Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
е сухостью губы.
Управляющий рот было раскрыл, чтобы прочитать обычное, какое изо дня в
день говорил. Раскрыл он было рот и поперхнулся, лишь рукой махнул и полез
за деньгами.
Николай пошел прямиком к магазину. А управляющий стоял и глядел.
Николай спешил, а шел как-то странно, прихрамывая и чуть боком. И голова на
тонкой шее в такт шагам моталась, словно у заморенной лошади. Маты-маты,
маты-маты...
И плеснуло в душу Арсентьича такой острой горечью, что он не выдержал,
зажмурился и, круто повернувшись, ушел на кухню, налил из бутылки в стакан и
выпил. И закурил. И сел на крыльце.
- Ты сегодня на колхозный не пойдешь, что ль? - спросила жена.
- Пойду, - сквозь зубы процедил Арсентьич и остался сидеть.
"НОЧЬ ПРОХОДИТ..."
На шумном станичном базаре в субботу среди бела дня ходила
расхристанная-немолодая баба и кричала в голос.
- Чакалка подох! Люди добрые, Чакалка подох! - кричала она и плакала. -
Да какой же черт его сумел перебороть, господи...
Коренные станичные жители не ведали, о каком Чакалке речь, и, внимая
бабьим речам, посмеивались. Но выходцам хуторов Вихляевского, Тепленького,
Тубы, Рубежного, Большой и Малой Дубовки, Головки, тоже Малой и Большой,
Поповки, Ястребовкй - словом, всей забузулуцкой стороны - тем было не до
смеха. Лишь услыхав, спешили они на зов, дотошливо расспрашивали бабу, а
потом в свой черед дальше передавали весть. И пошла гулять по базару и
станице помолвка: "Роман Чакалкин помер".
Весна стояла, апрель, майские праздники подходили, зацветали, сады.
А в тридцати километрах от станицы, на хуторе Тепленьком, как и всегда
в эту пору, беспутный бобыль Шелякин уходил на летнее житье.
В колхозе отсеялись. Последнюю делянку за Дубовским мостом кончали
ночью. Шелякин уже посветлому трактор на хутор пригнал, поставил его и пошел
домой.
Добрый десяток дней он из трактора не вылезая и спал в нем привычно. А
теперь, когда разом обрезалсй машинный гул и лязг, хуторская жизнь вокруг
текла в сказочной тишине. Сладко постанывали голуби у амбаров, петухи орали
вразнобой, захлебывались скворцы, и редкие людские голоси медленно плыли над
землей в весеннем сизеватом утре. В отвычку идти было, как-то неловко,
тянуло сесть. Ноги подгибались: и несли тяжелое тело словно вприсядку. Так
всегда бывало после долгой осенней пахоты и сева весной.
Перед самым домом встретился старый Капура. Встретился и долго
расспрашивал, что сеяли да как. Шелякин все толком объяснил. Басок его
словно в бочку гудел в разговоре: бу-бу-бу-бу...
Говорил он не больно внятно, в десяти шагах уже и не разберешь, но зато
слышалось на весь хутор: бубу-бу-бу...
За этот говорок и звали его иногда Шаляпиным.
Кацура, старик дотошливый и ехидный, в конце разговора подсмеялся.
- Теперь домой? - спросил он. - Хозяйство править? Огород сажать?
- Посадим, - пообещал Шелякин. - Руки-ноги есть.
И так веско прозвучало его обещание, что старый Кацура на мгновение
опешил и проводил Шелякина удивленным взглядом.
А Шелякин, одолев последнюю сотню метров, прибыл домой. В хату он не
пошел, а уселся на крыльце - перекурить и обдумать. Перед домом лежал
бурьянистый огород. Новая зеленка и сухой старник сплетались там год от года
от низов наползали терны. Крыша на сараях прохудилась, на базах гулял ветер.
Шелякин хозяйства не вел. Спасибо хата была шифером ошелевана и накрыта
и потому ничьих рук не просила. Но после ясного дня, высокого неба и
солнышка не хотелось в дом. Там было неуютно. И потому из года в год по
весне бросал он свою насквозь прокопченную хату и уносил пожитки на берег
речки, в займище. Там он летовал до холодов. И теперь, сидя на крылечке и
покуривая, Шелякин представлял, как обоснуется под старой вербой и хорошо
отоспится в тишине и покое. Как порыбалит...
Был он видом диковат: сиывые патлы стриг редко, черную староверскую
бороду запустил, из нее лишь глаза глядели да сизоватый нос. Любил он
рыбачить... И когда сидел где-нибудь над речкой в кустах, его можно было
принять за лешего и до смерти перепугаться.
Покурив, Шелякин вошел в дом. Там было сумрачно, тянуло из углов зимней
стылостью, приторный запах горелой солярки не выветрился до сей поры. По
зиме топил он не дровами, а соляркою, удивляя хутор. Ставил в печь чугунок,
заливал горючее, и дымила Шелякинская труба не хуже паровозной.
В просторный матрацный мешок сложил он свои пожитки: тюфяк да старое
одеяло, котелок да чашку с ложкой - щербу хлебать. Кто-то наведывался в дом
без хозяина. Валенки с печи стянули и бросили посреди хаты. Жилье не
запиралось. И не считал кое-кто грехом попытать в его углах счастья.
Собрался Шелякин быстро и зашагал к диким садам, к речке. Правда, к
магазину он свернул, купил хлеба и водки, курева и кое-какой крупы.
- Будем щи варить, - пошутил он с продавцом и хохотнул добродушно.
Из года в год летовал он в привычном месте, под старой неохватной
вербой, на заречной стороне против хутора. Кладка через речку была
ненадежной, и без дела ее не переходили.
К своему логову пришел впору. Солнце уже встало в дуб и хорошо нагрело
жесткое подножье вербы и землю. Кинув телогрейку, он сел возле дерева, чуя
его живую горячую плоть. Мешок не стал разбирать, лишь вынул буханку хлеба,
краюху отломил, намочил в сладкой речной воде, пожевал и заснул.
Он засыпал покойно, откинувшись на просторном подножье вербы. Засыпал,
словно погружался в глубокий и светлый речной омут; опускался и слышал, как
поют над ним все тише и тише лесные птицы, как солнце греет, и ласкает
ветер, и шелестит листва. Долгий сон смежил ему очи, обещая покой.
Недоеденная краюха осталась в руке, на земле. Старая ежиха, учуяв Шелякина,
вышла из гнезда и занялась хлебом. Ежиха селилась тут пять лет подряд, знала
Шелякина и не боялась его.
Его знали все в округе - и звери и люди. Странная это была личность.
Родился и вырос он в Тубе, там и теперь жили его братья и сестры, отец с
матерью. - Но, в родном хуторе не бывал он много лет.
"Я - найда, меня отец с дерева снял", - коротко объяснял он холодность
родственных отношений: - В Тубе его, горемычного, оплакали и уже редко
вспоминали. Словно и не было в семье старшего сына.
Тут же неподалеку, на хуторе Рубежном, много лет вдовела его жена с
большой уже дочерью. И туда он был не ходок. Он прижился на Тепленьком,
бедовал здесь давно. Как пришел с трехлетней отсидки на чужой хутор, Так и
осел. Привыкли к нему, дали свое прозвище - Шаляпин, имя забыв.
Порой загуливал он на неделю и тогда из хаты не выходил. Его ругали.
Но, отрезвев, он падал в ноги управляющему: "Прости". И грехи ему
отпускались, потому что работником он был дорогим. В посевную, на пахоте, в
уборочную из машины не вылезал. Садился на бульдозер, на "Кировец", на
"Белорусы" - везде его место было. О дурных его заработках рассказывали
сказки. Но текли эти денежки вешней водой.
Так он и жил. В бороде, волосатый, черноликий, в затерзанной одежонке -
страх посмотреть. На работу он шел, с работы больше молчком: Порою бродил по
хутору, иногда беседовал: бу-бу-бу-бу... Зимой жил в прокуренной хате, летом
- на воле.
И здесь, за речкой, в займище, жилось ему не в пример веселее. И долгой
зимой мечталось о сегодняшнем часе, когда просыпаешься не в хате, а под
зеленой крышей. Как теперь.
Под вечер проснувшись, Шелякин не сразу понял, где он: в сладком ли сне
или наяву плещет вода, соловей пощелкивает, и высится над головой в
золотистом сиянии цветущая верба, и райский дух от нее. Он лежал, замерев,
боясь спугнуть дорогую минуту счастливого сна, если сон это.
Но то были явь, конец апреля, щедрая весна. И, поверив, он встал и
принялся за дела.
У подножья вербы на старом месте поставил шалаш, сухим чаканом его
устелил и накрыл. Достал из ухоронки удочки и быстро наловил рыбы на уху
жирных сазанчиков, громко чавкающих круглыми ртами, и черных окуней с алыми
плавниками. Ловить рыбу Шелякин умел. Он все лето жил рыбой, неверным
деньгам не доверяясь.
Скоро поспела уха.
Текучая вода пошептывала в камышах, плескалась рыба. На хуторе, за
рекой, встречали скотину, и коровий мык стоял, людские зовущие голоса.
Садилось солнце остылым шаром. И в вечерних сумерках, приглушая зелень,
словно вскипала сахарная бель цветущих садов. Топили округу пенистые яблони
и терны; могучие храмины груш вставали беломраморными глыбами. Солнце
уходило, зажигая редкие высокие облака. А над речкой стояли вербы в полном
цветении. Их золотистые главы поднимались все выше, словно уплывали рт
земли, растворяясь в нежной, зелени, в мягкой желтизне весеннего вечернего
неба. А на земле наступала ночь.
Шелякин похлебал уху и мыл котелок в теплой речной воде, когда поодаль,
там, где лежала через речку ненадежная кладка из вербовых да тополевых
веток, чей-то голос забормотал, словцо ругаясь, потом послышался плеск и
аханье - кто-то шел через кладку, направляясь, как видно, сюда, к стану.
Гости ему не были нужны. Он хотел покурить, пригасить костерок и уснуть до
утренней зари, до клева.
Но кто-то шел теперь берегом, ругаясь в голос:
- Забрался... Сатаново дите. Лешак глупомордый...
По голосу он признал Варечку Сисиху, престарелую бабу, которой, видать,
крепко приспичило, коли она и сюда добралась. "Не дам, - подумалось. -
Привадишь, потом не отлепится". На хуторе Сисиха часто навещала шелякинскую
хату, пользуясь дармовым питьем. Но то был хутор. А летом Шелякин старался
жить трезво.
- Черт безродный... - выбралась наконец на свет, на поляну Варечка.. -
Чуток не потонула. Оборвалася, а тама глыб... Кладку бы починил, мосток
сделал...
Шелякин гулко кашлянул, бабьей болтовни не одобряя. Кашлянул и поднял
на Сисиху глаза.
Варечка Сисиха была стара и износилась до срока. Смолоду веселая, с
вечной цигаркой в зубах, теперь она гляделась глубокой старухой с черным
ликом, вислыми щеками и носом, с беззубым ртом. Сисихой прозвали ее смолоду
за редкостное даже для деревенской бабы добро, которое она горделиво носила
под кофтой.
Но все утекло, а к старому часу так и осталась Сисиха Варечкой, девкой,
хоть и рожала и сына вырастила.
- Ащаул... - Подойдя к костерику, Сисиха скинула мокрые чирики и, выжав
подол, стала сушить его над огнищем. - Ищу тебя, ищу. Тута такие дела
заходят, а он увеялся. Погреться есть? - зябко поеживаясь, спросила она. -
Кабы не заболеть.
- Обойдешься, - коротко ответил Шелякин.
- Ты ничего не знаешь, - посверкивая глазами, продолжала Варечка, будто
и не слышала отказа. - Такие дела... - Она запнулась и выпалила: - Роман
помер, Чакалкин,.. - и смолкла совсем.
- Не брешешь? - осекшимся голосом спросил Шелякин. - Роман?
- Да чего... Да разве я такое... Да ты в уме... - замахала руками
Сисиха, заохала, засморкалась. - Сам Тарасов сказал, на центральную он
ездил. Помер, сказал, завтра хоронить. Налей... Измокла вся, - показала она
мокрый подол. - Думаю, надо сказать... Как-никак...
- Значит, помер... - проговорил он, поднимаясь.
В тернах у него была ухоронка.
- Помер, помер, - живей заговорила Сисиха. - Три дня пролежал, помер.
Давай помянем. Все же, как ни говори... - Она смолкла, завороженно глядя,
как льется желанное питье.
Помянули. Сисиха, получив желанное, приходила в себя, для Шелякина же
столь ошеломляюща была новость, что он не мог ей поверить. А над землей
встала теплая весенняя ночь. Редкие соловьи, словно молодые неуки, щелкали,
сбиваясь, и замолкали. Зато согласный хор водяных быков гудел по речке не
умолкая. И вверху, и внизу, и поодаль - по теплым разливам Ильмень-озера.
- Значит, помер, - наконец поверил Шелякин. - Второго веку не взял.
- Помер, помер, - подтвердила Сисиха. - Тарасов говорит, Вдарило его.
Три дня колодой лежал, чуть дыхал. Но при уме. Глядит и языком вроде
варнакает. Недолго лежал. Завтра похоронят. Ты пойдешь?
- Без меня закопают.
- Похорон будет богатый. Все же человек... Во славе ходил. Музыку
привезут, железные венки из района. Помин...
- Я б его помянул... Да его и помянут люди добрые.
- Гутаришь, не знай чего, - осуждающе протянула Сисиха. -
Какой-никакой, а тесть, а ты такие слова...
- А за что его здравствовать? Чего он доброго сделал? Одни вреды.
Хмель уже вошел в Сисихину голову, она ожила, распрямилась.
- Ты, Шаляпин, несешь околесом... брехни всякие. А я знаю, я наблизу
была. А такие, слова... бог не свелел так об покойнике, грех. Тем более он
тебе не чужой.
Сисиха говорила торопясь, захлебываясь, и не только водка ее горячила.
Покойного теперь Чакалкина знала вся округа, и стар и млад. Должность у него
была немалая - агент по сельхозналогу. Жил он в Рубежном, но под рукой его
ходили все забузулуцкие хутора от Тубы и Вихляевки до Поповки и Ястребовки -
все его. Так что был Роман человеком известным. А уж Сисихе и вовсе родным.
Роман приглядел ее смладу и прислонил к себе. От него она двух детишек
родила. Дочка умерла в детстве, сыну Евгению сейчас было за тридцать.
Под Чакалкиным Сисиха жила хорошо, колхозной работы сроду не видала,
принимая от хуторян молоко за налог. Правда, замуж ее не взяли, так и
осталась девкой до седой косы. Но что замуж? Сколько баб Сисихиной вольной
жизни завидовали... И неспроста.
И потому теперь, после смерти друга, не могла, не хотела Варечка о нем
худого слыхать.
- Вы лишь об себе, под себя гребли, - внушала она Шелякину. - Все об
себе, доху на бас нет! А он об государстве, у него об деле душа кровила. Ни
ночью, ни днем покоя. Такая война. Фронт требует... Все для фронта... -
гвоздила она кулаком, вспоминая давние слова, от которых и прежде и даже
теперь что-то внутри холодело.
Шелякин глядел в огонь, Сисиху не слушая и не слыша. Но думалось ему о
тех же далеких днях.
Близ огня, в багровом его неверном свете смутно белели терны, да
неохватный корявый ствол вербы уходил ввысь, пропадая во тьме. Темнота
висела низко над огнем, стояла рядом, а на той стороне, в хуторе, словно
сбесились собаки. Одна за другой поднимали они тревогу, лаяли злобно,
взахлеб, не умолкая. Вот и Тарасова кобель зашелся в хриплом лае, за ним
соседский - Чурькин, потом визгливая, сучка бабки Сладухи. Зверь, ли, чужой
человек, но кто-то тревожил их.
Шелякин поднял голову.
- Либо лиса? - подумал он вслух.
Сисиху другое волновало. Она обтерла губы и вновь грозила Шелякину и
другим:
- Вам не понять! Не к рукам цимбалы. Страна напрягается... Кулаческий
элемент... Казачество... И тебя за такие слова... Никакой пощады!
Молодость, золотая молодость словно вернулись к Варечке, все заслоняя.
Между тем собачий брех на хуторе понемногу стихал, но кто-то шел садом,
насвистывая и напевая. Возле речки, на кладке, замолк, а миновав ее, снова
засвистел. Шелякин все слышал и потому не удивился, когда вынырнул из тернов
и гаркнул: "Бросай оружие! Окружены!" - молодой мужик в костюме и шляпе.
- Женик! Сынок! - охнула Сисиха и замерла. - Ты откель? Серед ночи?
Не отвечая Женик. поднял голову, прислушался к собачьему лаю, который
еще не утих там за речкой, сказал:
- Вот это я им дал. Расшуровал. Теперь все проснулись. А вы неплохо
устроились, - оглядел он поляну.
Варечкин Женик, по-хуторскому - Сисек, из дома ушел давно. Был он уже
не первой младости, поистрепался, но кокетился: волосы красил, шляпы и
галстуки носил, часто женился. Теперь он жил на станции в примаках, на
хутрре не объявляясь. Это было к лучшему; к матери Сисек прибегал лишь в
пору крушений. Приезжал, отлеживался, Сисиха справляла ему одежонку, деньжат
добывала, залезая в долги на несколько пенсий вперед. И отбывал он прочь. И
теперь Варечке почудилось горькое.
- Чего приключилось, сынок? - обмирая, спросила она. - Либо с Веркой...
- не договорила и смолкла.
- Ха... Ну ты даешь, мать, - усмехнулся Сисек, закуривая. - Отец помер.
Ты хоть знаешь?
- Знаю... - выдохнула Варечка. - А ты при нем был?
- Я еще позавчера приехал, живым застал.
- Ну, и как?
- Чего как... Сучки эти косоглазые шипят. А отец, он со мной...
- Он тебя всегда жалел, - потеплела Сисиха.
В законной своей семье Роман Чакалкин несчастливо имел трех дочерей,
мальчика так и не дождавшись. И потому, презирая обычай, Женика считал своим
родным сыном, особенно смальства. Он привозил его в дом жена не смела
перечить - и баловал. Дочек приучил называть его братом. Правда, когда Женик
вошел в года, Роман к нему поостыл. Но признавать признавал, да и домашние
уже привыкли.
- Те шипят, змеюги...
- А отец чего? Он-то как? Рад небось? Ты возле него сидел? Он с тобой
гутарил?
- Гутарщик из него... - махнул рукой Женик. - Так... Глядит. Ну, иногда
слово молвит.. - Он вспомнил и усмехнулся: - Талдычит одно: труба да труба.
- Какая-труба? Об чем это? - недоуменно спросила Варечка.
- Да кто знает. Вроде конец, кончается. До скольких раз явственно так
говорил: "Труба, труба".
- Видно, не в себе. - вздохнула Сисиха.
А Шелякин поднял свою лешачью голову и сказал;
- Он, може, про деньги, про золото тебе говорил? Дескать, в трубе.
Прилюдно он говорил?
- Нет... - растерянно ответил Женик.
- Ну вот... - опустил Шелякин взгляд и занялся костром.
Первой опомнилась Сисиха.
- Ты чего? Либо умом рехнулся? Какое золото? Какая труба? -
встревоженно говорила она. - У него смерть в глазах, он и гутарил без ума. А
ты золото, деньги... - Глаза ее испуганно бегали от сына к Шелякину.
А Шелякин молчал, в костерок наломал веток, поглядел, как они горят, а
потом лишь сказал:
- Да это я так... Подумакиваю... Може, сынку...
- Ничего себе подумакиваешь, - кипятилась Сисиха, - Нет, ты, Шаляпин...
А Женик сидел прикусив язык и сам себе приказывал: молчи, молчи...
перемолчать надо. А душа его горела, и в голову ударила кровь.
Шелякин брякнул сдуру, как с дубу, не ведая. Но дурное слово его
пришлось впору, и Женик корил себя за недогадливость. Ведь это он у отца
выпросил, вымолил счастье. Наедине у постели, взяв отца за руку и низко
пригнувшись к нему, он шептал в большое оттопыренное ухо;
- Отец, отец... Ты бы мне чего оставил. Ведь сестрам все. Они -
хозяйки. Меж собой поделят, а меня - в тычки. Они в законе, я - найда. А ты
бы мне, отец, оставил деньжат.
Женик знал, что деньги были, и немалые, даже золото. Он помнил, как в
детстве отец показывал ему монетки с орлом и царем, показывал и смеялся:
"Чуешь, чем пахнет?" И потому Женик просил:
- Живу-то... Верка меня пилит. Да и мать старая. Я бы ее к себе взял,
докармливал. Я у тебя один сын.
Женик говорил, отец слушал, и рука его была горячей, взгляд добрым, но
вот ответить не мог, лишь повторил несколько раз:
- Труба... труба...
Явственно повторил.
Там, у постели умирающего, Женик злился, теперь же понял, что отец ему
говорил о деле, о деньгах, о наследстве. Сообразить бы раньше и расспросить,
о какой трубе речь. Что за труба? Печная? В ней деньги погорят. А может,
золото?
Отец лежал пластом, не поднимая рук. Но глядел. И с каждой минутой все
тверже и явственнее представлял Женик красноречивый взгляд отца, указывающий
в