Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
ременное условие счастья. Мы так
любим очаровываться собою и своим будущим, мы настолько необъективны в этом
вопросе, что совершенно закономерные преграды, тупики и заминки
воспринимаются как несправедливые удары судьбы. Мы слишком много хотим от
жизни, забывая, что того же хотят все другие. Но у жизни ограниченный запас
счастья. Не стоит стремиться к обладанию большим куском, достаточно уметь
наслаждаться малым. Это так ясно становится, когда побродишь по закоулкам
собственной судьбы, то и дело натыкаясь на несбывшиеся надежды и мнимые
цели. Отец сказал мне:
-- Сережа, ты совсем забросил шахматы. Почему?
-- Мне неинтересно, -- сказал я.
-- Напрасно. В твои годы редко кто так играет. Ты мог бы стать
гроссмейстером, когда вырастешь.
-- Зачем? -- спросил я.
-- Чтобы стать потом чемпионом мира.
-- Зачем? -- спросил я.
-- Чтобы быть первым в своей сфере деятельности. Чтобы тебя все знали,
-- сказал отец, понемногу раздражаясь.
-- Зачем? -- спросил я.
-- Чтобы быть независимым! Ездить по свету! Чтобы тебя все любили! --
закричал отец.
-- А разве меня не любят? -- спросил я.
-- Кто? -- опешил он.
-- Ты. Мама. Светка.
-- Любим, конечно... Но... этого мало.
-- Мне хватит, -- сказал я. -- Только любите меня, как я вас. Этого
хватит на всю жизнь. И еще останется.
-- Нет, ты не будешь чемпионом мира, -- пробормотал отец. -- Ты будешь
философом.
А я уже давно был философом. Каждый человек, проживший жизнь,
непременно становится философом. Иначе грош ему цена.
Нет, я не претендовал на создание новых философских доктрин. Я говорю о
философии в житейском смысле.
Когда спрашивают: "Как сделать так, чтобы мне было хорошо?" -- это не
философия, а эгоизм. Когда спрашивают: "Как сделать так, чтобы всем было
хорошо?"-- это тоже не философия, а альтруизм.
Философия начинается тогда, когда человек спрашивает себя: "Как
примирить первое со вторым?" Ответ на этот вопрос есть, но я его еще не
знаю.
Единственное, чем я с увлечением занимался в новом детстве, была
музыка. Мне купили гитару, и я стал ходить в музыкальную школу. Точнее, меня
туда водили за ручку -- то папа, то мама, то сестра. Я не испытывал
унижения. Таковы были условия игры.
К третьему классу я уже сносно играл на гитаре и пел песенки "Битлз" на
английском языке, повергая родителей в смущение. В те годы эта музыка еще не
была общепризнанной среди взрослых.
В обычной школе я старался быть как все. Но у меня не получалось быть
как все. Когда я пытался убедить своих будущих друзей в необходимости
жизненной философии, надо мною смеялись. Уроки мне было скучно готовить,
потому я иногда не знал, что мы проходим, и по ошибке обнаруживал свои
знания за более старшие классы, а это воспринималось как вызов и пижонство.
Я изо всех сил старался смотреть на своих сверстников как на детей. Меня
стали бить.
Толпа одноклассников, среди которых были и девочки, подстерегала меня в
школьном дворе после уроков. Они набрасывались на меня и били портфелями,
стараясь попасть по голове. Напрасно я взывал к их разуму -- это обходилось
мне в несколько лишних ударов.
Я не отвечал им и не жаловался. Это еще больше восстанавливало их
против меня.
Жизнь стала довольно невыносимой.
На ноябрьские праздники -- мне тогда было уже десять лет -- в Неву, как
всегда, вошли военные корабли; чтобы участвовать в параде. Дед,
преподававший тогда в академии, пригласил нашу семью на прогулку. Мы
помчались по Неве на военном катере, оставлявшем белопенный след. Командир
по-военному приветствовал деда -- он был его бывшим учеником и подчиненным.
Дед сам показал нам крейсер. Здесь было все железным -- палуба, пушки,
трубы. Наконец мы спустились в кают-компанию, где проходил шефский концерт.
Перед моряками выступали пионеры из Дворца культуры имени Ленсовета.
Внезапно дед сказал:
-- Сережа, сыграй и спой тоже. Сегодня праздник.
Я понял, что он, как и отец, ревниво следит за моими успехами. Мне
подали гитару, ведущий объявил мою фамилию.
-- Только не пой по-английски, я тебя прошу, -- напутствовал меня дед.
Я оказался на сцене. На меня смотрели матросы в бескозырках. Что же им
спеть? Я взял аккорд и начал:
"Темная ночь, только пули свистят по степи, только ветер гудит в
проводах, тускло звезды мерцают..."
Мой неокрепший голос звенел, как струна, и гитара вторила ему мягкими
переборами. Я видел, как отвернулся дед и запрыгал кадык на его жилистой
шее, а у молодых матросов потемнели в печали лица. Именно там, на маленькой
эстраде кают-компании, я понял, что песню поют не голосом и даже не сердцем,
а всею прожитой жизнью. Моя жизнь была велика и изломана мною самим, потому
голос звучал мучительно-искренно, волнуя души.
На "бис" я исполнил "Миллион алых роз". После концерта матросы окружили
меня, наперебой прося списать слова. И я вспомнил, что песня эта еще не
родилась, она появится позже, почему и вызвала такой интерес.
Растроганный дед повез нас на машине к себе домой, на торжественный
обед. По дороге он спросил:
-- А что это за песенка про розы, Сережа?
-- Слышал где-то, -- уклончиво ответил я.
-- Наша лучше, -- сказал дед, имея в виду "Темную ночь".
В дедовской гостиной, столь знакомой по разным пространствам, был
накрыт обеденный стол. На стене висел портрет бабушки в молодости. Мы
расселись за столом в чинном молчании, и дед поднял хрустальный бокал с
вином.
-- Сегодня мать была бы довольна нами, --сказал он, глядя на бабушкин
портрет. -- В нашем доме мир и покой. Светлая ей память!
И я вдруг представил себе великое множество пространств, в каждом из
которых мы жили -- в одних лучше, в других хуже, -- я попытался вообразить
себе этот день во всех вариантах и настроениях как росток будущей жизни в
каждом пространстве, ибо любой день, и даже минута, является ростком
будущего. Сейчас в нашей семье царили мир и покой, что не значит, что дальше
все пойдет гладко, но эту минуту, этот день запомним мы все. В сущности,
наше прошлое состоит из мгновений радости и печали, стыда, восторга,
унижения, любви. Сейчас было мгновение любви, которое хотелось остановить.
Я выскользнул из-за стола, шепнув маме, что забыл вымыть руки. Но в
ванную я не пошел. Я повернул в дедовский кабинет. Там все было как всегда.
Этот кабинет, как и часы, был абсолютен, он не менялся в пространствах
времени. Я приблизился к письменному столу. Часы лежали там же, рядом с
чернильным прибором, придавленные канцелярской скрепкой. Я почувствовал
волнение. Вот они, мои удивительные, соблазнительные, мучительные! Я
соскучился по ним.
Я щелкнул пальцем по ободку, и часы вылетели из-под скрепки,
проскользнули по зеленому сукну стола и полетели по комнате, параллельно
полу. Я поймал их и нажал на кнопку замка. Крышка откинулась.
Мне безумно захотелось прыгнуть. Но куда? Зачем? Разве я не убедился
уже, что кусочки судьбы не склеиваются в цельную жизнь, а ее надобно прожить
без пропусков от начала до конца?
Но желание было сильнее. Я пристрастился летать в пространствах. Я стал
пленником часов.
Как всегда, сознание услужливо подсунуло доводы. Целую кучу доводов. В
семье установилось спокойствие, даже счастье. Мое постоянное присутствие
больше не является необходимым, кроме того, его даже не заметят, ибо я
оставляю в каждом пространстве своего двойника. Мне скучно и утомительно
дожидаться со своими сверстниками, когда я стану совершеннолетним и дед
снова подарит мне часы. Меня колотят в школе. Разве не довод? Я хочу снова
стать взрослым!
И вдруг я вспомнил про Марину. Мысль обожгла меня. Как я мог забыть,
что, пока я здесь устраиваю счастье семьи, а маленькая Марина поджидает меня
с товарищами в школьном дворе, чтобы стукнуть портфелем, там, в будущем,
буквально прозябает наша любовь, а потом и вовсе Марина становится женою
Толика?!
Хоть разорвись, ей-богу! В каждом варианте какая-нибудь неувязка, или
"хвост вытащишь -- грива увязнет", как говорил мне много лет вперед один
старик в Тюмени, когда я поведал ему о вариантах своей судьбы.
Тем не менее решено. Я лечу туда, к краеугольному камню, к тому валуну,
на котором произошло объяснение с Мариной. Там многое определилось. Тот день
в комсомольско-молодежном лагере я помнил по минутам, поэтому не составило
труда перевести стрелки и, вздохнув, как перед прыжком с вышки, нырнуть в
свое будущее.
Мы снова лежали на валуне. Я с удовлетворением рассмотрел свое
юношеское тело -- будто примерял новую одежду после старой, из которой
вырос. С такими мускулами можно бороться за счастье. Лежавшая рядом Марина
тоже была непохожа на голенастую девочку из третьего класса.
-- Сегодня дискотека будет? -- спросила она.
-- Дискотека?-- повторил я.
Мне дико было слышать это слово после метаний по времени.
-- Ну да, дискотека, -- сказала она.
-- Будет, все будет, -- сказал я.
Она повернулась ко мне. В ее взгляде я заметил любопытство.
-- Ты какой-то не такой...
-- Это правда, -- кивнул я, разглядывая ее.
Я старался снова пережить то мгновенье, тот сладкий миг, когда
останавливается дыхание и толчки сердца подступают к горлу. Но ничего не
происходило. Передо мною была миленькая и глупенькая девочка, в которой
только что, полчаса назад, пробудилось женское начало. Сейчас это начало
спросонья смотрело на меня, изумляясь.
-- А что там, внутри? -- спросила она, дотрагиваясь пальчиком до часов,
висящих у меня на шее.
Я молча откинул крышку и показал ей циферблат.
-- Ого! -- сказала она. -- Откуда у тебя это?
-- Дед подарил, -- сказал я.
-- Какие легкие, -- удивилась она, беря часы в руку. Она наклонилась к
моей груди, как тогда, и я почувствовал ее прерывистое жаркое дыхание. Она
явно чего-то ждала от меня, продлевая эту паузу, а я смотрел на ее пылающую
щеку и завиток волос рядом с ухом, не в силах не то чтобы поцеловать ее, а
даже дотронуться. Бесконечная жалость охватила меня -- жалость ко всей ее
предстоящей жизни, к любовным страданиям, к мукам, с которыми она будет
рожать детей; жалость к ее старости и далекой смерти.
-- Пойдем? -- спросил я, поднимаясь.
-- Пойдем, -- тряхнула она головой.
И все. И никакого леса, пахнущего дыней, никакой кукушки, обещающей нам
годы счастья. Ничего этого не было в этом пространстве, потому что я знал и
чувствовал слишком много для своих номинальных шестнадцати лет.
Клянусь, я любил ее по-прежнему, но между нами лежала пропасть моего
опыта, которую было не перескочить. Чувство, испытанное мною, скорее было
похоже на то, что я испытал в Тюмени, встретившись с Дашей.
И вот тут я окончательно понял, что первая любовь бывает один раз,
сколько бы ни прыгать по пространствам.
Короче говоря, и здесь у меня не получилось стать эгоистом; я снова
выбрал альтруизм. Всякий пошатавшийся по времени поневоле становится
альтруистом.
Вечером была дискотека. Я танцевал с недоумением, неубедительно. Я уже
не находил в этом никакого смысла. Медленные танцы мы танцевали с Мариной,
причем я ощущал, что она в моей власти, что она ждет от меня действий. Но я
оставался корректен и предупредителен, как старый аристократ, танцующий со
своей шестнадцатилетней дочерью. Толик вертелся рядом, бросая на нас горячие
взгляды.
-- Мартын, я Максу скажу, что ты Маринку заклеил, -- сказал он, улучив
момент.
Я ударил его по лицу. Было гадкое чувство, что я, взрослый человек, бью
сопливого щенка. С другой стороны, этот щенок был выше и сильнее меня.
Завязалась драка.
Нас пробовали растащить, но Марина вдруг крикнула:
-- Не надо! Отойдите от них.
Наши образовали ринг, следя за честностью поединка, а мы с Толиком
остервенело бились в нем, как молодые петушки. Впрочем, я был старым
петушком.
Я бил его за прошлое, когда он трусливо прятался в толпе, поджидавшей
меня для расправы, и за будущее, когда он стал мужем Марины. Выяснилось, что
убежденность и духовный опыт значат больше, чем грубая сила. Я побил Толика
к удивлению одноклассников.
-- Ладно, Мартын! Еще посчитаемся! -- прохрипел он, стирая с губы
кровь.
Я не стал ему говорить, что он однажды уже посчитался со мною в
будущем.
Марина спросила, врачуя мои раны после драки:
-- Сережа, ты из-за меня дрался?
-- Вот еще! Из-за Максима, -- буркнул я.
Кажется, она разочаровалась.
А потом я потратил весь десятый класс, чтобы помирить их с Максом,
снова подружить и поддерживать дружбу. Я выращивал их любовь с такой
заботливостью, будто они и вправду были моими детьми. Впрочем, я старался и
для себя. Я знал, что нам легче будет идти по жизни вместе и что мы никогда
не предадим друг друга. А Толик? Мне было его не жалко.
И вот сегодня на календаре -- июль 1985 года.
Марина с Максом готовятся поступать на филфак. Наверное, Макс на этот
раз поступит. Толик идет в институт советской торговли. Светка уже давно
родила племянника Никиту, теперь мне предстоит его воспитывать, потому что я
один знаю, в кого он может превратиться. Да и о Петечке надо подумать, чтобы
не погряз во всякого рода сомнительных делах.
Мать с отцом на этот раз живут хорошо и дружно. И самое главное, в этом
варианте дед не умер, живет, пишет свои мемуары, которые я уже читал. Но что
делать мне? Это вопрос вопросов.
У меня есть моя гитара и жизненный опыт всех вариантов, которого нет ни
у кого. Чтобы спеть обо всем, что я знаю, не хватит всей новой жизни,
которая дана мне теперь как бы в подарок, как добавочное время в футболе,
когда в основное время результат не определился. Я перебираю струны,
обозреваю варианты судьбы и всех своих двойников, находящихся в разных
пространствах. Художнику должны открываться все горизонты жизни
одновременно. Я хочу стать художником, хотя понимаю, что одного жизненного
опыта, пускай даже причудливого, недостаточно. В сущности, человеку нужна
всего одна жизнь, других не надо. Можно все успеть, если распорядиться ею
разумно. Потому мне вряд ли снова понадобятся часы. У меня есть мысль --
закончив эти записки, пустить часы из окна, с девятого этажа нашего дома,
чтобы они плыли над Землей в далекие края и дальние страны, руководимые
ветрами и бурями над планетой, пока не попадут в руки кому-нибудь, кто еще
раз попытается найти с помощью них свое счастье.
Может быть, ему повезет больше.