Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Жене Жан. Богоматерь цветов -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  -
"Бог, вот Бог!" Она падала обессиленная. Скоро наслаждение ослабело. Тогда Дивина надела на себя тело самца, став вдруг сильной и мускулистой, она видела себя твердой, как сталь, руки в карманах, посвистывающей. Она видела себя совокупляющейся с самой собой. Наконец, она почувствовала, что ее мускулы, как во время того ее опыта с приданием себе мужественности, выступают и твердеют на бедрах, на лопатках, на руках, и расстроилась. И этот огонь тоже угас. Она сохла. У нее даже исчезли круги под глазами. Именно тогда она вызвала в себе воспоминание об Альберто и им утешилась. Это было ничтожество. Все в деревне сторонились его. Он был вор, грубиян и сквернослов. Девушки морщились, когда при них упоминали его имя; но по ночам, а иногда внезапно во время тяжелой работы они вспоминали его мощные бедра, тяжелые руки, которые раздували карманы и поглаживали его бока, были неподвижны или слабо шевелились, осторожно поднимая натянутую или вздувшуюся ткань брюк. Кисти рук, большие, широкие, короткопалые, с восхитительным большим пальцем, с величественным, мощным холмом Венеры, свисали, как куски дерна. Как-то летним вечером дети, которые обычно приносят потрясающие известия, сообщили в деревне, что Альберто ловит змей. "Змеелов, это ему подходит", -подумали старухи. Это был лишний повод, чтоб" поставить на нем крест. Ученые предлагали заманчивую награду за каждую пойманную живую змею. Случайно, шутя, Альберто поймал одну, доставил ее живой и получил обещанную награду. Так родилось новое звание, которое ему нравилось и одновременно его бесило. Он не был ни сверхчеловеком, ни развратным фавном: это был парень с заурядными мыслями, который умел делать сластолюбие более привлекательным. Казалось, он постоянно пребывает в состоянии наслаждения или опьянения. Кюлафруа неминуемо должен был его повстречать. Летом он шатался по дорогам. Еще издали завидев силуэт Альберто, он понял, что смысл и цель его прогулки именно там. Альберто неподвижно стоял на краю дороги, почти во ржи, будто поджидая кого-то, расставив широко свои красивые ноги, в позе колосса Родосского или в позе, какую нам демонстрировали такие гордые и важные под своими касками немецкие часовые. Кюлафруа он понравился. Проходя мимо с безразличным и храбрым видом, мальчик покраснел и опустил голову, а Альберто с улыбкой на губах наблюдал за ним. Ему было 18 лет, и поэтому Дивина видит, его как взрослого мужчину. Назавтра он пришел снова. Альберто был там, часовым или статуей, на краю дороги. "Добрый день" - сказал он с улыбкой, искривившей его губы. (Эта улыбка была особенностью Альберто, им самим. Кто угодно мог иметь или приобрести жесткость его волос, цвет его кожи, его походку, но не его улыбку... Когда теперь Дивина ищет исчезнувшего Альберто, она хочет нарисовать его на себе, выдумывая своим ртом его улыбку. Она напрягает мышцы, ей кажется, - она верит, в это, чувствуя, как кривится ее рот, - что эта гримаса делает ее похожей на Альберто, до того дня, когда ей приходит в голову проделать это перед зеркалом. И тут она видит, что ее гримасы не имеют ничего общего с тем смехом, который мы уже как-то назвали звездным.) "Добрый день!" - пробормотал Кюлафруа. Это было все, что они сказали друг другу, но с того дня Эрнестина вынуждена была смириться с его исчезновениями из дома с шифером. Однажды: - Хочешь заглянуть в мою корзинку? Альберто указал на маленькую корзину из ивовых прутьев, закрытую и застегнутую на ремешок. В тот день в ней была лишь одна изящная и злобная змея. - Я открываю? - О нет-нет, не открывайте, - сказал он, потому что всегда питал непреодолимое отвращение к рептилиям. Альберто не стал открывать крышку, но зато положил свою жесткую и нежную, в царапинах от колючего кустарника, руку на затылок Кюлафруа, который чуть было не стал на колени. В другой раз там извивались уже три спутанные змеи. На головах у них были надеты маленькие капюшоны из твердой кожи, шнурком завязанные на шее. - Можешь потрогать, они тебе ничего не сделают. Кюлафруа не шевелился. Словно повстречав привидение или небесного ангела, он не мог бежать, скованный ужасом. Он даже отвернуться не мог, змеи загипнотизировали его, и в то же время он почувствовал, что сейчас его стошнит. - Ну, ты что, дрейфишь? Ну, скажи, со мной раньше было то же самое. Это было неправдой, он хотел успокоить ребенка. Альберто медленно и властно запустил руку в клубок рептилий и вынул одну, длинную и тонкую, хвост которой как хлыст, мгновенно, но бесшумно, обвился вокруг его голой руки. "Потрогай" -- сказал он и одновременно подвел руку мальчика к чешуйчатому и ледяному телу, но Кюлафруа сжал руку в кулак и лишь костяшки пальцев прикоснулись к змее. Это даже не было прикосновением. Холод удивил его. Он вошел ему в кровь, и посвящение состоялось. Покрова спали, но Кюлафруа еще не знал, перед каким изображением: его взгляд не мог этого различить. Альберто взял другую змею и положил ее на голую руку Кюлафруа, она обвилась вокруг точно так же, как и первая. - Видишь, они не делают тебе ничего плохого (Альберто говорил о змеях в женском роде). Альберто, восприимчивый подобно его члену, который увеличивается от прикосновения пальцев, чувствовал, как в ребенке поднимается чувство, от которого тот напрягся и задрожал. Благодаря змеям между ними зарождалась скрытая дружба. Однако мальчик еще не прикоснулся к змее, даже не задел ее тела органом осязания, кончиками пальцев, где на них вздувается бугорок, с помощью которого читают слепые. Пришлось Альберто раскрыть его руку и провести ею по ледяному мрачному телу. Это стало откровением. С этого мгновения мальчику стало казаться, что если множество змей заползет, проникнет в него, то он не ощутит ничего, кроме радости дружбы и что-то вроде грусти; а тем временем властная рука Альберто не отпускала его руки, а бедро Альберто продолжало касаться его бедра, и таким образом он уже был не вполне он. Кюлафруа и Дивина, с их утонченным вкусом, всегда будут вынуждены любить то, что им ненавистно, в этом отчасти и проявляется их святость, здесь есть что-то от самоотречения. Альберто научил его ловить змей. Нужно дождаться полудня, когда змеи застывают на камнях, нежась в лучах солнца. Очень осторожно подходишь к ней, хватаешь за шею, как можно ближе к голове, зажимая голову между двумя фалангами указательного и среднего пальцев, выгнутых так, чтобы она не вырвалась и не укусила, а затем быстро, пока, она свистит от отчаяния, надеваешь на голову капюшон, завязываешь шнурок и кидаешь в ящик. Альберто носил вельветовые брюки, гетры, серую рубашку с закатанными по локоть рукавами. Он был красив, как и все самцы в этой книге, сильные и нежные, но не сознающие собственной прелести. Его жесткие непослушные волосы падали на лицо до самых губ, их одних было достаточно, чтобы придать ему королевское величие в глазах хрупкого замкнутого ребенка. Обычно они встречались около десяти часов утра у гранитного креста. Немного болтали о девочках и отправлялись в путь. Урожай еще не был убран. Жесткие колосья ржи и пшеницы, будучи неприкосновенными для остальных, служили им надежным укрытием. Они растягивались под открытым небом и ждали полудня. Кюлафруа сначала играл с руками Альберто, на следующий день - с ногами, на следующий за двумя первыми - со всем остальным. Дивина увлекается этим воспоминанием, она вновь видит себя втягивающей щеки, словно свистящий мальчишка. Альберто насиловал ребенка со всех сторон, пока сам не рухнул обессиленный. Однажды Кюлафруа сказал: - Я пошел домой, Берто. - Иди, тогда до вечера, Лу. Почему "до вечера"? Эта фраза вырвавшаяся у Альберто, прозвучала так непосредственно, что и Кюлафруа она показалась совершенно естественной и он ответил: - До вечера, Берто. Однако день кончился, они увидятся лишь завтра, и Альберто это знал. Он глуповато улыбнулся, подумав, что у него вырвалась фраза, которую он и не собирался произносить. Кюлафруа, со своей стороны, не пытался проникнуть в смысл этих прощальных слов. Они взволновали его, как волнуют некоторые простые стихи, логика и грамматика которых становятся нам ясной, лишь когда мы уже насладимся их очарованием. Кюлафруа же был совершенно очарован. В доме с шиферной крышей это был день стирки. На сушилке в саду висели простыни, образуя лабиринт, по которому скользили привидения. Ясно, что Альберто будет ждать его именно там. Но в каком часу? Он ничего об этом не сказал. Ветер колыхал белые простыни, как рука актрисы - декорацию из разрисованной ткани. Ночь сгущалась, с нежностью возводила жесткие постройки из широких поверхностей, заполняла их тенью. Прогулка Кюлафруа началась в тот-момент, когда в небо поднялась шаровидная и дымящаяся луна. Драма должна была разыграться там. Может, Альберто придет, чтобы ограбить их? Ему нужны были деньги "для своей цыпочки", как он говорил. Раз у него была цыпочка, значит, он настоящий петух. Что до ограбления, то это вполне возможно: однажды он уже расспрашивал о меблировке дома с шиферной крышей. Эта мысль понравилась Кюлафруа. Пусть Альберто приходит с такой целью, он все равно будет ждать. Луна поднималась в небо с торжественностью, рассчитанной, чтобы произвести впечатление на людей, которые не спят. Тысячи звуков, которые составляют ночную тишину, теснились вокруг ребенка; словно хор из трагедии, в котором мощь оркестровой меди сопрягается с тайной, витающей в домах, в которых совершаются преступления, и еще тюрем, где - о, ужас! - никогда не слышен звон ' связки ключей. Кюлафруа босиком ходил между простынями. Он переживал эти легкие мгновения, словно танцуя менуэт волнения и нежности. Он даже рискнул сделать балетное па на носках, но простыни, образуя висячие перегородки и коридоры, простыни неподвижные и скрытные как трупы, объединившись, могли его схватить и задушить, как порой поступают ветви некоторых деревьев в жарких странах с неосторожными дикарями, которые отдыхают в их тени. Несмотря на то, что он прикасался к земле лишь легкими шажками, выпрямляя подъем ноги, движения эти могли оторвать его от земли и бросить в мир, откуда он никогда бы не вернулся, в пространство, где бы его ничто уже не остановило. Чтобы крепче держаться на земле, он встал на всю ступню. А танцевать он умел. Из "Киномира" он вырвал картинку: маленькая балерина, снятая в платье из накрахмаленного тюля, с поднятыми руками, ее пуанты, словно острые пики, вонзенные в землю. И под фотографией подпись: "Грациозная Кети Рафлей, 12 лет." С удивительной интуицией этот ребенок, никогда не видевший ни балета, ни сцены, ни единого актера, понял длинную статью, в которой говорилось о фигурах, антраша, байто-жете, пачках, балетных тапочках, декорациях, рампе, балете. По написанию слова "Нижинский" (Nijinsky) (подъем в N, спуск петли J, прыжок К и падение У, графическая форма имени, которое, кажется, хочет изобразить порыв танцора, который - еще не знает, на какую ногу приземлится) он догадался о легкости артиста, как узнает однажды, что Верлен не может быть ничем иным, как именем поэта-музыканта. Он сам научился танцевать, как сам научился играть на скрипке. Поэтому он танцевал так же, как и играл. Его движения сопровождались жестами, но диктовались они не ситуацией, а всей хореографией, превращавшей его жизнь в вечный балет. Он быстро научился ходить на пуантах и делал это везде: в сарае, собирая дрова, в хлеву, под вишней... Он снимал сабо и танцевал в мягких шерстяных носках на траве, задевая руками нижние ветки деревьев. Он населил поле множеством фигурок, которые были танцовщицами в пачках из белого тюля, оставаясь при этом бледным школьником в черном фартуке, собирающим грибы или одуванчики. Больше всего он боялся, что кто-нибудь застанет его за этим занятием, особенно -Альберто. "Что я ему тогда скажу?" Размышляя над тем, какой способ самоубийства мог бы его спасти, он выбрал веревку. Но вернемся к той ночи. Он удивлялся и пугался малейших движений веток, малейшего порыва ветра. Луна пробила десять часов. Теперь пришло мучительное беспокойство. В своем сердце, в своей груди ребенок обнаружил ревность. Теперь он не сомневался, что Альберто не придет, что он напьется; мысль о предательстве Альберто была столь горькой и так деспотично укоренилась в мозгу Кюлафруа, что он произнес: "Мое отчаяние безгранично". Обычно, когда он был один, у него не было потребности произносить вслух свои мысли, но сегодня глубокое осознание трагичности случившегося обязывало его исполнить необычный протокол, и он произнес: "Мое отчаяние безгранично". Он засопел, но не заплакал. Декорации вокруг утратили чудесный загадочный вид. Ничто не сдвинулось со своего места: это были все те же белые простыни на металлической проволоке, прогнувшейся под их тяжестью, все то же небо, усыпанное блестками, но смысл всего окружающего стал другим. Драма, которая здесь разыгрывалась, достигла сейчас своего самого патетического пика, своей развязки: актеру оставалось лишь умереть. Когда я пишу, что смысл окружающих декораций уже изменился, я не хочу сказать, что декорации были для Кюлафруа, а затем для Дивины, чем-то иным, чем для кого-то другого, а именно - чем-то большим, чем выстиранное белье, сохнущее на металлической проволоке. Он прекрасно понимал, что является пленником простыней, но я прошу вас увидеть в этом и нечто удивительное: пленником обычных, хотя и жестких простыней, при свете луны, - и тем он отличался от Эрнестины, которая, глядя на простыни, тут же воображала парчовую обивку мебели или коридоры мраморного дворца; она, которая шагу не могла ступить по лестнице, не подумав слова "ступенька", в подобных обстоятельствах не преминула бы испытать глубокое отчаяние и заставила бы декорации изменить свое предназначение, превратив их в гробницу из белого мрамора, - возвысив их до собственной боли, прекрасной как склеп; в то время для Кюлафруа ничего не переменилось, и это безразличие декораций еще больше подчеркивало их враждебность. Каждая вещь, каждый предмет были результатом чуда, воплощение которого восхищало мальчика. Равно и каждый жест. Он не понимал слов "комната", "сад" или "деревня". Он не понимал ничего, не понимал даже, что камень -- это камень, и его изумление перед тем, что есть декорация, которая в конце концов перестает существовать через свое собственное существование, -- делало его жертвой переплетавшихся в нем простых и примитивных эмоций: боли, радости, гордости и стыда. Он заснул, как пьяный Пьеро в театре, завернувшись в свои развевающиеся рукава, в траве при свете яркой луны. Назавтра он ничего не сказал Альберто. Ловля змей и отдых во ржи - все было как обычно. Ночью Альберто на миг пришла идея побродить вокруг дома с шифером, руки в карманах .и посвистывая (свистел он чудесно, с металлической пронзительностью и виртуозностью, эта было не последней чертой в его привлекательности. Свист был магическим, он околдовывал девушек. Парни завидовали ему, понимая его власть. Возможно, этим свистом он околдовывал и змей), но он не пошел, ведь поселок относился к нему враждебно, и особенно если он, словно демон, залетал туда ночью. Он лег спать. Их любовные встречи среди змей продолжались. Дивина вспоминает о них. Она решает, что это была самая прекрасная пора в ее жизни. Как-то вечером на бульваре она повстречала Сека Горги. Большой негр, с сияющим лицом, хотя и был всего лишь тенью Архангела Гавриила, искал приключений. Он был одет в серый костюм из гладкой шерсти, который плотно облегал его плечи и бедра, а пиджак выглядел еще более бесстыдно, чем слишком тесное трико, которым танцовщик Жан Борлен обтягивал свои круглые яйца. Розовый галстук, шелковая кремовая рубашка, золотые кольца с поддельными или искусственными (какая разница!) бриллиантами на пальцах с удивительно длинными ногтями, темными, а у основания - белыми, как расколотые прошлогодние орехи. Дивина тотчас снова превратилась в Дивину девятнадцатилетнюю, потому что у нее возникла смутная наивная надежда, что, будучи черным, рожденным в жарких странах, Горги не заметит ее старости, не рассмотрит морщины и парик. Она сказала: - О, кого я вижу! Как я рада! Он рассмеялся: - Да, ну а как ты? Дивина прижималась к нему. Он держался прямо, но чуть откинувшись назад, неподвижный и крепкий, в позе мальчика, с портфелем наизготовку, собирающегося помочиться в пустоту или, еще, - в позе, в какой Лу нашел Альберто - в позе колосса Родосского, в той мужественной позе часовых, с расставленными ногами в сапогах, между которыми они вбили в землю винтовку со штыком, доходящим им почти до рта, и сжимают ее обеими руками. - Что поделываешь? Играешь на саксе? - Нет, с этим все, я в разводе. Я бросил Банджо! -- сказал он. - Да неужели? А она была довольно милая, эта Банджо. Тут добрая Дивина вопреки своему обыкновению добавила: - Чуть полновата, чуть толстовата, но в общем у нее был хороший характер. А сейчас? Горги в эту ночь был свободен. Он приходил в себя- Ему были нужны деньги. Дивина приняла удар, не моргнув глазом. - Сколько, Горги? - Пять луидоров. Ясно. Он получил свои 100 франков и пошел с Дивиной на чердак. У негров нет возраста. Мадемуазель Аделина объяснила бы нам, что если они хотят сосчитать, то запутываются в расчетах, потому что хорошо знают, что родились, к примеру, в эпоху голода, или смерти трех ягуаров, или в пору цветения миндального дерева, и эти обстоятельства, смешавшись с цифрами, приводят их к полной путанице. Горги, наш негр, был сильным и подвижным. От одного движения его спины комната тряслась; так Виллаж, черный убийца, делал в своей тюремной камере. Мне захотелось почувствовать вновь, в этой камере, где я пишу сегодня, запах падали, который негр с гордым видом, как благоухание, распространял вокруг, и благодаря ему я могу изобразить Сека Горги более живо. Я уже рассказывал о своей любви к запахам. К сильным запахам земли, туалета, бедер у арабов и особенно к запаху своих собственных газов (но не к запаху своего дерьма), запаху настолько великолепному, что я тут же прячусь под одеяло, собираю в сложенную трубочкой ладонь свои вышедшие газы и подношу к носу. Они открывают мне тайные сокровища, счастье. Я вдыхаю. Я глотаю их. Я чувствую, как они почти плотные, твердые проходят через мои ноздри. Но восторгает меня лишь запах моих газов, а запах газов самого прекрасного мальчика наводит на меня ужас, достаточно даже, чтобы я засомневался в том, от кого исходит запах, от меня или от другого, чтобы я уже не стал его пробовать. Итак, когда я узнал его, Клемент Виллаж наполнял камеру запахом более сильным, чем сама смерть. Одиночество сладко. Оно горько. Считается, что голова в нем должна освобождаться от всех прошлых записей, истощение, предшествующее очищению, но вы хорошо понимаете, читая меня, что здесь нет ничего подобного. Я был в отчаянии. Негр мне немного помог. Казалось, что его сверхъестественной сексуальной силы хватит, чтобы успокоить меня. Он был сильны

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору