Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
ый сад. Привыкшая понимать ее с
полуслова, намека или вовсе без слов, лишь только взглянув в ее беспримерное
лицо, я почувствовала себя обманутой, но промолчала. А когда после всей
суеты и подарков, а она меня всегда баловала, мы наконец залегли, я
попросила объяснений. Неужели, думала я, Ксюша переродилась? Нет, говорила я
себе, от этого я не буду любить ее меньше, я вообще ей все прощу и не буду
перечить, но ведь мне хотелось не только простить. ведь я тоже не раз
примеряла на себе ее выходку, в которую она меня не посвятила до самой
свадьбы, итак, я попросила объяснений, и она, зевая, сказала, что к
хорошему, солнышко, привыкнуть нетрудно, но стоит привыкнуть, как оно
перестает быть хорошим, становится никаким, и все начинается с нуля и
отмечаются утраты. Это что, ностальгия? -- спросила я. Она вяло
запротестовала. -- Но ты говоришь: утраты... -- Ах, сказала она, отложим до
завтра, и поцеловала в висок, но завтра негодовала уже но другой причине: за
ночь у нее сперли щетки от розового авто, а на капоте крупными буквами
нацарапали ХУЙ. Она материлась, и это мне было доступно. Ее облаяли в
магазине. Стоя рядом, я получила большое удовлетворение. Она заказала
Фонтенбло и долго щебетала со стоматологом. Странные люди, рассказывала она.
Не успеешь выйти замуж, требуют ребенка, как у нас в Средней Азии. Маразм. К
тому же он такой ревнивый!.. Оставайся, -- предложила я. -- А что! --
сказала Ксюша с вызовом. Я ничего не сказала, и вместо этого мы пустились в
гульбу и на четвертую ночь выплыли на Антона, который был похож, заметила
Ксюша, на молодого Алексея Толстого. Это хорошо или как? -- спросила я, не
представляя себе, признаться, ни молодого, ни старого, а только улицу с
особым режимом. -- Зависит от настроения, -- сказала Ксюша. -- Я
познакомилась с ним в Париже. -- Что он там делал? -- Трахал меня. -- Мы
выехали за пределы Москвы. -- Ксюша! -- заволновалась я. Мы куда-то не туда!
-- Было темно, но снег больше не валил.
На выезде нас задержали гаишники. -- Спокойно, -- сказала Ксюша и
надвинула на глаза черную вязаную шапочку. Опустив стекло, Ксюша ласково
обошлась с инспектором. Она с ними ладила и подкармливала с руки
одноразовыми зажигалками, брелоками, шариковыми ручками, сигаретами,
шведскими гондонами, магнитофонными кассетами, жвачкой и календариками с
голыми женщинами -- от календариков они просто шалеют, -- радовалась она.
Всей этой бесценной дрянью у нее был набит бардачок. Буро-малиновый от
мороза инспектор браво козырнул, пожелал проявлять осторожность на трассе и
напоследок сожрал нас глазами. Мы поехали дальше, и нас сразу обступил лес.
-- Вот что невозможно в Европе! -- ликовала Ксюша. Потом помолчала и
добавила: -- Дикари...
Она была непоследовательная, моя Ксюша, в этот вечер и дальше. И чем
дальше, тем больше. И чем больше она там жила, тем меньше она становилась
последовательной.
В дачном поселке горели редкие фонари и лаяли редкие собаки, но дорога
была образцово расчищена. По пути мы еще чуть-чуть выпили, и нас совсем
развезло. Ксюша смеялась и хватала меня за коленки. Нам стало жарко. Ксюша
загудела так пронзительно, будто она здесь своя. Собаки вдруг затявкали со
всех сторон сразу, но нам не отперли ворот. Часы в машине показывали третий
час. Я ничего не сказала, но для бодрости глотнула мартини. Наконец ворота
приотворились, и в свете фар мы увидели бородатую морду в черном тулупе.
Бородач рассматривал машину с сонным видом, но с нескрываемым подозрением.
Впоследствии этому сторожу с телячьими глазами суждено будет сыграть
некоторую роль в моей жизни, хотя я тогда об этом не догадывалась. То ли
сторож знал Ксюшу, то ли испытал прилив уважения к машине, однако,
поразмыслив, он нас пропустил, и мы въехали на территорию, которая мне
показалась большим парком. Ксюша подрулила к дому, вход был освещен, и мы
вылезли из машины, наполненной музыкой. Ксюша сделала несколько шагов и,
обессилевшая, упала в сугроб. Я поспешила ей помощь. Мы лежали в снегу и
глядели на сосны, которые в вышине шумели. -- Во кайф! -- сказала Ксюша и
засмеялась. Я согласилась, но все-таки спросила, удивленная размахом рядом
стоящего дома. -- Ксюша, где мы? -- В России! -- ответила Ксюша, совершенно
в этом уверенная. В снегу было хорошо, и мы стали задирать в небо ноги в
тонких колготках и возиться. На крыльцо вышел человек в одной рубашке и,
присмотревшись к нам, закричал: -- Ксюша! -- Антончик! -- закричала Ксюша.
-- Мы принимаем снежные ванны! Иди к нам! -- Вы простудитесь, идиотки! --
дружески захохотал Антончик и помчался вытаскивать нас из сугроба. --
Антончик! -- сказала Ксюша, сопротивляясь и не желая вставать. -- Ты будешь
нас трахать или не будешь?! -- Буду! -- оживленным голосом откликнулся
Антончик. -- Ну, тогда пошли! -- сказала Ксюша и прекратила сопротивление.
Антон подхватил нас под руки и потащил к крыльцу. -- Вообще, слово
трахаться, -- рассуждала Ксюша, уже совсем мокрая от снежных ванн, но
прекрасная в своей черной шапочке, роковым образом надвинутой на глаза, --
оно, -- заметила Ксюша, -- облегчает тяжелое дело русской ебли... В душе я
признала ее правоту, но смолчала, слегка смущаясь незнакомого мужчины.
На крыльце Антон представился мне, и мы сразу познакомились, после чего
устремились в натопленный дом. Сбросив шубы, прошли в столовую, где за
столом сидели разные люди и ели остатки ужина, а может быть, они не сидели и
не ели остатки ужина -- и никого не было, потому что от жары и новых
впечатлений я быстро отключилась, равно как и Ксюша, которая совсем ничего
не помнила, вплоть до того, как доехали и как она разговаривала с гаишником.
Как передать состояние, когда отключаешься и начинаешь жить в другом
измерении, заложив всю себя в ломбард, отдавшись на поруки доброму
попечителю, с которым, однако, встреч не бывает? А иногда вдруг всплывешь на
поверхность и держишься на воде, а потом снова под воду и -- до свидания!
Так, всплывая в ту ночь в разомкнутые мгновения, я находила себя в
кровати, а рядом барахталась Ксюша, ее искривленное лицо потянулось ко мне,
вытянулось и укусило так, что я встрепенулась и не могла сообразить -- не то
возразить, не то согласиться с таким отношением, однако была отвлечена
видением более категорического порядка, которое уставилось мне в щеку и
стало горячим. Я схватила его и, оттянув -- он вздрогнул и выгнулся, --
сказала ему: Здравствуй, вождь краснокожих! Упершись коленями в мякоть
постели, обласкав его для приветствия, была удивлена тем обстоятельством,
отчего, видно, и всплыла, что некий другой вождь впился в меня с совершенно
иной стороны, а Ксюша, как луна, взошла откуда-то с правого бока. Казалось,
меня обложили, и я недоумевала, представленная на крыльце одному Антону, не
мог же он настолько раздвоиться, однако была занята и только удивленно
промычала, да и Ксюша наконец-то попалась, но вместо того, чтобы от меня
отползти, она еще больше прижалась, и мы, обнявшись, поднялись в воздух.
Охваченные волнением, пламенем и оттопырясь, мы набрали высоту и --
понеслись! понеслись! вытянув головы, наперегонки, смеясь и повизгивая --
понеслись! понеслись! И снова я отключаюсь, и память спит -- вдруг боль и
мои возглас! Наступив на бокал, я порезалась и притянула к себе ступню.
Ксюша, как собака, зализывала мне рану, а я лежала навзничь и стонала под
одобрительный гул -- и снова Ксюша, с губами в крови, как в вишне,
дурашливая, родная -- и я заплакала от нестерпимой любви к ней -- на фоне
поверженного гиганта, который, собираясь с силами, повис уныло и
безветренно. Тряпочка. Но не в наших с Ксюшей принципах отступаться! Я
жалостливая, как всякая баба. Делаю чудеса и глупости одновременно.
Антон стоял в халате и играл стаканом. На, выпей! -- Я приподнялась на
локте, но опустилась, не в силах удержаться. Антон сел рядом. Его подбородок
-- пухлый, маленький, никудышный -- мне не понравился, и я отвернулась к
окну. На подоконнике цвели фиолетовые и белые альпийские фиалки, а там,
дальше, была зима. -- Форточку! Открой форточку! -- попросила я и пригубила.
Это было шампанское. Я выпила до дна. Он налил еще. Я снова выпилa и легла,
глядя в потолок. -- Ты была гениальна, -- прошептал, улыбаясь, Антончик.
Шампанское делало свое дело: я оживала. Ты тоже -- ничего, -- сказала я
слабым голосом, с усилием вспоминая какие-то раздвоения личностей и наш
совместный с Ксюшей полет. -- А где Ксюша? -- обеспокоилась я, не найдя
Ксюши. -- Она уехала утром в Москву. У нее дела, -- объяснил Антончик,
подтверждая мое восхищение Ксюшей, которая умела, при помощи силы воли,
оклематься и перешагнуть в дневную жизнь.
После бессонной ночи она становилась еще более собранной и кипучей, и
только подпухшие глаза наводили сведущего человека на лукавую мысль. В обеих
жизнях она оставалась собой, не крошилась, сочетала сноровку и нежность, с
одинаковым пылом отдаваясь ночи и дню, находя в каждом случае свою прелесть.
Я отходила гораздо медленнее, и следующий день был погибший, особенно зимой,
когда к обеду темнеет, а в сумерках хочется сидеть в теплом свитере и
неподвижно смотреть преимущественно в камин, который также оказался на этой
чудесной даче, вместе с картинами, карельской березой, библиотекой,
безделушками и коврами, что тяжелым и мягким грузом лежали на паркетных
полах. -- Ты был молодец! -- сказала я Антоше, -- благодарная за глоток
шампанского, и он наклонился и поцеловал меня, и я, помедлив, призвала его к
себе, несмотря на его подбородок: пухлый, маленький, никудышный.
Приведя себя в порядок в голубой ванной с кафельной во всю стену
гравюрой нимфы, моющейся в тазу, а еще у них на втором этаже была настоящая
финская сауна, я осторожно спустилась по лестнице, испытывая легкое
головокружение, от которого все казалось зыбким и призрачным, но в нем тоже
свой кайф. Антон пригласил меня к столу, отодвинул стул и улыбнулся
несколько опустошенной улыбкой. Холодные закуски, разметанные во множестве,
меня не особенно привлекли, но меня тронуло их гостеприимное изобилие.
Высокая худая прислуга -- жена сторожа -- была миловидна, однако несколько
пучеглаза, и рот был похож на куриную попку. Она не понимала шутки своего
рта и ярко красила губы. Сам сторож половиной лица высунулся из кухни,
интересуясь моей персоной, чтобы потом обсуждать меня со своей женой, и я
посмотрела на него, нахмурившись, но Антон, пребывавший в том расположении
духа, в которое неизбежно приходят мужчины, доказав состоятельность,
пригласил сторожа, с которым был на ты, выпить сто грамм.љ
Предложение повергло сторожа в театральный испуг: он всплеснул руками,
глаза завращались, и он стал отказываться, ссылаясь на уголь, рассыпанный в
гараже. Так отказываются от водки только самые большие любители этого дела,
и я не выдержала и рассмеялась. Жена сторожа -- тоже, видно, не дура выпить
-- первая сдалась на уговоры. Покуда они угощались, я искоса все
рассмотрела. Это был не плебейский дом, и я пожалела, что не расспросила
Ксюшу про его владельцев, хотя зеленые солдатики во главе со знаменосцем,
выстроенные в ряд на каминной полке, сказали мне больше, чем обручальное
кольцо, которого он не носил. Подали борщ. Как я обрадовалась жирному
горячему борщу, который дышал и дымился в белой супнице, совсем забытой и
неупотребляемой части обеденного сервиза, то же самое, что галоши. Как
целителен был этот борщ! Как кровь бросилась к лицу! Нет, в жизни бывают
все-таки светлые моменты, не только метель да сумерки!
Но дело не в этом: тогда, на излете утреннего похмелья, когда я
радостно ела горячий борщ, а Антон, приближая ко мне свое лимонно-серое
лицо, с резиновой рекламной улыбкой произносил мне дополнительные
комплименты, что говорило не только в пользу его галантности, но и о
воспитанности -- я ела горячий борщ, а Антон говорил, что красивых женщин
встречал немало, но редкая из них бывала красива во сне, потому что во сне
лицо красавицы расслабляется и дурнеет, на нем выступают следы неискоренимой
вульгарности и первородных грехов -- однако у меня на спящем лице он
прочитал только искренность и красоту, -- тогда, на излете утреннего
похмелья, в моей жизни распахнулась новая дверь, и в нее с декабрьского
морозца твердой поступью удачника и знаменитого человека вошел Леонардик!
4
Он вошел под переливы моего смеха. Я смеялась, откинув голову, смехом
радостного недоверия к тому, что была красива и искренна в этом похмельном,
послелюбовном сне, в который погрузилась, так и не придя в себя, то есть
перейдя из одной отключки в другую, а Антончик, который впоследствии
оказался редкостным говном, повернулся к двери и сказал: -- А, привет! -- Я
оглянулась и увидела тебя, Леонардик!
Ты шел не с мороза, не из туманных сеней, расстегивая по дороге
тонкокожие автомобильные перчатки, потому что, несмотря на возраст, ты был
заядлым автомобилистом -- ты шел ко мне с экрана телевизора, шел в синеве
мерцающего ящика, в облаке неспешных слов, струился из мира искусства, в
ожерелье лавров и уважения -- ты был только ниже ростом, чем я предполагала,
и чуть сухощавее, чем я думала, но твое лицо с серебристой шевелюрой,
красноватыми залысинами, высоким недосягаемым пробором светилось именно тем.
безошибочным светом пожизненного успеха, хотя в глубине его, как я потом уже
разглядела, ютилась некоторая растерянность.
Ах, если бы я к той поре не прошла хорошую школу Ксюшиных манер и
уроков, если бы у меня не было Карлоса с его оксфордским шиком, если бы я не
сидела за столиком в "Национале" с тремя послами одновременно, не считая
эфиопского поверенного в делах, если бы не дружила с крупными людьми,
включая Гавлеева, и второразрядными, по сравнению с тобой, знаменитостями, я
бы окаменела при нашей встрече! Но я была уже не той двадцатитрехлетней
дурочкой, которая бежала в обожаемую Москву из родного старинного города,
где, по совести сказать, ничего хорошего нет, не было и не будет.
Я не вскочила, как школьница. Я дождалась, не отрываясь от стула, его
взгляда и приветствия, и в этом приветствии -- клянусь! -- уже был заложен
свой интерес, а не просто абстрактная вежливость и гуманизм нестандартной
личности. -- Познакомьтесь! -- просиял Антон, проницательно это заметив, и
мне для личного знакомства он был представлен по имени-отчеству с подачей
руки. -- А это, -- сказал Антон, и они залюбовались моей хрупкой шеей,
которая выпорхнула из пестрого, но преимущественно лилового платья, немного
цыганистого, однако с точки зрения элегантности совсем безупречного, подарка
моей изменницы, бросившей меня Антончику на утренник, в качестве добавки к
безобразию любви, добавки, которую требуют мужчины скорее не из жадности, а
из-за непроизвольного состояния отдохнувших запросов тела. -- А это, -- они
любовались, и у В. С. смягчился несколько засушенный профиль, тот
праздничный медальон, который отчеканился в победах и который он дарил, не
отходя от кассы, всякому быдлу, хотя на фотографиях с дарственными
надписями, висящих в его кабинете, профиль плавился от повышенной
температуры, однако всюду было видно, что в молодости он был волевой и
вихрастый: вот сам Хемингуэй зорко всматривается в В. С., пожимая ему ладонь
на фоне нерусского южного города, а В. С. так же зорко всматривается в
Хемингуэя. -- А это что еще за долгожитель? -- Это был такой легендарный в
свое время сказитель Джамбул. -- Не знаю такого... А этот. ласковый, с
коробочкой в руке? -- Калинин. Мой первый орден. А вот посмотри. На фронте.
С Рокоссовским. -- А это? -- Это неинтересно -- какой-то народный хор... --
А со Сталиным есть? -- Есть. -- Он наклоняется, лезет в ящик стола, бережет.
-- Вот. В Георгиевском зале. -- А ты-то где? -- Видишь, в левом углу, за
Фадеевым и Черкасовым. -- Ой, какой он маленький! -- Великие люди все были
ниже среднего роста, -- слегка обижается он. -- Значит, ты тоже у меня
великий! -- Он скромно отшучивался: -- Думаю, что в некрологе обо мне
напишут "выдающийся". -- И как в воду глядел! В некрологе написали:
выдающийся. -- А это мы с Шостаковичем. -- А чего он как будто виноватый? --
Провинился, должно быть. -- Он задумывался над фотографиями, по-доброму
улыбался, обращаясь к вихрастой молодости, и добавлял, играясь чем-то, любил
крутить он в руках какую-нибудь штучку: коробок, фантик, вилку, брошку мою
или прядь: -- Тогда нетрудно было провиниться, -- добавлял он, считая меня
всегда достойной его добавлений: -- Мне, случалось, тоже доставалось... Он
снова задумывался, но не мучительно, не тревожно, не беспросветно, не
бесповоротно, как задумываются всякие мелкоплавающие -- так он именовал
шушеру, куриные мозги, судящие-рядящие вкривь и вкось, страдающие
недержанием речи и склонностью к непростительным обобщениям, а он не
пускался играть своим медальоном в крикливые игры -- ну, там, в
расшибалочку... -- Искусство должно быть конструктивно, -- ворчал он, но не
злобно, скорее миролюбиво. -- А что они понимают в этом хозяйстве? -- Любил
он это словечко "хозяйство", употреблял и в государственном, и в
повседневном смысле, и даже некоторые совсем уже земные вещи называл любовно
"мое хозяйство". Я тоже в глубине души всегда была патриотка, и я говорила:
-- Представь себе, подруга моя, ненаглядная Ксюша, мне пишет из Фонтенбло
истошные письма! -- Он самым внимательным образом слушал меня, подергивая
себя за мочку уха, -- такая тоже привычка, -- вообще, у него были красивые
уши, породистые, они не торчали, не оттопыривались, не сращивались мочками,
не были востренькими -- они изгибались, пленяя меня и намекая на
музыкальность натуры. Я сразу заметила эти уши, хотя у нас уши -- избыточный
предмет беседы, и нет на них моды -- народ неизбалованный -- им бюст подавай
да бедро, большие охотники бюста -- сужу по себе: интерес вызывает огромный,
согласна, -- не последнее обстоятельство, я и сама прибегала к сравнениям,
объективно оставляя за собой победу, взять хотя бы те же фотографии, а
Ивановичи меня спрашивают: на какие фотографии вы намекаете? -- будто он
снимался с одними только Хемингуэями! и вижу -- задело их за живое, только,
говорю, не вздумайте искать -- обыщетесь, не найдете, я тоже не дура, но
красоту ушей напрасно чтут мало и невнимательно: затейливый орган. К тому же
полезный. И на медальоне, добавлю от себя, видный. Виднее, чем глаза или
брови. То есть, ежели в профиль. Хотя как пошло такое поветрие, я сразу
перестала, гордясь, прибегать к ношению лифчика, что вызывало в Полине
гримасу изжоги, и сколько она мне крови испортила, в связи и помимо: литры!
литры! Бывало, завидит меня -- и на взводе, -- я жаловалась Ксюше в
Коктебеле, а Ксюша тихонько ко мне подступалась, на мягких подушечках, чтобы
случайно не вспугнуть, не оцарапать нетерпеливым движением, она же видела,
что ничего не смыслю, что простофиля, приехавшая покуролесить и в эпатажном
купальничке выступающая на пляже, она от стыда за меня сгорала, моя Ксюша,
так высоко меня ставила! С Полиной же творилась истерика, не желала ничего
слушать, раз пл