Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Жене Жан. Богоматерь цветов -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  -
в другой, побольше, из коричневой ткани. Вот что он придумал: он засовывал левую руку в "Продырявленный карман брюк, чтобы усмирить или поласкать свой неудержимый член. Этой рукой он удерживал длинный шнурок, на котором висел, покачиваясь в штанине, мешочек из коричневой ткани. - Если заявляется полиция, я отпускаю В веревочку и пакетик бесшумно падает на землю. Очень удобно. Эта ниточка связывала его с одной тайной организацией. Всякий раз, когда Маркетти передавал ему наркотик, он говорил: "Ладно, малыш", сопровождая эти слова беглым взглядом, который Нотр-Дам отмечал у корсиканцев, когда те, столкнувшись на тротуаре, бормотали друг другу: - Слао К [46]. Маркетти спрашивает у Нотр-Дама, хватит ли у | того смелости: : - У меня ее полные карманы! - О! барси [47] - отвечает кто-то. Здесь я не могу не возвратиться к тем словам арго, которые вырываются из уст "котов" подобно тому, как пуки (жемчужины) вырываются из нежного зада Миньона. Одно из них, которое, кажется, больше других волнует меня - или, как любит выражаться Миньон, терзает, потому что оно жестоко - я услышал в одной из камер Сурисьер, которую мы называем "Тридцать шесть плиток", камере такой узкой, что ее можно считать корабельным коридором. Я услышал, как кто-то проговорил об одном крепком охраннике: "Да я его на палубе имел!", затем, немного спустя, "Да я его на рею насадил!". И сразу стало ясно, что человек, произносивший эти слога, проплавал лет семь. Великолепие такого выражения - рея вместо кола -заставляет меня трепетать с головы до ног. И тот же человек сказал позже: "Или же, если ты гомик, ты спускаешь штаны, и следователь простреливает тебе мишень..." Но это выражение было уже чересчур вольной шуткой; неуместное, оно разрушило очарование предыдущего, и я вновь оказывался на том твердом основании, которым является шутка, тогда как поэма всегда уводит почву из-под ваших ног и всасывает вас в лоно колдовской ночи. Он сказал еще: "Копенгаген!", но это было не лучше. Иногда, в самые горестные мои минуты, когда меня окончательно допекут надзиратели, я пою про себя эту поэму: "Я его на рею насадил!", которую я, пожалуй, никому не посвящаю, но которая утешает меня, осушает непролитые слезы, ведет меня по успокоенным морям - матроса той команды, которую мы видели в 17-м году на фрегате Кюлафруа. Миньон слонялся от одного универмага к другому. Они были единственной роскошью, к которой он мог подойти вплотную и которая могла лизнуть его. Его притягивали лифты, зеркала, ковры (прежде всего ковры, приглушающие внутреннюю работу органов его тела; тишина входила в него через ноги, обволакивала изнутри и вносила в его душу такое спокойствие, что он переставал ощущать себя); продавщицы не слишком его привлекали, потому что из него нечаянно, хотя и очень сдержанно, вырывались жесты и привычки Дивины. Сперва он осмелился лишь на некоторые из них -ради смеха; но они, притворные, мало-помалу завоевывали крепость, а Миньон даже не замечал своего превращения. Это чуть позже - и мы скажем, как - он понял всю фальшь своего восклицания, прозвучавшего как-то вечером: "Мужик, который трахнет другого мужика, - вдвойне мужик". Перед тем, как войти в Галери Лафайет [48], он отстегнул золотую цепочку, ударявшую ему по ширинке. Пока он находился на улице, борьба была еще возможна, но в петлях приземистых переулков, которые прилавки и витрины сплетают в подвижную сеть, он потерялся. Он был во власти "другой" воли, набивавшей его карманы предметами, которые он не мог узнать, расставляя их на столе в своей комнате, - настолько знак, продиктовавший их выбор в момент кражи, имел мало общего с Божеством и Миньоном. В миг, когда Другое вступало во владение им, из глаз, ушей, из приоткрытых и даже сомкнутых уст Миньона убегали, проворно порхая крылышками, маленькие серые или красные Меркурии с крылатыми лодыжками. Миньон -суровый, хладнокровный, непоколебимый, "кот" Миньон - оживлялся, как отвесная скала, из которой выскакивает, из каждой ее влажной мшистой впадины, живой воробушек, порхающий вокруг самого себя, словно стая крылатых членов. Словом, ему нужно было уступить, то есть с-вор-овать. Он уже неоднократно предавался этой игре: на витрине, среди выставленных предметов и в самом труднодоступном месте он выкладывал, как бы по оплошности, какую-нибудь мелочь, заранее купленную и по правилам оплаченную в отдаленной кассе. Он оставлял ее полежать там на несколько минут, отводил от нее взгляд и рассматривал окружающие товары. Когда предмет растворялся среди остальных товаров на витрине, он воровал его. Дважды инспектор задерживал его, и дважды дирекции приходилось извиняться, поскольку Миньон предъявлял чек, выданный кассиршей. Кража с витрин производится несколькими способами, и, наверное, каждый тип витрины требует предпочесть какой-то один. Например, можно ухватить рукой два небольших предмета (бумажника), держать их так, как если бы он был один, не спеша рассмотреть их, уронить один в рукав, и наконец, возвратить другой на место, будто бы он не подошел. Перед кипами отрезов шелка нужно небрежно сунуть руку в продырявленный карман своего пальто. Подходишь к прилавку, пока не упрешься в него животом, и, пока свободная рука ощупывает и разбрасывает ткань, приводит шелка в беспорядок, рука в кармане поднимается к плоскости прилавка (на уровне пупка), тащит на себя самый нижний отрез в кипе и затягивает его (он же гибкий) под пальто, которое его и скрывает. Но я привожу здесь рецепты, известные всем домохозяйкам, всем покупательницам. Миньон предпочитал схватить предмет и описать им стремительную параболу с витрины в свой карман. Это было дерзко, но красиво. Флаконы духов, трубки, зажигалки, как падающие звезды, скатывались по правильной короткой кривой и раздували его бедра. Игра была опасной. Стоила ли она свеч, мог судить только сам Миньон. Эта игра была наукой, которая требовала подготовки и упражнения, .как военная наука. Прежде всего нужно было изучить расположение зеркал и направление их граней, не забыв про те, что подвешены к потолку под углом и показывают вас в толпе вниз головой, а сыщики с помощью набора ползунов, действующих у них в мозгу, ставят, как положено, и ориентируют в пространстве. Нужно было улучить момент, когда глаза продавщицы отведены в сторону и когда на вас не смотрят покупатели - вечные предатели. Наконец, нужно отыскать, как утерянную вещь, - или, лучше сказать, как персонажа загадок, спрятанного в силуэтах деревьев и облаков на десертных тарелках, - сыщика. Найдите сыщика. Это женщина. Кино - среди прочих игр - обучает естественности, но естественности, полностью составленной из искусственности и в тысячу раз более обманчивой, чем правда. Настойчиво пытаясь добиться сходства с конгрессменом или акушеркой, сыщик из фильмов придал лицу настоящих конгрессменов и настоящих акушерок лицо сыщика, а настоящие сыщики, обезумев среди этого беспорядка, перемешивающего лица, вконец измучившись, выбрали для себя вид сыщиков, что ничего не упрощает... "Шпион, похожий на шпиона, был бы плохим шпионом", - сказала мне как-то одна танцовщица. (Обычно говорят: "Одна танцовщица, однажды вечером".) Я этому не верю. Миньон собирался выйти из магазина. От нечего делать и чтобы выглядеть естественным, и еще потому, что трудно было выпутаться из этого вихря, из этого броуновского движения, такого же многонаселенного, хаотичного и волнующего, как утренний покой, - он неторопливо разглядывал на ходу витрины с рубашками, баночками с клеем, молотками, кольцами, резиновыми губками. У него в кармане были две серебряные зажигалки и портсигар. Его преследовали. Когда он был уже совсем рядом с дверью, охраняемой гигантским унтером, маленькая старушка спокойно сказала ему: - Что вы украли, молодой человек? Миньона очаровали слова "молодой человек". Если бы не они, он бы бросился бежать. Самые невинные слова как раз и являются самыми опасными, именно их нужно остерегаться. Через мгновение гигант был уже над ним и схватил его за запястье. Он нахлынул на него, как великолепнейшая волна на купальщика, задремавшего на пляже. Со словами старушки и движением мужчины новая вселенная внезапно открылась Миньону: вселенная непоправимого. Она - та же самая, в которой мы находились, но вот с какой особенностью: вместо того, чтобы действовать и ощущать себя действующими, мы сознаем себя подвергающимися действию. Взгляд - возможно, это смотрим мы сами - приобретает неожиданную остроту и точность ясновидящего, и порядок этого мира - увиденного . наизнанку - является в неизбежности таким совершенным, что этому миру остается только исчезнуть. Он это и делает в мгновение ока. Мир выворачивается, как перчатка. Оказывается, что перчатка - это я, и я наконец понимаю, что в судный день Бог позовет меня моим собственным голосом: "Жан! Жан!" Миньон, как и я, слишком хорошо знал толк в концах света, чтобы, приходя в себя после очередного такого конца, стал бы горевать или бунтовать. Бунт завершился бы вздрагиваниями карпа на половичке, и выставил бы его в смешном виде. Покорно, как на поводке или во сне, он позволил портье и сыщику-женщине увести себя в контору особого полицейского комиссара при магазине, в подвал. Он влип, залетел. В тот же вечер полицейский фургон увез его в камеру предварительного заключения, где он провел ночь среди толпы бродяг, нищих, воров, жуликов, сутенеров, чернушников [49], людей, вышедших из проемов между камнями зданий, воздвигнутых один напротив другого в самых темных тупиках. На следующий день Миньона вместе со всеми препроводили во Френскую тюрьму. Он должен был назвать свою фамилию, фамилию своей матери и имя своего отца, до поры тайное. (Он придумал: Ромуальд!). Он назвал также свой возраст и профессию. - Ваша профессия? - спросил секретарь суда. - Моя? - Да-да, ваша. Миньон почти увидел, как из его губ бантиком выходит: "Сиделка", но он ответил: - У меня нет профессии. Я не привык ишачить. Однако эти слова имели для Миньона цену и значение слова "сиделка". Наконец, он был раздет, а его одежда исследована вплоть до подшивки. Полицейский заставил его открыть рот, осмотрел его, запустил руку в густые волосы Миньона и украдкой, рассыпав их по лбу, слегка провел по его затылку, еще впалому, теплому и трепещущему, чувствительному и готовому причинить при самой легкой ласке ужасающие повреждения. Именно по этому затылку мы узнаем, что Миньон мог бы быть отменным моряком. Наконец, он сказал ему: - Наклонитесь вперед. Он наклонился. Полицейский посмотрел на анус и увидел черное пятнышко. - ...дальше! - вскричал он. Миньон покашлял. Но он ошибся. Полицейский крикнул "А ну-ка дальше!". Черное пятно было довольно большим куском кала, который нарастал с каждым днем и который Миньон уже много раз пытался вырвать, но при этом ему пришлось бы или выдернуть волоски, или принять теплую ванну - - Ты наделал в штаны, - сказал полицейский. (А ведь "наделать в штаны" означает еще перепугаться, но полицейский этого не знал). Миньон с его благородными манерами, красивыми бедрами, неподвижными плечами! В колонии надзиратель (ему было двадцать пять лет, он носил сапоги рыжеватой кожи, доходившие ему до самых ляжек, наверняка мохнатых) заметил, что полы рубашек у колонистов были перемазаны дерьмом. Каждое воскресное утро при смене белья он заставлял нас показывать наши грязные рубашки, которые мы держали перед собой за два растянутых рукава. Он виртуозно хлестал плетью по лицу колониста, - уже и так искаженному унижением, -полы рубашки которого внушали подозрение. Мы не решались ходить в уборную, но когда нас гнали туда внезапные колики, то, за отсутствием там бумаги, обтерев палец об известковую стену, уже, пожелтевшую от мочи, мы приподнимали полы рубашки (сейчас я говорю "мы", но тогда каждый колонист думал, что это делает только он), - и тогда пачкалась белая мотня брюк. Каждое воскресное утро мы ощущали в себе лицемерную чистоту девственниц. Один Ларошдье к концу недели всегда запутывался в полах своей рубашки и марал их. В этом не было, однако, ничего страшного, хотя три года, проведенные им в исправительной тюрьме, были отравлены этими хлопотами воскресных утренников - которые видятся, мне теперь украшенными гирляндами маленьких рубашек, расцвеченных легкими мазками желтого кала, всегда перед тем, как идти на мессу - так что субботними вечерами он тер своей рубашкой об известковую стену, стараясь выбелить ее. Проходя перед ним, уже четвертованным, уже пригвожденным к позорному столбу на кресте в пятнадцать лет, надзиратель в кожаных сапогах и со сверкающим хищным взглядом резко останавливался. Внезапно он напускал на свои грубые черты (чувства, о которых мы скажем, по причине этой грубости рисовались у него на лице, как шарж) гримасу отвращения, презрения и ужаса. Чопорный, он плевал в самую середину каменного лица Ларошдье, который и . не ждал ничего, кроме плевка. Что же касается нас, читающих это, то мы прекрасно догадываемся, что полы рубашки самого надзирателя и изнанка его трусов были перемазаны говном. Таким образом, Миньон-Маленькая-Ножка почувствовал, что может представлять из себя душа бедняги Ларошдье, которому плюют в зад. Но он почти не обращал внимания на эти мимолетные перемены в душе. Он никогда не знал, почему после некоторых ударов судьбы с удивлением обнаруживаешь себя как ни в чем ни бывало. Он не сказал ни слова. Они с полицейским были в раздевалке одни. Его грудь разрывалась от ярости. Стыда и ярости. Он вышел из комнаты, волоча за собой свой благородный зад, - и именно по этому заду было видно, что из него получился бы блестящий тореадор. Его заперли в камере. Наконец, в тюрьме он почувствовал себя свободным и чисто вымытым, его обломки вновь склеились в единое целое, в прежнего Миньона, нежного Миньона. Его камера могла бы находиться где угодно. Белые стены, белый потолок, но пол ее покрыт черной грязью, и это обстоятельство опускает ее на землю и оставляет именно там, то есть среди тысячи других камер, которые, хотя и кажутся легкими, раздавливают ее на четвертом этаже Френской тюрьмы. Вот мы и там. Самые длинные окольные пути в конце концов приводят меня туда, в мою тюрьму, в мою камеру. Теперь я мог бы почти без прикрас, без искажений, без посредника рассказать, как я жил здесь. Как я живу. Вдоль всего ряда камер тянется внутренняя галерея, на которую выходит каждая дверь. Напротив двери мы и стоим, ожидая, когда надзиратель ее откроет, в позах, характерных для каждого из нас; например, поза этого фрайера с протянутой фуражкой в руке указывает, что обычно он просит милостыню на паперти. Возвращаясь с прогулки и ожидая надзирателя, арестанты не могут не услышать гитару, исполняющую серенаду, или не почувствовать, лежа на сетчатой койке, как огромный подлунный корабль резко переворачивается вверх дном и начинает тонуть. Моя камера имеет правильную кубическую форму. По вечерам, как только Миньон растягивается на своей кровати, окно уносит его к западу, отделяет от кирпичного блока и убегает вместе с ним, волоча его за собой, как челн. Утром, как только дверь открывается, - а все они закрыты, и это глубокая тайна, как тайна гармонии Моцарта или, в трагедии, тайна выхода на сцену хора (в тюрьме больше дверей запирают, чем открывают) - упругая сила вытягивает его из пространства, в котором он покачивался, и возвращает на место: тогда заключенный должен вставать. Он мочится, прямой и крепкий, как вяз, в унитаз, слегка встряхивает свой размягченный член; облегчение от мочи, вытекающей из него, возвращает его к активной жизни, ставит на землю (но осторожно, нежно), распутывает шнурки ночи, и он одевается. Он собирает метелкой частички пепла, пыли. Проходит надзиратель, на пять секунд отпирая двери, чтобы можно было вынести мусор. Потом снова запирает их. Заключенный еще не до конца избавился от тошноты, возникшей от резкого пробуждения. Во рту у него ощущение сухости. Постель еще теплая. Но он не ложится. Нужно сражаться с будничной тайной. Железная кровать, прикрепленная к стене, полочка, прикрепленная к стене, стул из крепкого дерева, прикрепленный к стене цепью, - эта цепь, отголосок древнего порядка, когда тюрьмы назывались острогами или темницами, когда узники, как моряки, были каторжниками на галерах, увлажняет современную камеру романтическим брестским или тулонским туманом, отдаляет ее во времени и умело заставляет Миньона вздрагивать от подозрения, что он сидит в крепости (цепь - символ чудовищной мощи; утяжеленная ядром, , она удерживала окоченевшие ноги каторжников на королевских галерах) - матрац, набитый морскими водорослями, сухой, узкий, как саркофаг восточной царицы, лампочка без плафона, свисающая с потолка, тверды, словно завет, словно оголившиеся кости и шатающиеся зубы. Возвратившись к себе в мансарду, Миньон, когда он будет сидеть, лежать или пить чай, уже не сможет забыть, что отдыхает или спит на каркасе кресла или дивана. Железная рука под бархатной перчаткой призывает его к порядку. Пусть поднимут этот покров. Одинокие в камере, в почти грудном ритме (словно дышащие рты), белые фаянсовые унитазы испускают свое утешающее дыхание. Они человечны. Узник-Миньон расхаживает коротким шагом вразвалку. Он один в своей камере. Он выдергивает у себя из носа лепестки акаций и фиалок; потом, повернувшись спиной к двери, за которой постоянно поглядывает безымянный глаз, съедает их, вывернув большой палец, на котором отрастил длинный ноготь книгочеев, ищет еще. Миньон - не настоящий "кот". Планы, которые он замышляет, внезапно срываются в поэтический бред. Поступь его почти всегда равномерна и бессознательна: его беспокоит навязчивая идея. Сегодня он ходит взад и вперед по камере. Он ничем не занят, что бывает редко, потому что он работает почти постоянно, тайно, но храня верность своему горю. Он подходит к полочке и поднимает руку до уровня, на котором в мансарде на шкафчике лежит револьвер. Дверь открывается с громким, словно при ковке, скрежетом замка, и надзиратель кричит: - Быстро, полотенца! Миньон остается стоять с чистыми полотенцами в руках, полученными в обмен на грязные. После чего он рывками продолжает движения драмы, которую играет, сам того не подозревая. Садится на кровать; проводит рукой по лбу. Наконец, с минуту поколебавшись, идет к грошовому зеркальцу, прибитому к стене, убирает с виска пряди светлых волос и бессознательно ищет на нем след от пули. Ночь расшнуровывает на Миньоне жесткий корсет своевольного "кота". Во сне он смягчается, но может схватить лишь валик подушки, вцепиться в него, нежно прижаться щекой к шершавой холстине - щекой мальчишки, готового разрыдаться - и сказать: "Останься, прошу тебя, любовь, останься". В глубине сердца каждого "мужчины" разыгрывается пятисекундная трагедия в стихах. Ссоры, крики, блеск кинжалов или тюрьма, которая приводит к развязке, освобожденный человек только что. был свидетелем и темой п

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору