Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
ыслями побежала.
И опять, как пробежала метров сорок, пошла вертеться-кружиться подо
мною земля, и луч сфокусировался и напрягся повидлом и гноем, запрокинулась
подо мной земля, и пошла летать я на качелях, и тот столп, что из облаков
торчал, облапил меня и давай душу мучить и тело ломать, все горит во мне,
ухают внутренности, обрываются, и кричу я не своим голосом, и зову не свою
мамочку: мама! мамочка!! Ух! И вцепилась на этот раз в меня сила нешуточно,
даже если не выебет, все равно замучит, и чувствую -- на границе своего
разумения -- что становлюсь ему, извергу, все ненагляднее и краше, груди мои
он сжал мертвой хваткой, норовит с корнем вырвать, чтобы кровь из разверзлых
дыр облизать и высосать, а потом ноги-руки оторвать и обрубок на конец
натянуть, как марионетку, ну, прямо чувствую: вот сейчас! Долго он
присматривался, игрался, и не знала я уже, бегу ли я, лечу ли вверх ногами в
небо и тучи, или по земле на карачках ползу, слезы падают, реву и головой
мотаю, груди вырваны, бок оторван, или мертвая лежу, или что еще, то есть
всякий ориентир потеряла, как будто вестибулярный мой аппарат упал, как со
стены часы -- и вдребезги, такое вот состояние, приближенное к полному
помешательству, и недаром Ивановичи позже в глаза мне заглядывали,
первобытный хаос в них находили и участливо спрашивали: уж не поехала ли я
после поля? не надобно ль подлечиться? Не надобно. И не поехала, а только
поскользнулась, но тогда на поле мне не до Ивановичей было, они бы оба у
меня на ладошке уместились, и я уже со всеми попрощалась, и с тобой, Ксюш,
особенно, но опять -- зараза! -- сорвалось! Ну, прямо, ты понимаешь, вот-вот
было -- и сорвалось!!! Такое впечатление, что опять отвлекся. Ну, что ты
скажешь! Ну, знаешь, как у фригидных, уже накатит-накатит волна, и вдруг
мимо, и как ты там ее ни лижи, ни раскручивай -- мимо! мимо! мимо!!!
Понимаешь, Ксюш? Помнишь, как мы с Наташкой намучились? Тяжелый случай...
Так и тут. Только в миллион раз страшнее и, если хочешь, обиднее. Ведь я же
шла на это. Ведь это не каждый вытерпит. Ты вот, Ксюш, не вытерпишь, я тебя
знаю, ты всякой боли боишься, ты даже у Рене и то зубы боишься лечить, а он
все-таки муж, больно зря не сделает, и при этом француз, деликатный мужчина,
а я терпела! Я хотела! Я вся, как павлиниха, хвост распустила: на! бери
меня! убивай!!! Только кончи ты, гад, наконец, своей вонью и смрадом,
кончи!!! Не взял. Не убил. Не кончил.
И опять я вернулась к костру, к сторожам моим, к Егору с Юрочкой.
Сидят зеленые, как тараканы, и их подергивает, потряхивает так, что
лица, щеки, носы в разные стороны разъезжаются. Вижу: что-то они тоже
почуяли недоброе. Я присела к ним, ничего не сказала. А что скажешь? И так
без слов ясно. И взмолился тут Юрочка: не бегай, говорит, Ирина, в третий
раз. Бог весть, что из этого выйдет, а то вдруг природа раком станет, и всем
нам вместо лучше, еще хуже выйдет!.. А у самого зубы пляшут: -- Не бегай,
заклинаю тебя, в третий раз, Ирочка! -- А я говорю: -- Не бзди. Хуже не
будет. -- А Егор, он тоже спешит с Юрочкой согласиться: -- Как не будет? А
если будет? -- И поясняет: -- Ведь так еще ничего, терпимо, тошниловка,
конечно, но блевать -- не погибать, перебьемся. Поедем-ка в теплой машине в
Москву!
Короче, оробели конвоиры, созерцая издали эти мои бега, и даже пиджаком
не укрывают, не проявляют, по причине страха, ни заботы ко мне, ни уважения.
Я тогда натянула мой шотландский свитер, сорвала травинку, сижу, покусываю
стебелек, отдыхаю и в их страхи не верю, хуже не будет, и манит меня к себе
это чертово поле, по костям павших сородичей бежать, по костям басурманским
и конским, в небеса вверх ногами лететь, и во вкус смертельный вошла, и нет
мне возврата к прежней жизни. А на поле темень и тишь, и лежит оно себе
вполне миролюбиво, и луна, изредка появляясь, освещает молочный туманчик, и
это все очень обманчиво, и хочется дальше бежать.
Ну, я встала, отбросила свитерок, пошла, говорю, ребятки. Они сидят,
тесно сбившись друг к дружке, недовольные моим намерением, но перечить
все-таки не решаются, а костер без их внимания совсем загасает. Ну, я
встала, вышла в поле, сердце бьется от новых предчувствий, глубоко вздохнула
в себя сладкий клеверный воздух, волосы за уши подобрала -- и припустилась,
поскакала по кочкам.
Бегу. Бегу, бегу, бегу, бегу.љ
И в третий раз сгущается вокруг меня нечисгь, и снова начинает со мною
играть в полеты и потери ориентира, да только я уже почти привыкла к этим
шуткам, ногами знай себе перебираю, несусь во весь дух сквозь повидло. И
вдруг в тишине этого поля слышу: какие-то голоса поют. Сначала они нестройно
затянули и неуверенно, а потом их все больше и больше, ну, целый хор, и
поют, как отпевают, поют, как на похоронах. Слов не различаю, хотя они
громче стали, и вот уже как будто все поле запело, и лес там черный запел, и
все травинки из-под ног, и тучи, и даже река. То есть отовсюду... И поют они
так заунывно, так прощально и погребально, что бежать при таком пении нет
никакой физической возможности, особенно голой, а хочется остановиться,
прикрыться руками, а вокруг все поет. Я замедлила свое движение и стараюсь
понять, кого это они отпевают, не меня ли, и кажется мне, что меня, но
кажется мне, что не только меня, а все вокруг отпевают, и небо, и тучи, и
даже реку, то есть самих себя, и меня, и все -сразу, и остановилась и
слушаю, как эти силы, живые и непонятные, поют заунывную песню, со всех
сторон обступили меня и поют, и не то что осуждающе, что, мол, зряшная твоя
затея и бега никудышные, а скорее жалостливо поют, и мне смерть
предсказывают, и меня в белый гроб кладут, и гвоздями меня заколачивают,
смертную женщину, рабу Божию, Ирину Владимировну... Вот я и остановилась в
смущении и подумала: встану-ка я на колени, упаду лицом в клевер, жопой в
небо, закопаюсь в копну моих бергамотовых волос, и будь что будет, раз все
равно выносят меня в белом гробу, и поют, поют неустанно. Будь что будет!
Как поймет -- так и сделает! Выебет так выебет, закопает так закопает, все
равно отпевают всех и каждого... И вот так стою я на коленях, посреди
поющего поля, которое полнится совершенно русскими голосами, а нечисть
главная, поганая меня пощипывает за ляжки и ягодицы. Постояла я так,
постояла, обливаясь слезами невозможного воскресения, а потом подняла голову
да как закричу не своим голосом, обращаясь к тучам и смутной луне: да будешь
ли ты меня ебать?!
И вмиг смолкло поле, и воцарилась кромешная тишина, и застыл хор живых
непонятных сил в ожидании ответа, все притаились, и гроб недвижим. Но спустя
эту паузу нетерпения, паузу горечи и последней надежды -- вдруг как грянет!
как грянет над полем! Но не гром это грянул, не молния, не гроза
разразилась, стуча по белой крышке тугими каплями, и не зашумела гнилая
ольха, встревоженная ветром, и не взметнулось воронье, нет, не гром это
грянул, только судорога прошла по полю, как по коже, хотя подумала я в
первый момент: ну, держись, Ирина, час настал, но не смертный приговор
прогремел в облаках, хотя я и подумала: ну, сейчас всадит, ой, испепелит! Но
нет, чую, не то, не тот звук, не тот грохот, и молочный туман желтым цветом
окрасился, и зловоние поползло с небес на траву, и дышать больше нечем
стало, и я задохнулась...
Ну, я встала, шатаясь, держась за виски, как старуха, и никто уже
больше не пел надо мой, и подумала: хуй с тобой! Тоже мне шуточки... И
пошла, под смешки, под хихиканье, под визги -- побрела по серому полю.
Вот пришла я к костру, руки-плети, пришла к друзьям-приятелям, а они
сидят уже не зеленые, они зарумянились и даже посмеиваются, вино разливают,
и огонь весело полыхает. Отчего такое веселье? Я говорю: -- Ой, как я
устала! -- Ну, садись, отдохни... -- Вы что-нибудь слышали? -- Что ты имеешь
в виду? -- Вы слышали, как хор пел заунывными голосами? -- Хор? Какой хор?
-- Там хор был... -- Они говорят: -- Хор так хор. А я говорю: -- Вы что,
пьяные, что ли? Я тут собой, говорю устало, рисковала, а вы надрались? --
Нет, -- отвечает Юрочка, -- мы не надрались, я за рулем не пью, а сам вино в
себя заливает. А Егор говорит: -- Что касается меня, то я немножечко выпил,
потому что все обошлось по-хорошему. -- Что ты мелешь? Что обошлось? -- Как
что? -- говорит. -- Возвращаешься живая и невредимая, вся в прекрасной своей
красоте, как букет цветов, вот, значит, мы и выпили тут с товарищем
немножко. Садись к нам. -- И смотрит на меня со значением. -- А еще вы
что-нибудь слышали? -- А чего нам слышать, когда тишина. Мы тебя издалека
заприметили. Ты белела, как знамя... -- Отвернись, говорю. А Юрочка говорит:
-- Слава Богу, что хуже не вышло, а ведь лучше и так бы не стало, потому мы
сидели, как тараканы, и вцепились друг в дружку, опасаясь худших времен. Ты
сходи-ка, Егорчик, в машину, принеси нам еще бутылочку водки, ну-ка, выпьем!
А Егор подбоченился и отвечает авторитетно: -- Не пойду я к машине за
водкой, я хочу, чтобы Ира меня прежде как брата поцеловала. А сам на моих
шмоточках расселся. Я говорю: -- Ты с одежды сойди, а потом уже и братом
называйся... Они переглянулись, как два интеллигентных бандита, и не
отвечают. А ты, говорят, не спеши одеваться, мы ребята свои, мы все
понимаем. -- Что вы понимаете? -- Они молчат, перемигиваются, сигаретки
курят. Я подошла тогда осторожно к Егору, не прикрывая наготы: -- Подставляй
щечку для поцелуя. -- Подставил. Я ударила из последних сил! Он повалился
назад. Эх вы, срань! -- говорю. Он поднялся, защищая свое бородатое лицо, и
стало мне смешно, хоть и противно. Одевалась я в полнейшей тишине, а Юрочка
терпел-терпел, а как я оделась и присела к костру, руки грею, зашипел: ты,
шипит, слишком много, смотри, на себя не бери, тоже мне выискалась, я тебя
такой Жанной д'Арк выставлю!.. -- Я ему на это: -- Помнишь Ксюшу? Помнишь,
как ты ей рану солью посыпал и издевался? Ты ее так достал, что она с тобою
спала, но из чистой ненависти спала, от полнейшего отвращения... -- А в
морду хочешь? -- поинтересовался, вежливо улыбаясь, Юрочка. А я устала,
напереживалась, мне даже лень с ним связываться, говорю: ну, ударь! Ударь,
трус! Ударь, народный освободитель! Ударь, подлая скотина! И сама его по
морде ударила. И пока случилась заминочка, а он, знаю, не Егор, у него гонор
и спесь, он бешеный, я вскочила и побежала от них, ну их, думаю, в жопу! Не
того я от них ждала и не на то надеялась... Отбежала я в темноту, уже не на
поле в этот раз, а к дороге, и скрылась во мгле. Села. Думаю. Что теперь
делать? Куда идти? Где тут живые люди живут?
Они помолчали немного, а потом, слышу, Егор кричит: -- Ира! Иркааааа!!!
Гдеее тыыыыыыы? Я молчу, не отзываюсь, пусть кричат. Потом слышу, в машину
залезли, гудеть принялись, на всю Ивановскую гудят и фары включают. Гудите,
гудите, голубчики... А сама думаю: неужели я к ним вернусь? И сама себе
отвечаю: -- Ну, конечно, вернешься! А куда тебе деться? Как миленькая
вернешься. И они тоже между собой рассуждают. Не в ночи же она тут будет
сидеть, коченеть, осенью наслаждаться? Продрогнет, на костер выйдет...
Ты устала, набегалась, ухайдакалась, Ирочка, ты сегодня очень
набегалась, на всю жизнь набегалась, солнышко...
И слышу, Юра тоже кричит: -- Ира, вернись! Вернись! Поедем в Москву!
Вернись!!!
И я, дура, хорошо понимаю, что надо встать и вернуться, вон их фары
горят и зовут, что надо вернуться, встать и откликнуться, потому что куда ж
я пойду, вокруг темная ночь, а потом я часики у костра оставила, золотые
часики, с золотым браслетом, швейцарские, Карлоса подарочек, но я не
вставала и не шла. -- Ирааааа! -- кричали дуэтом мальчики. -- Надо ехать! Не
валяй дуру! Это было затмение! Ты нас простиииииии!!! -- ...И снова гудят,
из ночи выманивают на свет фар, в теплую, мягкую, как подушка, а под
подушкой батистовая рубашечка, машину, где на заднем сиденье я просплю всю
дорогу назад, свернувшись калачиком, и не буду видеть ни деревень, ни
слепящих огней редких встречных машин, я буду спать, спать, спать, и надо,
конечно, встать и идти, только нету сил, только не поднять мне век, глаз не
открыть, и подумала я: все равно не жилец, и как подумала, так и
отключилась. Вырубилась. И все.
19
По приезде я позвонила спаренным братьям Ивановичам и незамедлительно,
прямо по телефону, сдалась. Но они все равно пришли хмурые, набычившись,
шелестя макинтошами. -- Ах, зачем, зачем вы по полю бегали, Ирина
Владимировна? -- вскричали оба, как только меня увидели. -- По какой нужде?
Мы уже обо всем договорились. Мы все уладили. Вас принимали обратно в фирму.
И Виктора Харитоныча мы уломали, как ни сопротивлялся он необходимости вас
восстановить. А что теперь? Пошли слухи. Зашевелились в литературных кругах
шептуны: Жанна д'Арк! Жанна д'Арк!.. Вы кому и что доказать хотели? ЗАЧЕМ
ВАМ ЭТО БЫЛО НУЖНО?!. Эх, Ира, Ира, все вы испортили. И не предлагайте нам
снимать наши макинтоши! Следовало с нами заранее посоветоваться. Уж если
бегать по полю, так с четким заданием!.. А вы!.. Вот и Владимира Сергеевича
подвели. Он совсем из-за вас станет полной фигурой нон-грата, с телевидения
уже сняли изображения. Исчерпали вы запас его прочности. До дна исчерпали!
Ой, надрал бы он вам ваши кудри! Ой, надрал бы!..
И ушли, предоставив мне беспокоиться насчет моей будущей судьбы.
Гавлеев! Как же! Как же! Конечно, помню. Ценитель разомкнутых сфер,
интригующих сочленений... Как же! Как же! А я и забыла...
Я встретила их кашлем, соплями, стреляющим ухом и отвечаю не своим,
толстым голосом: а вы? Сами вы хороши! Зачем, ради какой стратегии напустили
вы на меня Степана с его полуночным броневиком? -- Какого еще Степана? --
Ой, я вас умоляю!.. -- Нет, вы объяснитесь по-человечески. -- Ой! --
морщусь. -- Как будто не знаете! Того Степана, что покалечить меня собрался,
лишить красоты, а потом, недовыполнив поручение, прикинулся пьяным и
обмочился, вот здесь, идите сюда, на коврике возле дивана, понюхайте коврик
как доказательство, вот здесь он провел всю ночь, а наутро все что-то
нескладно лепил про Марфу Георгиевну, про ее именины липовые...
Переглянулись Сергей с Николаем. Журналисты высокого полета. А я им
ангинным, обиженным тоном, словно как из трубы, объясняю: -- Ах, оставьте,
пожалуйста! у меня до сих пор на бедре синяк размером в одну шестую всего
тела, оставьте, я не маленькая...
А они как разахаются да как разведут руками. Ну, Ирина Владимировна,
тут без посторонней помощи не обошлось. Не иначе как Борис Давыдович
приложил свою каинову печать, не иначе как он. В самом деле, отвечаю,
спасибо умному человеку. До меня, я женщина слабая, до меня не сразу
доперло... -- Эх! -- присвистнули братья. -- Ирина Владимировна!..
Жидовствуете, -- говорят. -- Нехорошо! -- Я на это: -- Ну, вот. Все меня
обижают, обманывают! -- И пустила слезу. Они скинули макинтоши, вытерли
ноги, повесили на вешалку. -- И вы тоже... -- жалуюсь... -- Кому верить?
Садитесь, пожалуйста. -- Сели за стол. -- Так, -- говорят Николай и Сергей.
-- А насчет татаро-монгольского поля, что находится на таком-то километре от
Москвы (не помню, на каком, цифры плохо запоминаю), это тоже он вас
надоумил, Борис Давыдович? Ну, успокойтесь.. успокойтесь... успокойтесь. --
Как же я могу успокоиться? -- отвечаю плаксиво, теребя в руках мокрый
платочек. -- Я т-т-там ч-ч-часики золотые... швейцарские... п-п-потеряла...
с золотым б-б-браслетиком... -- Значит, тоже он? -- Нет, -- отвечаю честно,
безо всякой неправды. -- Не он. Мне голос был. -- Они говорят,
насторожившись еще больше: -- Так. Какой голос? Расскажите. В ваших же
интересах... -- Ах, говорю, нечего и рассказывать... Этого вам никогда не
понять... -- ??? -- Вы, говорю, материалисты. -- Ну, знаете ли, Ирина
Владимировна, творческий материализм допускает различные загадки природы и
физики. Вон Сергей у нас, например, по парапсихологии статейки пишет. -- Ив
приметы верите? -- Ну! -- отвечает Сергей уклончиво: не то да, не то, а
дальше что. -- Я высморкалась. -- Давайте, говорю, будем снова дружить. --
Дружить! -- недоверчиво усмехаются братья. -- Мы с вами дружим-дружим, а вы
тайком от нас по полю бегаете! -- Я и так наказана, -- жалуюсь, -- видите,
ангиной заболела, тридцать восемь и три температура, вся горю, и горят
Ивановичи вместе со мной синим пламенем. -- Ну, Ирина Владимировна, не
ожидали, честно сказать, мы от вас! Вы же русская женщина! -- Русская,
отвечаю, какая еще? -- Ну, разве это, удивляются, не святотатство?
Национальную святыню ногами топтать, нагишом по ней бегать туда-сюда? Вы нас
обманули. И главный редактор Гавлеев вне себя от ярости, поместивший про вас
обеляющую статью... -- Ну, ладно, ребята, -- винюсь, -- ладно! Сдуру
побежала, больше не буду, честное слово, а сама думаю: ну ее к черту, эту
Россию, пусть о ней другие пекутся! Хватит с меня! Хочу жить. -- Вы ребята
деловые, так? Так. Значит, сможем договориться? А они опять за свое: -- А
случись, сомневаются, такая история, что на поле нарушился бы национальный
эквилибр, -- что тогда? И Гавлеев, он в лучших чувствах обижен, он тоже вам
поверил... Я говорю: доложите своему начальнику Гавлееву, что никаких
нарушений эквилибра не произошло и произойти не может, поскольку, говорю, на
своей злосчастной шкуре убедилась, что этот самый эквилибр -- он такой, что
надо! Успокойте начальника! -- И вспомнились мне тут бабы на далеком,
незнакомом мне базаре, которые лучше меня понимали про эквилибр. Ну, бабы,
сказала я, взгромоздясь на торговый ряд, просите, что хотите, что попросите,
то и будет! -- Они в кучу сбились, отвечают несмело: ничего не хочим, нам и
так хорошо. Да так ли уж, говорю, хорошо? А чего, отвечают, жаловаться, Бога
гневить понапрасну, войны нет... А я говорю: ну, хоть чего-нибудь да хотите?
А ты, говорит одна, ты купи у нас семечек, купи, дочка, мы не дорого
отдадим... Не хочу, отвечаю, я ваших семечек, от них одно засорение желудка.
Уходили они даже с некоторым облегчением, пошли Гавлееву докладывать,
только вы, Ирина Владимировна, вы об этих своих бегах не очень
распространяйтесь, особенно чужеземцам, переврут, истолкуют неправильно. --
Как можно? -- заверяю. -- Никогда в жизни! Только вы меня тоже не обидьте, и
про Егора, про Юрочку им рассказала, про их глупые споры, и как сидели на
траве, зеленые, как тараканы, но про нечисть смолчала, потому что это --
МОЕ, и Ивановичи говорят: -- Шустрые ребята! -- А я подумала: -- Все вы
шустрые! -- На том и расстались, да тут на базар вползает человеческий
обрубок, дядя Миша, без трех конечностей, держа в руке стакан, полный водки.
Закуси огурцом, дядя Миша! Но дядя Миша придерживается иного мнения.
Ополовинив стакан, отвечает: -- Зачем пить, если закусывать? -- И сплевывает
на щеку. Бабы суют ему в карманы яблоки в крапинку. Бабы лузгают семечки. В
лужах солнце. Дядя Миша допивает водку. Он никогда не пьянеет, дядя Миша, он
никогда не трезвеет. Он ползет по базару, загребая единственной клешней. Он
заползает в зал ожидания, щеки горят, в зале ожидания я провела много часов.
Фикус рос из окурков. Начальница станции, сжалившись надо мной, выдала из