Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
Анатолий КИМ
Мое прошлое
ПОВЕСТЬ
Часть первая
Желтые холмы Казахстана
Мой дед Ким Ги-Ен происходил из рода крупного военного чина, начальника
королевской стражи, который в XV веке после дворцового переворота вынужден
был бежать и скрылся в глухой провинции на севере Кореи. Там и проросла наша
тоненькая фамильная ветвь, которая впоследствии проникла в Россию, где я и
увидел свет. Корни же моего старинного рода находятся в провинции Каннынг и
уходят на большую историческую глубину, зачинаясь со времен образования
государства Силла.
Появлению моего деда в России предшествовала миграция корейцев, начавшаяся в
шестидесятых годах прошлого века. Уходили с севера Кореи безземельные
крестьяне, переселяясь на малолюдную тогда окраину Российской империи в
поисках свободного жизненного пространства.
Дед перебрался в Россию примерно в 1908 году, когда уже тысячи корейских
семей поселились на землях российского Дальнего Востока и Приамурья.
Российские власти, заинтересованные в быстрейшей колонизации Дальнего
Востока, вначале охотно давали русское гражданство корейским эмигрантам и
наделяли их земельными участками. Но впоследствии, когда поток корейских
переселенцев значительно увеличился, а из самой России на Дальний Восток
было переселено достаточно русских крестьян, благоволение властей к
корейским эмигрантам прекратилось.
Мой дед отправился в Россию один, оставив в Корее семью. Он был
крестьянином, хотел иметь свою землю. Но на родине земли у него не было, а
на чужбине ее не досталось - к тому времени, когда мой дед пришел в Россию,
землю новоприбывшим корейцам выделять перестали. Дед нанялся работником к
какому-то зажиточному земляку по фамилии Ко.
Вышло так, что этот Ко вскоре умер, оставив после себя жену и сына, а мой
дед, живший в их доме, постепенно стал за хозяина и вскоре женился на вдове.
От второго брака у него родилось трое сыновей, одному из них и суждено было
впоследствии стать моим отцом.
Сочетаясь новым браком, дед полагал, видимо, что станет владельцем той
земли, которая принадлежала умершему хозяину. Но фамильный клан Ко решил
по-своему: усадьба и вся земля были переданы подросшему сыну покойного. Деду
же достались не очень-то покладистая жена, прежняя бедность да горькое
чувство вины.
Так начиналась, с глубинной боли вины, русская жизнь нашей корейской ветви.
Мечта деда, его всесильная крестьянская страсть - своя земля - лишь в
какую-то неверную минуту причудилась ему. Он умер от тоски и безысходности в
1918 году.
Тогда пришел из Кореи его младший брат, пробравшись через запертую японцами
границу. Он отыскал старшего брата и потребовал от него, чтобы тот вернулся
в Корею, где много лет ждет, пребывая в большой нужде, его первая семья. Но
этого дед не мог сделать: с маленькими детьми совершить опасный путь через
границу было невозможно. Бросить троих сыновей и вторую жену он тоже не мог.
У деда никакого выхода не было, как только умереть. И он однажды, вернувшись
с поля, лег в своем углу, отвернувшись к стене, и больше не встал. Похоронен
он был на чужбине, где-то на берегу реки Амур, у села Благословенное.
Мой отец, Андрей Ким, был крещен там же в русскую православную веру и
наречен христианским именем. Но, несмотря на это, отец никогда не был по
вере и по характеру русским человеком. Он всегда оставался корейцем - во
всей полноте своей натуры.
До пятнадцати лет, когда отец был направлен учиться на рабфак, он прожил с
дядей. Тот после смерти своего старшего брата остался в России, считая своим
долгом вырастить и воспитать трех племянников. У самого же дядьки в Корее
остались его семья и дети, с которыми он больше никогда не встретился в этой
жизни. Когда племянники выросли и разлетелись кто куда, дядька решил
пробираться на родину через Маньчжурию. На маньчжурской границе он и сгинул,
никто больше о нем ничего не слыхал.
В 1937 году, когда настал самый кровавый год сталинских репрессий, корейцев
принудительно выселили с Дальнего Востока. Крестьян, служащих, студентов,
рыбаков, детей и взрослых, актеров театра, охотников за пантами и искателей
горного женьшеня - всех корейцев погрузили в товарные вагоны и под конвоем
отправили в западном направлении...
Моя бабушка с материнской стороны, при крещении нареченная Анной, не раз
вспоминала впоследствии, грустными глазами уставясь куда-то в пространство и
деловито загибая пальцы на руке: "Нам пришлось все бросить: новый дом, двух
лошадей и дойную корову, весь урожай риса, соленые кимчи, закопанные в
глиняных бочарах в землю... Полный сундук, набитый кусками полотна. И всю
посуду: медные тазы, глубокие и мелкие чаши, блюда, много ложек и палочек
для еды - и все это из жаркой меди, вычищенной до блеска... Вся посуда
осталась целехонькой лежать на полках".
Итак, корейцев непонятно за что переселили с Дальнего Востока в пески
Казахстана, Узбекистана, в другие районы Средней Азии. Их лишили дома,
имущества, привычных родных мест - и глубокой осенью тридцать седьмого года
ссадили с товарных вагонов в камышовые болота у озера Балхаш, на угрюмые
пески Кызылкумов, в малярийные долины Узбекистана.
Это насильственное переселение прямо обвиняло: виноват! Но в чем? Так до сих
пор и не выяснено, в чем обвинялось корейское население Дальнего Востока. И
около трехсот тысяч человек отправилось отбывать бессрочную ссылку, затаив в
себе чувство неясной вины.
Вот так я и родился с комплексом вины в своей крови 15 июня 1939 года в
Казахстане, в южной его части, у гор с названием Тюлькубас, в поселке
русских переселенцев Сергиевке. Я помню голубой свет небес, мелькнувший за
окном. Помню маму, срезающую на огороде большим ножом зеленые перья лука...
Дует ветер, темные деревья сильно раскачиваются, стекло на окне, плохо
примазанное к раме, стучит: тыр-та! тыр-та! тыр-та!.. Это Сергиевка. Мой
отец получил там работу после окончания педагогического института. Мне,
значит, два года от роду.
Будет преувеличением говорить, что человек способен в самом раннем возрасте
постичь тягость и печаль существования. Нет, ничего подобного я тогда еще не
мог осознавать, а тягостное ощущение жизни рождалось потому, что началу моей
жизни - с двух лет и до шести - сопутствовало военное лихолетье. И чувство
голода, может быть, являлось тогда моим главным ощущением бытия...
В том случае, если ты просыпаешься и, еще лежа в постели, хочешь есть, а
потом весь день также хочешь есть, а еды почему-то не дают,- разве не похоже
это на некую фатальную виноватость? Ты вроде бы виноват уже только тем, что
появился на этом свете и хочешь есть.
К этому времени наша семья переселилась в другой край просторного
Казахстана, к горам Талды-Курган. Перед моими глазами засветились под
неистовым солнцем блекло-желтые холмы с округлыми вершинами, совершенно
безлесыми, лысыми.
Вот на эти холмы я как бы и сошел с облаков и зашагал по бренной зем-ле - и
до сих пор иду, не представляя себе ясно, куда должен прийти под конец.
Итак, степь и желтые холмы Казахстана стали первой картиной моей души.
Будучи в этом мире художником, я мыслю цветом, линией и художественными
образами. Мир нашей души - это музей Божественного искусства. Каждый из нас
носит в себе целую картинную галерею. Большие и важные части своей жизни я
представляю в виде законченных картин.
Почему холмы Казахстана видятся мне блекло-желтыми, как цвет старого меда?
Ведь ранней весною эти круглые горы вдруг наливаются ярким сиянием зелени -
нет ничего на свете зеленее. Огромные алые облака диких тюльпанов вдруг в
одночасье словно опускаются с небес на землю. И тогда безлесые склоны холмов
становятся нарядными, как расписные шелка.
Над пыльно-желтой степью парят в размытом небе неторопливые орлы. И то
огромное пространство, которое вмещает в себя и круговые полеты орлов, и
предгорную равнину, и желтые холмы Казахстана, навсегда вошло в мою душу.
Каждый народ живет там, где Бог определил ему жить. Но отдельные
человеко-частички отрываются, словно искры от пламени костра, и могут
улететь очень далеко... Я родился в Казахстане, стране бескрайних степей,
выгоревших под солнцем, и неспешных орлиных спиралей над горами. Душу
человека формируют ландшафты той страны, которую впервые увидел он в самом
раннем детстве.
В дальнейшем она не может измениться. Душа может только расшириться и
дополниться другими картинами мира. Я навсегда останусь огнепоклонником
солнца, яростно пылающего над раскаленной бескрайней степью. Мне всегда
будет душно и тесно в каменных ущельях городов, какими бы просторными и
громадными они ни были. И жаркий пот на лице окажется для меня милее, чем
прохладная сухость кожи в искусственном воздухе комнат, оборудованных
кондиционерами.
И еще одно: никогда не перестанет шуметь и мельтешить в моей душе
многоязыкий пестрый базар народов. Я стану человеком множественного,
полиментального склада характера. Мой естественный космополитизм во всех
случаях идет от моих самых ранних впечатлений...
Казахстан времен моего детства был местом ссылки, беженства и военной
эвакуации многих народностей империи. Огромные просторы Казахии советская
имперская власть предопределила как тюрьму для разных народов. В этой тюрьме
находились ссыльные нации: немцы, чеченцы, крымские татары, корейцы и
другие. По воле Сталина эти народы были сорваны со своих родных мест и
брошены на малообжитые, бедные земли, словно за тюремные стены, откуда нет
свободного выхода.
Корейцы стали первыми, кого заключили в казахский "лагерь народов". И я
родился уже несвободным - мои родители считались ссыльными, и в паспортах у
них проставили особые пометки. За пределы Казахстана выезжать им
запрещалось. Это положение сохранялось больше десяти лет.
Во время войны с Германией Казахстан оказался убежищем для бесчисленных
беженцев, уходивших от нашествия немцев, и местом ссылки двух миллионов
"русских немцев" с Поволжья, где они жили на протяжении нескольких веков.
Когда мне исполнилось лет пять-шесть, моими друзьями были Роман и Эльза,
рыжеволосые немецкие дети. Их мать Клара, миловидная полная женщина,
работала уборщицей в школе, где устроился мой отец после переезда из
Сергиевки.
Чеченцы представлялись страшноватыми людьми. Особенно страшными в них
казались их огромные бараньи шапки с длинным мехом, свисавшим прядями на
глаза, крючковатые носы и всегда почему-то рваная одежда, туго перехваченная
на поясе узким ремнем.
У корейцев с чеченцами сложились довольно напряженные отношения. Я помню,
была корейская свадьба - и вдруг народ зашумел и повалил на улицу. А там уже
кипело настоящее сражение между чеченцами и корейцами. Причем дрались не
только мужчины: чеченцы при подобных схватках вступали в бой всем скопом, от
мала и до велика, молодые женщины и старухи, детвора и подростки.
Вооружались они чем только могли: дубинами, железными кочережками, мотыгами.
Бабы чеченские поднимали пронзительный вой и были не менее страшны, чем их
мужья в лохматых шапках.
В другой раз, я помню, в полях толпа корейцев гналась за одиноким чеченцем.
Он был в большой бараньей шапке, хотя стояла жара. Оказалось, что этот
человек вор: он угнал у корейского хозяина корову и зарезал ее... Его
догнали посреди поля - и на моих глазах толпа стала побивать его кольями...
Время было жестокое и беспощадное - настал послевоенный голод.
Чеченцев привезли с Кавказа где-то к осени, и они дружно принялись строить
дома из глиняных кирпичей-саманов. Но к зиме дома у них не были готовы:
стояли без окон, без дверей. У переселенцев начался, видимо, голод.
Чеченские женщины с протянутой рукой сидели на снегу вдоль дороги, низко
надвинув на лицо платки.
Но через год-два чеченцы прижились на новом месте, как и корейцы, и немцы, и
другие ссыльные народности. Они стали нашими соседями в городке Уш-Тобе, где
мы оказались после нового переселения, и у меня были даже друзья среди них:
Ибрагим, Шамиль... На городском рынке появились наспех сколоченные чеченские
лавочки и ларьки. Их хозяева в лохматых шапках уже не были одеты в рванье,
на поясах у некоторых появились богато украшенные кинжалы в ножнах.
Казахстан моего детства, солнечный и жаркий, с шумными многоязыкими
базарами, взрастил в моей душе то человеческое начало, которое развивалось
потом в течение всей жизни и стало причиной и оправданием моей судьбы.
Я очень рано начал осознавать, что корейцы, к которым принадлежу и я, не
являлись хозяевами жизни там, где мы жили. Мое детское сердце постоянно
тревожилось за родителей, в особенности за отца, у которого бывал
неуверенный и виноватый вид, когда у него случались какие-то неурядицы или
осложнения по службе.
Я побаивался чеченцев, дружил с бедными немецкими детьми и завидовал своему
единственному другу-казаху, малышу Масабаю, у которого была своя верховая
лошадь. У меня ее не было и никогда не могло быть.
В этом моем детском чувстве невозможности сказывалась горечь моего
деда-крестьянина, у которого так и не было своей земли. Пожалуй, и моя душа
предчувствовала, совсем недавно появившись на свете, что у меня "своей
земли" тоже никогда не будет. Надо было устремиться к чему-то, что должно
быть свободным от эмигрантского комплекса национальной ущемленности. Надо
было освободиться и от чувства вины, с которым ушел из жизни мой дед Ким
Ги-Ен, и обратиться к такой жизни, которая дала бы мне чувство уверенности и
правоты.
Как-то отец привез мне из города новые тапочки из мягкой, желтой чудно
пахнущей кожи. Это было время послевоенной разрухи, когда дети все лето и до
холодов бегали босиком и не знали никакой обуви. В первый же день, когда я
пошел гулять в обновке, случилась беда. Мне захотелось пить, и я, подойдя к
реке, снял с ног тапочки, аккуратно поставил их на берегу, а сам вошел в
воду, где было поглубже, почище, и стал пить. Затем вышел из реки и, забыв о
тапочках, ушел восвояси. Спохватился я лишь к вечеру и с плачем побежал
к реке.
На том месте теперь расположилось на водопой стадо коров и стоял пастух,
покуривая табачок. На мой вопрос, не видел ли он здесь тапочки, пастух
ответил не сразу. Он вначале задумался, потом сказал, что здесь днем был
Бобыль-Горшечник, который набирал в бочку воды, и Горшечник, должно быть,
эти тапочки и подобрал.
Уже в сумерки я подошел к жилищу Бобыля-Горшечника - оно было на самом
дальнем краю деревни, у изрытого глиняного оврага. Я очень боялся, потому
что этого человека считали не совсем нормальным: он жил один, без семьи, ни
с кем не общался и был всегда угрюмым и злым на вид.
Но при встрече он оказался вовсе не таким. На мой громкий плач он вышел из
своей хибарки, участливо расспросил меня, в чем дело, и живо вернул мне
утерянное, сбегав за тапочками в дом. Он проводил меня и на прощание
погладил по голове.
Это был пожилой кореец с седой головою, с глубокими морщинами на лице. Я
полагаю, что с этой встречи во мне и возникло доверие к человеческой
доброте.
На Дальний Восток
Прошлое не существует - пустота прошедшего времени поглощает все предметы,
события, смех и рыдания. Остаются только неясные отражения в памяти да те
земные пространства, на которых когда-то все это совершалось: смеялось,
рыдало, возникало и исчезало.
Итак, прошлого нет, но его можно добывать из памяти и строить из этого
призрачного материала некое сооружение. Чем я и занимаюсь сейчас: что из
этого получится? Может быть, вскрикнет оно, это еще неведомое произведение,
и запоет птичьим голосом, а потом взмахнет крыльями и, поднявшись в воздух,
вдруг бесследно растает в воздухе? Не знаю, не знаю.
Но я думаю, что всякий человек интересен. Для людей всегда интересны другие
люди: какая бы жизнь ни предстала перед слушателями, почему-то им любопытно
послушать рассказ о чьей-то неведомой судьбе. Вот и мне захотелось
посмотреть на свое прошлое как бы со стороны...
После того как распахнулись степные орлиные просторы в моей детской душе и
она пропиталась насквозь раскаленной жарой казахской пустыни, наша семья
вдруг переехала на другой край света - на самый восток страны. Мы попали на
Камчатку, затем в Уссурийский край, где в тайге до сих пор еще живут тигры.
А оттуда уже переехали на остров Сахалин...
Кончилось время ссылки для советских корейцев, они с 1948 года могли ехать
куда угодно, и мои родители в числе многих других сразу же решили вернуться
на Дальний Восток.
Добираться от Казахстана до Владивостока пришлось целый месяц в товарных
вагонах. Из них составился длинный эшелон. Все было почти так же, как и в
37-м году, только на этот раз не было сопровождающего конвоя и корейцы ехали
не в какую-то безвестность под принуждением властей предержащих, а
добровольно возвращались в родные края.
Дальний Восток стал для меня местом, с которого открылась моей душе
беспредельность мира. Просторы Тихого океана, по которому мы плыли на
пароходе много дней, добираясь до Камчатки, оказались первыми голубыми
страницами книги бытия, рассказывающей о бесконечности. Эти страницы были
перелистаны по-детски бездумно, но в глубинах памяти навсегда остался шелест
перелистываемых страниц - ночной шум волн.
Когда корабль, на котором ты плывешь, на много суток оказывается в открытом
море и вокруг только вода темно-синего цвета словно единая плита гладкого
камня-лазурита, ты оказываешься как бы стоящим в одиночестве на пороге
космического пространства. Мы должны знать, где мы живем. Мы живем в
беспредельных просторах космоса.
Но для того чтобы жить без страха и отчаяния, тебе нужно что-то совсем
небольшое, теплое и любимое. Из Казахстана мы довезли до Камчатки полмешка
самых ранних яблок. Это были еще зеленые, мелкие яблоки, но они так чудесно
пахли и были такими вкусными! И когда мы приплыли на место и наш огромный
пароход стал на рейде в виду камчатских берегов, нас охватил ужас. Был июль,
а на вершинах и склонах гор, синеющих вдали, еще лежал снег! Небо было
темного, непроницаемо-каменного цвета...
Некоторые женщины из нашей переселенческой группы в голос заплакали. Моя
мать тоже запричитала, глядя на суровый, диковатый камчатский берег. А я,
стоя рядом с мешочком яблок, вдыхал их нежный аромат и впервые испытал
печальное чувство утраты.
Когда ты уходишь из родного дома в широкий мир, то утрачиваешь первое ради
того, чтобы обрести второе. Мне было девять лет, когда я неосознанно -одним
лишь детским наитием - ощутил неизбежность печали тех, кто не хочет
оставаться в отчем доме, как бы там ни было хорошо и уютно. О Казахстан, я
навсегда покинул тебя!..
Я взволнованно, с любопытством вглядывался в незнакомый ландшафт, и мне
скорее хотелось попасть туда, побродить по этим синим горам и потрогать
рукою белые языки прошлогоднего снега. С Камчатки началось мое неодолимое
желание бродить по миру, созерцать его новые и новые ландшафты, восхищаться
разнообразием творений Бога-художника.
На Камчатке и впоследствии на Сахалине мой отец работал в школах, где
учились дети корейцев, которые приехали туда непосредственно из Кореи. На
камчатские рыбные промыслы были вывезены сезонные рабочие из Северной Кореи
- сразу же после освобождения от японской оккупации. А на Сахалине
оставались корейцы, вывезенные еще раньше из Южной Кореи для работ в
угольных шахтах и на лесоразработках.
Встречаясь с "натуральными" корейцами, я, сын эмигранта во втором поколении,
не находил большой внутренней близости с ними. К тому же с самого начала мне
пришлось учиться в русских школах и я почти не знал корейского языка. Но
главным разделяющим барьером было то, что моя жизнь с самого рождения
проходила совсем в иных условиях, чем жизнь моих маленьких корейских
приятелей.
На Камчатку привезли корейцев из страны, в которой долгое время хозяйничали
завоеватели, пытавшиеся подавить всякое национальное достоинство местных
жителей и даже задавшиеся целью полностью их ояпонить. Детей в школах, как
известно, заставляли обучаться на японском языке, муштровали по-военному и
ежедневно обязывали кланяться в ту сторону, где предполагалось находиться
микадо, великому императору. А у нас хотя и имелся свой собственный микадо,