Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
не знаю в чем. Потом с каждой минутой мои оплошности
множились бы и я был бы кругом виноват...
-- Сколько раз так бывало?
-- Сотни раз.
-- Не меньше! Может, с тех пор ты поумнел, стал
проницательней?
-- Нет!
-- Рада, что ты это признаешь. Ну и?..
-- Ну и теперь всего этого нет...
-- Ага! -- восклицает она театральным тоном. -- А он едва
решается в это поверить! -- И продолжает мягко: -- Ну так вот,
можешь мне поверить -- этого больше нет.
-- И совершенных мгновений нет?
-- Нет.
Я ошеломлен. Я настаиваю.
-- И что же, ты не... Значит, кончились эти... трагедии,
внезапные трагедии, в которых маски, шали, мебель и я сам --
все играли какую-нибудь маленькую роль, а ты играла главную?
-- Неблагодарный, -- улыбается она. -- Иногда я
предназначала ему роль куда более важную, чем моя собственная.
А он и не подозревал об этом. Так вот -- да, все кончено. Ты
удивлен?
-- О, еще бы! Конечно, удивлен! Я считал, что все это
частица тебя самой и тебя этого лишить -- все равно что вырвать
у тебя сердце.
-- Я тоже так считала, -- говорит она без всякого
сожаления. И добавляет с ноткой иронии, оставляющей у меня
тягостный осадок: -- Как видишь, я могу жить без этого.
Скрестив пальцы, она придерживает ладонями колено. И
смотрит в пространство с блуждающей улыбкой, от которой вдруг
молодеет все ее лицо. Сейчас она похожа на толстушку девочку,
полную таинственности и чем-то очень довольную.
-- Да, я рада, что ты остался прежним. Если бы тебя
переставили на другое место, перекрасили и вкопали в землю на
обочине другой дороги, я потеряла бы ориентир. Ты мне
необходим: я меняюсь, но ты, таков уговор, должен оставаться,
каким был. Глядя на тебя, я могу измерить, насколько изменилась
я сама.
Я все-таки слегка задет.
-- Ну так вот, мерка у тебя неточная, -- живо возражаю я.
-- За это время я как раз переменился, и по сути я...
-- Пфф! -- с уничтожающим презрением фыркает она. --
Подумаешь, интеллектуальные перемены! Вот я изменилась до мозга
костей...
До мозга костей... Что потрясло меня в ее голосе? Так или
иначе, во мне вдруг совершается перелом -- я перестаю искать
исчезнувшую Анни. Меня трогает вот эта толстая, потрепанная
жизнью женщина, это ее я люблю.
-- У меня появилась странная уверенность... физическая,
что ли. Я чувствую, что совершенных мгновений не бывает. Когда
хожу, я чувствую это ногами. Чувствую все время, даже когда
сплю. И не могу об этом забыть. И не то чтобы это меня однажды
осенило -- я не могу сказать: вот с такой-то минуты или с
такого-то дня моя жизнь переменилась. Но отныне у меня всегда
такое состояние, будто накануне до меня внезапно это дошло. Я
ошеломлена, я не в своей тарелке, я не могу к этому привыкнуть.
Она произносит все это спокойным голосом, с оттенком
гордости из-за того, что она так изменилась. Она покачивается
на своем сундуке с удивительной грацией. Еще ни разу с тех пор,
как я вошел, она не была так похожа на прежнюю Анни, на Анни,
какой она была в Марселе. Она вновь покорила меня, вновь
погрузила в свой странный мир, за пределами смешного,
наигранного, за пределами мудрствований. Я даже вновь чувствую
тот легкий озноб, который всегда охватывал меня в ее
присутствии, тот же горький привкус во рту.
Анни разомкнула пальцы и выпустила из рук колено. Она
молчит. Это рассчитанное молчание -- так в Опере сцена остается
пустой в течение семи оркестровых тактов, не больше и не
меньше. Анни пьет чай. Потом отставляет чашку и, выпрямившись,
опирается кулаками на края сундука.
И вдруг ее лицо становится великолепным лицом Медузы,
которое я когда-то так любил: исполненное ненависти,
перекошенное, ядовитое. Анни меняет не выражение, она меняет
лицо, как античные актеры меняли маски -- в мгновение ока. И
каждая из этих масок призвана творить определенную атмосферу,
задавать тон тому, что последует. Маска появляется и остается
неизменной, покуда Анни говорит. Потом маска спадает,
отделяется от Анни.
Анни устремила на меня невидящий взгляд. Сейчас она
заговорит. Я жду трагического монолога на уровне ее маски, жду
погребального песнопения.
Но она произносит короткую фразу:
-- Я живой мертвец.
Тон не вполне соответствует лицу. Он не трагичен: он
страшен -- в нем сухое отчаяние, без слез, без жалости. Да,
что-то в ней безнадежно иссохло.
Маска упала, Анни улыбается.
-- Я вовсе не грущу. Иногда меня это даже удивляло, и зря:
о чем мне грустить? Когда-то я была способна на пылкие страсти.
Я страстно ненавидела свою мать. Или вот тебя, -- с вызовом
говорит она, -- тебя я страстно любила.
Она ждет ответной реплики. Я молчу.
-- Но с этим, разумеется, покончено раз и навсегда.
-- Откуда ты знаешь?
-- Знаю. Знаю, что больше никто и ничто не сможет внушить
мне страсть. Понимаешь, начать кого-нибудь любить -- это целое
дело. Нужна энергия, любопытство, ослепленность... Вначале
бывает даже такая минута, когда нужно перепрыгнуть пропасть:
стоит задуматься, и этого уже не сделаешь. Я знаю, что больше
никогда не прыгну.
-- Почему?
Анни бросает на меня иронический взгляд и не отвечает.
-- Теперь я живу в окружении моих усопших страстей.
Пытаюсь воскресить ту прекрасную ярость, которая побудила меня
двенадцатилетней девчонкой кинуться с четвертого этажа, когда
мать меня высекла. -- И без видимой связи, с отстраненным видом
добавляет: -- И еще мне нельзя слишком пристально глядеть на
вещи. Я должна взглянуть, понять, что это, и сразу отвести
глаза.
-- Почему?
-- Мне противно.
Ну разве это не?.. Во всяком случае, похоже. В Лондоне уже
однажды было, что мы, каждый в отдельности, в одно и то же
время подумали одно и то же об одних и тех же вещах. Я был бы
так рад, если бы... Но мысль Анни делает обычно причудливые
извивы, никогда нельзя быть уверенным, что ты ее понял до
конца. Я должен это выяснить.
-- Послушай, я хотел тебе сказать: ведь я никогда в
точности не знал, что такое совершенные мгновения. Ты мне
никогда не объясняла.
-- Конечно, ты ведь и не делал ни малейших усилий, чтобы
понять. Ты оставался рядом со мной чурбан чурбаном.
-- Увы! Я знаю, во что мне это обошлось.
-- Ты заслужил то, что с тобой случилось, ты был очень
виноват. Ты раздражал меня своей основательностью. Всем своим
видом ты будто говорил: "Вот я, я человек нормальный" и
старался показать, какой ты здоровяк, как ты пышешь моральным
здоровьем.
-- И все-таки я сотни раз просил тебя объяснить, что
такое...
-- Да, но каким тоном! -- гневно возражает она. -- Ты
снисходительно осведомлялся: вот какой у тебя был тон. Ты
спрашивал с ласковой рассеянностью, как старые дамы спрашивали
меня, во что я играю, когда я была маленькая. Вообще-то говоря,
-- задумчиво продолжает она, -- может, как раз тебя я и
ненавидела больше всех на свете.
Она делает над собой усилие и, взяв себя в руки, улыбается
-- щеки ее все еще пылают. Она очень хороша.
-- Я готова объяснить тебе, что это такое. Теперь я уже
достаточно стара, чтобы, не злясь, посвятить добрых старушек
вроде тебя в игры моего детства. Ну говори, что ты хочешь
знать?
-- Что это такое было.
-- Я рассказывала тебе о выигрышных ситуациях?
-- По-моему, нет.
-- Рассказывала, -- твердо заявляет она. -- Это было в
Эксе, на площади -- не помню ее названия. Мы сидели в саду
кафе, на самом солнцепеке, под оранжевыми зонтиками. Ты забыл
-- мы еще пили лимонад и я обнаружила в сахарной пудре дохлых
мух.
-- А-а, возможно...
-- В том самом кафе я и говорила тебе о выигрышных
ситуациях. Говорила в связи с большим изданием "Истории" Мишле
-- с тем, которое было у меня в детстве. Оно было гораздо
больше этого, и страницы в нем были тускло-белые, как
сердцевина шампиньона, и пахли грибами. После смерти моего отца
дядя Жозеф присвоил эти тома и уволок к себе. В тот самый день
я и назвала его старой свиньей, а мать меня высекла, и я
выбросилась из окна.
-- Да, да... ты что-то рассказывала мне об этой "Истории
Франции"... Ты, кажется, читала ее на чердаке? Видишь, я
припоминаю. Ты несправедливо обвиняешь меня в том, что я все
забыл.
-- Помолчи. Так вот, как ты совершенно правильно вспомнил,
я уносила эти тома на чердак. В них было очень мало картинок --
три-четыре в каждом томе. Но каждая занимала целую страницу, а
оборотная сторона была чистая. Это производило на меня тем
большее впечатление, что на других страницах ради экономии
места текст был набран в два столбца. Я любила эти гравюры
особенной любовью: я все их знала наизусть и, перечитывая
какой-нибудь том Мишле, еще за пятьдесят страниц до очередной
картинки начинала ждать ее появления, и каждый раз мне казалось
чудом, что она на месте. Тут была еще одна тонкость: сцена,
изображенная на картине, никогда не совпадала с текстом на
ближайших страницах -- чтобы найти описание событий, надо было
забежать на тридцать страниц вперед.
-- Умоляю тебя, поговорим о совершенных мгновениях.
-- А я тебе говорю о выигрышных ситуациях. Это они были
изображены на гравюрах. И я прозвала их выигрышными. Должно же
было в них быть что-то особенное, если именно их решили сделать
предметом таких немногочисленных иллюстраций. Понимаешь --
выбрали именно их, хотя было множество эпизодов, куда более
благодарных для художника или более важных для истории.
Например, на весь XVI век приходилось всего три картинки:
гибель Генриха II, убийство герцога де Гиза и въезд Генриха IV
в Париж. И вот я вообразила, что эти события чем-то отличаются
от других. К тому же гравюры укрепляли меня в этой мысли --
рисунок на них был аляповат, руки и ноги плохо прилажены к
туловищу. Но они были полны величия. Вот, например, убит герцог
де Гиз -- и все очевидцы в ужасе и негодовании выставили вперед
ладони, а сами отворачиваются: это очень красиво -- ни дать ни
взять хор. И не думай, что картинки пренебрегали забавными
житейскими подробностями. Ты видел на них и пажей, которые
падают с лошади, и маленьких собачек, разбегающихся в разные
стороны, и шутов, сидящих на ступеньках трона. Но все эти
детали были изображены так величественно и неуклюже, что
великолепно гармонировали со всем остальным, пожалуй, я не
встречала картин, где бы так строго было выдержано единство.
Вот отсюда все и пошло.
-- Выигрышные ситуации?
-- Во всяком случае, то, как я себе их представляла. Это
были ситуации, обладавшие редкими, драгоценными особенностями,
если хочешь -- стилем. Например, когда мне было восемь, я
считала, что быть королем -- выигрышная ситуация. Или еще
умереть. Ты смеешься, но на картинках было столько людей,
изображенных в минуту смерти, и столько людей произносили в
этот миг возвышенные слова, что я искренне верила... в общем, я
думала, что в минуту агонии человек способен стать выше самого
себя. Впрочем, достаточно было просто находиться в комнате, где
лежит покойник: смерть была выигрышной ситуацией, от нее
исходило нечто такое, что передавалось всем находящимся рядом.
Некое величие. Когда умер мой отец, мне приказали пойти наверх
в его комнату, чтобы увидеть его в последний раз. Поднимаясь по
лестнице, я чувствовала себя глубоко несчастной, но в то же
время меня опьянял какой-то набожный восторг -- наконец-то я
попаду в выигрышную ситуацию. Я оперлась о стену, я пыталась
вести себя соответственно такой минуте. Но на коленях у постели
стояли мои тетка и мать и своими рыданиями все мне портили.
Последние слова Анни произносит сердито, как будто
воспоминание все еще для нее мучительно. Она делает паузу:
глядя в одну точку, вздернув брови, она, воспользовавшись
случаем, переживает былую сцену заново.
-- Позднее я расширила это понятие: во-первых, добавила к
выигрышным ситуациям еще одну -- любовь (я имею в виду любовный
акт). Да вот, кстати, если ты раньше не понимал, почему я тебе
отказывала в... в некоторых твоих просьбах, теперь можешь
сообразить: я старалась кое-что уберечь. А потом я решила, что,
наверно, выигрышных ситуаций гораздо больше, чем я могу
насчитать, и в конце концов предположила, что они неисчислимы.
-- Хорошо, но что же они все-таки такое?
-- Да я же тебе объяснила, -- удивленно говорит она. --
Вот уже пятнадцать минут я тебе это втолковываю.
-- Так что же, важнее, чтобы человек был охвачен какой-то
сильной страстью, скажем, ненавистью или любовью, или чтобы во
внешней стороне события было величие, то есть я хочу сказать, в
той его стороне, которая нам видна?
-- И то, и другое, -- отвечает она неохотно.
-- А совершенные мгновения? Они здесь при чем?
-- Они настают потом. Сначала появляются предвестья. Потом
в жизнь людей медленно, величаво вступает выигрышная ситуация.
И вот тут возникает вопрос, хочешь ли ты превратить ее в
совершенное мгновение.
-- Понял, -- говорю я. -- В каждой выигрышной ситуации
надо совершать определенные поступки, принимать определенные
позы, говорить определенные слова -- а другие позы и слова
категорически возбраняются. Верно?
-- Если угодно...
-- В общем, выигрышная ситуация -- это сырье, его надо
обработать.
-- Именно, -- говорит она. -- Сначала надо оказаться в
каких-то исключительных обстоятельствах, а потом ощутить, что
вносишь в них порядок. Если все эти условия соблюдены,
мгновение становится совершенным.
-- Словом, это своего рода произведение искусства.
-- Ты мне это уже говорил, -- раздраженно возражает она.
-- Нет: это был... долг. Выигрышную ситуацию ты обязан
преобразить в совершенное мгновение. Это был вопрос
нравственности. Можешь смеяться сколько угодно -- именно
нравственности. Я вовсе не смеюсь.
-- Слушай, -- говорю я внезапно, -- я тоже хочу покаяться.
Я никогда тебя по-настоящему не понимал, не старался искренне
тебе помочь. Если бы я знал...
-- Спасибо, большое спасибо, -- говорит она с иронией. --
Надеюсь, ты не ждешь благодарности за твое запоздалое
раскаяние. Впрочем, я на тебя не сержусь -- я никогда ничего
тебе толком не объясняла, я была зажата, я не могла говорить об
этом ни с кем, даже с тобой -- в особенности с тобой. В эти
минуты всегда вторгалась какая-то фальшивая нота. И я теряла
голову. А между тем у меня бывало такое чувство, что я сделала
все что могла.
-- Ну а что надо было делать? Как себя вести?
-- До чего ты глуп! Разве можно привести пример. Смотря по
обстоятельствам.
-- Но расскажи, что ты пыталась делать.
-- Не хочу. Впрочем, пожалуй, расскажу тебе историю,
которая поразила меня, когда я еще в школе училась. Был один
король, он проиграл сражение и попал в плен. И сидел где-то в
уголке в лагере победителя. Перед ним провели в оковах его сына
и дочь. Он не заплакал, не сказал ни слова. Потом перед ним
провели, тоже в оковах, одного из его слуг. И тут он начал
стонать и рвать на себе волосы. Другие примеры можешь придумать
сам. Но ты понял: иногда плакать нельзя, или ты мразь. Но если
тебе на ногу упало полено, можешь делать что угодно -- хнычь,
рыдай, прыгай на другой ноге. Глупо все время оставаться
стоиком -- растратишь себя по пустякам. -- Она улыбается. -- А
в некоторых случаях надо быть даже БОЛЬШЕ чем стоиком. Ты,
конечно, не помнишь, как я в первый раз поцеловала тебя?
-- Прекрасно помню, -- победно заявляю я, -- это было в
Кью-Гарденз на берегу Темзы.
-- Но ты никогда не подозревал, что я сидела на крапиве:
платье у меня задралось, крапива обстрекала ляжки, и при
малейшем движении их жгло все сильнее. Ну так вот, тут одного
стоицизма было мало. Ты меня нисколько не волновал, особого
желания целоваться с тобой у меня не было, поцелуй, который я
собиралась тебе подарить, имел куда более важный смысл -- то
был залог, договор. Понимаешь сам, как некстати пришлась эта
боль: в такую минуту я не имела права думать о своих ляжках.
Мало было не показывать, что мне больно, надо было боли не
чувствовать. -- Она гордо смотрит на меня, все еще удивленная
своим подвигом. -- На целых двадцать минут -- на все то время,
что ты меня уламывал, хотя я и без того уже решила тебя
поцеловать, на все то время, что я заставила себя упрашивать,
-- ведь поцелуй должен был быть дан по всем правилам, -- я себя
полностью обезболила. А, Бог свидетель, кожа у меня на редкость
чувствительна. Но я НИЧЕГО не чувствовала, пока мы не встали.
Все так, все знакомо. И приключений нет, и совершенных
мгновений нет... мы утратили одни и те же иллюзии, мы шли
одними и теми же путями. Остальное я угадываю -- могу даже сам
вместо нее договорить то, что ей еще осталось сказать:
-- И вот ты поняла, что всегда найдутся тетки, которые
плачут, или рыжий тип, или кто-нибудь еще, кто испортит тебе
всю картину?
-- Конечно, -- подтвердила она без восторга.
-- Разве не в этом дело?
-- Ох, знаешь, с оплошностями рыжего типа я в конце концов
могла бы смириться. В общем-то с моей стороны было чистейшей
любезностью интересоваться тем, как играют свою роль другие...
нет, дело скорее в том...
-- В том, что выигрышных ситуаций нет?
-- Именно. Я думала, что ненависть, любовь или смерть
низвергаются на нас, как языки пламени в Страстную пятницу. Я
думала, что можно излучать ненависть или смерть. Как я
ошибалась! Ну да, я ведь и впрямь верила, что существует
"Ненависть", которая нисходит на людей и возвышает их над
собой. А на самом деле это я сама -- я ненавижу, я люблю. Но
ведь каждое я -- это всегда одно и то же, некое месиво, и оно
тянется, тянется... и все так похожи, что просто диву даешься,
зачем это люди придумали имена и какие-то различия.
Наши мысли совпадают. Мне кажется, мы никогда не
расставались.
-- Послушай, -- говорю я. -- Вот уже несколько минут я
размышляю кое о чем, что нравится мне больше, чем роль
дорожного столба, которую ты мне великодушно предназначила:
дело в том, что мы изменились одновременно и одинаково. И
знаешь, мне это больше по душе, чем видеть, как ты уходишь все
дальше и дальше, а я обречен всегда оставаться твоей отправной
точкой. Все, что ты мне сейчас рассказала, я сам хотел тебе
рассказать -- правда, другими словами. Мы прибыли в один и тот
же пункт. Не могу тебе передать, как меня это радует.
-- Да? -- говорит она ласково, но упрямо. -- А я все же
предпочла бы, чтобы ты не менялся, -- так удобнее. Я не похожа
на тебя, мне вовсе не нравится, что кто-то думает так же, как
я. Да и потом, ты ошибаешься.
Я рассказываю ей о том, что со мной произошло, говорю о
существовании -- наверно, слишком пространно. Она прилежно
слушает, расширив глаза, вздернув брови.
Я кончил -- на ее лице облегчение.
-- Ну так вот, ты думаешь совсем не так, как я. Ты
недоволен, потому что хотел бы, чтобы вещи располагались вокруг
тебя словно букеты цветов, а тебе чтобы для этого не пришлось и
пальцем шевельнуть. Я никогда так многого не требовала -- я
хотела действовать. Знаешь, когда мы с тобой изображ