
Дядька деловито прищурился, еще постоял и подумал.
- А что же это вы, извините, рисуете? - спросил он ласково.
Калмыков рассеянно кивнул на площадь.
- А вон те возы с арбузами.
- Так где же они у вас? - изумился дядечка. Он весь был беспощадно
вежливый, ироничный, строгий и всепонимающий.
Калмыков отошел на секунду от полотна, прищурился, вдруг что-то
выхватил из воздуха, поймал на кисть и бросил на полотно.
- Смотрите лучше, - крикнул он весело.
Но дядечка больше ничего не стал смотреть. Он покачал головой и сказал:
- Да, при нас так не малевали. При нас если рисовали, то хотелось его
взять, съисть, что яблоко, что арбуз, что окорок, - а это что? Это вот я
когда день в курятнике не приберусь, у меня пол там такой же!
Калмыков весело покосился на него и вдруг наклонился над полотном.
Кисть так и замелькала. Вдохновили ли его слова дядьки, или, может быть,
как раз в эту минуту он ухватил самое нужное? В общем, он заработал и обо
всем забыл. Культурный дядька еще постоял, посмотрел, покачал головой и
вдруг грубо спросил:
- А что это вы оделись-то как? Для смеха, что ли? Людей удивлять?
Художник! Раньше такого бы художника сразу бы за милую душу за шиворот да
в участок, а теперь, конечно, валяй, маляй!
И ушел, сердито и достойно унося под мышкой черную тугую трубку -
лебединое озеро на клеенке.
А Калмыков продолжал ожесточенно писать. Никто его ни о чем больше не
спрашивал. Как-то очень хорошо, легко и с большим достоинством он провел
этот разговор, и Зыбин тогда же подумал: "Ну бог его знает, что он за
художник, но цену он себе знает".
Он повернулся и вышел из толпы.
Он вспомнил об этой встрече через много лет, когда ему попала в руки
записная книжка Калмыкова. Это было уже после смерти художника. Книжка эта
валялась на полу в комнате покойного. Зыбин незаметно поднял ее, унес к
себе и стал читать. Все записи шли в строго алфавитном порядке (и
книжка-то называлась алфавитной). Покойный записывал все, что ему
вспоминалось или приходило в голову: старые стихи, строчки из газет,
расходы. Так вот под буквой "Н" Зыбин прочитал: "Никто больше меня не
любит рисовать на улице. В этом моя сила! Кругом смотрят, зевают, глазеют,
кто во что горазд. Младенцы видят первый раз! Другие завидуют, скучают,
задирают. Я ораторствую, огрызаюсь, острю, словом, чувствую себя в своей
тарелке, в своей сфере! Здесь нет мне равного! Казалось, меня надо было на
руках носить за все это, я же всю жизнь делаю это задаром! За десятерых! А
всем все равно, и дуракам наплевать, но я задам всем жару!"
И еще (уже на букву "К"):
"Когда много говоришь о самом главном - все бегут, всем некогда слушать
длинные разговоры о серьезных вещах, - то при постоянном ежедневном
говорении то с одним, то с другим на улицах вырабатывается вечная манера
говорить о всем очень смачно и эффектно, и после этого приходят в голову
самые удачные формулировки! Вот! Вернулся с улицы, и в голове есть
находка! Я молча шел и говорил про себя..."
Да, он был именно таким - очень уверенным в себе, недосягаемым для
насмешек, недоступным для критики, скрытым от мира гением, которому и не
требуется никакого признания. Положительно только к нему одному из всех
известных Зыбину художников, поэтов, философов, больших и малых, удачливых
и нет, он мог с таким полным правом отнести пушкинское "ты царь - живи
один". Калмыков так и жил, так и чувствовал свое первородство. И смущала
этого царя только какая-нибудь мелочь. Ну что-нибудь вроде этого: "Есть
восковка за 1 р. 54 копейки, событие! А у меня только 80". Да, и это его
огорчало, но тоже не очень, не очень. Из алфавитной книги это видно очень
ясно. Нет так нет, и нечего думать об этом. Очень хорошо и твердо он
понимал это железное слово - "нет".
Прошло много лет. Калмыков умер, и первая статья о покойнике кончалась
так:
"По улицам Алма-Аты ходил странный человек - лохматая голова в
старинном берете, широкие брюки из мешковины, сшитой цветными нитками
большими стежками, с огромной расписной сумкой на боку. В последние годы
им сделана в дневнике такая запись: "Что мне какой-то там театр? Или цирк?
Для меня весь мир театр".
Нет, даже не мир, а целая Галактика. Однако все это было совершенно не
ясно в том, 1937 году.
Известно было другое. Именно в это время журнал "Литературный
Казахстан" поместил статью о юбилейной выставке Союза художников. Там о
Калмыкове говорилось примерно следующее: "Совершенно непонятно, каким
образом и зачем устроители выставки пропустили картины некоего Калмыкова.
На одной из них стоят два гражданина и размахивают чемоданами. И,
очевидно, чемоданы эти пустые, потому что набитыми так не помахаешь.
Неприятная бездарная мазня". Вот и все. Гнать палкой. Неприятная и
бездарная мазня. А ведь именно в это время художником были исполнены те
великолепные серии рисунков, которые он называл странно и, как всегда, не
совсем понятно: "Кавалер Мот", "Лунный джаз". Об этих листах писать
невозможно - надо видеть очарование этих тончайших линий, этих переливов
человеческого тела. У Калмыкова в его бесчисленных листах много женщин, и
все они красавицы - надо думать даже, что он как художник вообще был не в
силах изобразить уродливое женское лицо. Его женщины похожи на пальмы, на
южные удлиненные плоды, у них тонкие руки и миндальные глаза (здесь не
стоит бояться этих слов). Они очень высоки и стройны. Они выше всех. Стоя
или лежа, они заполняют целый лист. У некоторых из них крылышки - и
поэтому они, очевидно, феи. Другие просто женщины, и все. Вот, например
(если подбирать специально опубликованные рисунки), красавица в длинном,
тяжелом, мягком халате. Он не надет, а наброшен так, что видна нога,
грудь, талия. Красавица несет восточный высокогорлый сосуд. На столике
горят канделябры. Они похожи на распустившуюся ветку с тремя цветками.
Рядом раскрытая книга и закладка на ней. Тишина, ночь, никого нет. Куда
идет эта одинокая красавица? За ней бежит какое-то странное существо, не
то кошка, не то собачка - не поймешь точно кто. И больше ничего нет.
На этом листе музыкально все. Все оркестровано в одном тоне - и три
цветка на канделябре, и скатерть, сливающаяся с мягко льющимся халатом, и
тело женщины, и это странное существо с собачьими ушами и кошачьей статью.
Ритм достигается крайней простотой, лаконичностью и гибкостью линий.
И другой лист. Только он называется "Лунный джаз". На нем официантка с
мотыльковыми крылышками. Это такая же высокая, нежная и холодная красавица
блондинка (Калмыков, видно, признавал только один тип женской красоты).
Она несет поднос. На подносе узкогорлая бутылка и ваза с веткой. На ней
такие легкие одежды, что видно все ее тело. Или иначе: все ее тело - это
единая переливающаяся линия, заключенная в овал одежды. Ночь. Лестница,
открытая эстрада. По ступенькам спускается слуга в диковинной шляпе и
плаще. Вот и опять почти все. И опять - никак не опишешь и не передашь
словами очарование этого рисунка.
И таких рисунков - сюит, джазов, набросков - после Калмыкова осталось
великое множество, может, 200 или 300 листов. Они исполнены в разной
технике. Пунктир ["Большое место в творчестве С.И.Калмыкова занимает серия
фантастических пейзажей в стиле монстр. Это рисунки, выполненные строго в
стиле линией, составленной из точек" (М.Меллер)] и линии, пустые и
закрашенные контуры - карандаш и акварель. Так, например, между других
работ есть лист "Кавалер Мот". Внешне кавалер очень напоминает Калмыкова.
Такой же бурый плащ, такой же берет, такая же мантилья сумасшедшего цвета.
И ордена, ордена, ордена! Ордена всех несуществующих государств мира.
Идет, смеется и весело смотрит на вас. Но вот этого у Калмыкова не было
совершенно - он всегда оставался серьезным. Спрашивали - охотно отвечал на
все вопросы, но никогда не заговаривал первым. А вот что "никто больше
меня не любит рисовать на улице" - это точно. Но в тот мир, где играли
лунные джазы, парили крылатые красавицы и расхаживали бравые кавалеры Мот,
он не допускал никого. Там он был всегда один!
Всего этого Зыбин не знал, да и не мог знать, а если говорить с полной
откровенностью, и не захотел бы тогда знать. Не очень это время подходило
для лунных джазов и кавалеров Мот. Но всего этого Зыбин опять-таки
попросту не знал. И в тот день на Зеленом базаре, глядя на художника, он
тоже ничего не понял и ничего не вспомнил. Статья о пустых чемоданах
(которую, кстати, он же редактировал и правил) просто пришла ему в голову.
Он только подумал: вот чудак-то! И как хорошо, что на одного чудака в
Алма-Ате стало больше. Но встречать Калмыкова он встречал, и вот по какому
поводу: однажды недели за две до этого директор сказал ему:
- Ты в этот выходной что делаешь? Никуда не собираешься? Ну и отлично!
Так вот, в выходной я к тебе заеду и поедем на Алма-атинку. Хорошо?
- Хорошо, - ответил он, хотя немного удивился. Ему даже подумалось, не
хочет ли директор пригласить его в шашлычную. В это время лета они
вырастают на каждом камешке. Но директор тут же пояснил:
- Мы там филиал около парка Горького строим, "Наука и религия". Там у
меня дед уже со вчерашнего утра с артелью плотников орудует. Так вот,
сходим посмотреть как и что.
Он пожал плечами.
- А что я в этом понимаю?
- В плотничьем деле? - удивился директор. - Да ровно ничего. Ты, я
смотрю, и гвоздя как следует не можешь забить. Вон тот тигр у тебя
как-нибудь рухнет со стены и расшибется к чертовой матери.
На стене висело "Нападение тигра на роту солдат вблизи города Верного"
- картина старинная, темная, сухая, плохая и в музее очень ценимая. С нее
даже в вестибюле снимки продавали. Еще бы! Такой сюжет!
- Ее как раз дед-то и вешал, - сказал Зыбин.
- Да? Ах старый черт! Смотри, прямо в кирпич гвоздь ведь вогнал и
погнул. Ну, скажу я ему при случае. Видишь, там художник у нас один
работает. Калмыков, не слышал? - Зыбин покачал головой. Он действительно
не знал, кто это. - Да знаешь ты его) знаешь. Он по улицам в берете и
голубых штанах этаким принцем-нищим ходит! Что, неужели не видал?
- Ну, ну, - ответил Зыбин и засмеялся.
Засмеялся и директор.
- Ну, вспомнил. Так вот художник-то он все-таки отличный. И что надо,
то он нам сделает. Да и работает он вроде по тому же самому делу. Пишет
декорации в оперном. Я ему сказал: "Рисуй так, чтоб посетитель замирал на
месте и чтоб у него родимчик делался". Он говорит: "Сделаю". Завтра обещал
прийти и эскизы принести. Так вот поедем посмотрим, что он там сочинил.
На Алмаатинку они пришли рано утром и сразу увидели, что дело кипит.
На большой синей глыбине стояли дед и художник Калмыков.
Дед держал в руках развернутый лист ватмана, а Калмыков что-то тихо и
убедительно объяснял деду. Дед слушал и молчал.
- А вот дед, между прочим, его не одобряет, - сказал директор. - Вот
все его финтифлюшки он никак не одобряет, дед любит строгость. Он, будь
его власть, сейчас бы его обрил наголо и в холщовые штаны засунул. А ну
подойдем.
Он подошли. Калмыков приветствовал их строго и достойно. Слегка
поклонился, сохраняя полную одеревенелую неподвижность туловища, и
дотронулся пальцем до берета. Поклонился и директор. Все трое вдруг стали
серьезными и сухими, как на приеме.
- А ну покажите эскиз, - сказал директор.
На большом листе ватмана было изображено золотое небо астрологов. По
кругу знаки зодиака, затем созвездия Девы, Андромеды, Медведица Большая и
Малая, еще что-то подобное же, а внизу два черных сфинкса и огромная
триумфальная арка с Дворцовой площади. В арку въезжает трактор -
обыкновенный "ЧТЗ", и едет он прямо-прямо в небо, в его золотые созвездия.
Все это было нарисовано твердо, четко, с ясностью, красочностью и
наглядностью учебных пособий. Но кроме этой ясности было в ватмане и
кое-что иное, уже относящееся к искусству. Только художник мог изобразить
такое глубокое таинственное небо. До того синее, что оно казалось черным,
и до того глубокое, что звезды в нем действительно сверкали как бы из
бесконечности, из разных точек ее. А ведь краски-то Калмыков употреблял
самые обычные, простые, школьные, и все-таки получилось все: и
бескрайность полотна, и огромность неба, и сама вечность, выраженная в
этих таинственных, слегка отливающих черным светом сфинксах. А в Дворцовую
арку, альбомную, плакатную, запетую и затертую миллионными тиражами,
въезжал рядовой трактор "ЧТЗ", и за его рулем сидел парень в рабочей
куртке. Все это разнородное, разномастное - небесное и земное, тот мир и
этот - было сведено в простую и ясную композицию. В ее четкости,
нерасторжимости и естественности и выражалась, видимо, мысль художника.
- Это что же будет? - спросил директор. - Вход?
- Нет, - ответил художник, - для входа я сделал другой эскиз. А это
стенная роспись.
- Так, - сказал директор - Та-ак. Ну, хранитель, твое мнение?
Зыбин пожал плечами.
- Все это, конечно, произведет впечатление. Но уж очень необычайна сама
композиция.
- Чем же? - ласково спросил художник.
- Так ведь это павильон "Наука и религия"? - сказал Зыбин. - Значит,
откуда тут взялось звездное небо, понятно. Понятны, пожалуй, и сфинксы. Но
вот трактор и эта арка...
- А через эту арку красногвардейцы шли на приступ Зимнего, - напомнил
директор.
- И трактор как живой, - похвалил дед. - На таком у меня внучок ездит.
Только вот флажка нет.
Опять они стояли, молчали и думали. Зыбин видел: эскиз директору явно
нравился, но он чувствовал его необычность и боялся, не пострадает ли от
этого доходчивость. Все ли поймут замысел художника.
- Ну, ну, высказывайся, хранитель, - сказал он настойчиво. - Давай
обсуждать.
- И пространство у вас какое-то странное, - сказал Зыбин. - Как бы не
полностью разрешенное. Это не плоскость и не сфера. Вещи лишены
перспективы, все они как бы не одновременны.
Калмыков вдруг остро взглянул на него.
- Вот именно, - сказал он, - вот именно. Вы это очень хорошо подметили.
Время я тут уничтожил, я... - Он сделал паузу и выговорил ясно и четко,
глядя в глаза Зыбину: - Я нарушил тут равновесие углов и линий, а стоит их
нарушить, как они станут удлиненными до бесконечности. Вы представляете
себе, что такое точка?
Зыбин представлял себе, что такое точка, но на всякий случай
отрицательно покачал головой.
- Вот, - сказал художник с глубоким удовлетворением, - один вы из всех
мне известных людей сознались, что не знаете. Точка есть нулевое состояние
бесконечного количества концентрических кругов, из который одни под одним
знаком распространяются вокруг круга, а другие под противоположным знаком
распространяются от нулевого круга внутрь. Точка может быть и с космос.
Он сказал, вернее, выпалил это одним духом и победно посмотрел на всех.
Но директор недовольно поморщился. Сейчас он понял: нет, до масс это не
дойдет. Сложно.
- У нас это не пойдет, - сказал он коротко. - Трактор и арку уберите, а
небо можно оставить. Но еще что-нибудь надо, на другие стены. Ну, суд над
Галилеем. Битва динозавров. Не бог сотворил человека, а человек бога по
образу и подобию своему. Завтра зайдите ко мне, посмотрим вместе,
подберем.
- Понятно. Будет сделано, - сказал художник и молча отошел к берегу
Алмаатинки. Там у него стоял мольберт и уже собирались зеваки и ребята. А
кто-то длинный и пьяный важно объяснял, что