Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
Эдуард Лимонов.
Это я - Эдичка
1. ОТЕЛЬ "ВИНСЛОУ" И ЕГО ОБИТАТЕЛИ
Проходя между часом дня и тремя по Мэдисон-авеню, там где ее пересекает
55-я улица, не поленитесь, задерните голову и взгляните вверх -- на немытые
окна черного здания отеля "Винслоу". Там, на последнем, 16-ом этаже, на
среднем, одном из трех балконов гостиницы сижу полуголый я. Обычно я ем щи и
одновременно меня обжигает солнце, до которого я большой охотник. Щи с
кислой капустой моя обычная пища, я ем их кастрюлю за кастрюлей, изо дня в
день, и кроме щей почти ничего не ем. Ложка, которой я ем щи -- деревянная и
привезена из России. Она разукрашена золотыми, алыми и черными цветами.
Окружающие оффисы своими дымчатыми стеклами-стенами -- тысячью глаз
клерков, секретарш и менеджеров глазеют на меня. Почти, а иногда вовсе голый
человек, едящий щи из кастрюли. Они, впрочем, не знают, что это щи. Видят,
что раз в два дня человек готовит тут же на балконе в огромной кастрюле, на
электрической плитке что-то варварское, испускающее дым. Когда-то я жрал еще
курицу, но потом жрать курицу перестал. Преимущества щей такие, их пять: 1.
Стоят очень дешево, два-три доллара обходится кастрюля, а кастрюли хватает
на два дня! 2. Не скисают вне холодильника даже в большую жару. 3. Готовятся
быстро -- всего полтора часа. 4. Можно и нужно жрать их холодными. 5. Нет
лучше пищи для лета, потому как кислые.
Я, задыхаясь, жру голый на балконе. Я не стесняюсь этих неизвестных мне
людей в оффисах и их глаз. Иногда я еще вешаю на гвоздь, вбитый в раму окна,
маленький зеленый батарейный транзистор, подаренный мне Алешкой Славковым --
поэтом, собирающимся стать иезуитом. Увеселяю принятие пищи музыкой.
Предпочитаю испанскую станцию. Я не стеснительный. Я часто вожусь с голой
жопой и бледным на фоне всего остального тела членом в своей неглубокой
комнатке, и мне плевать, видят они меня или не видят, клерки, секретарши и
менеджеры. Скорее я хотел бы, чтобы видели. Они, наверное, ко мне уже
привыкли и, может быть, скучают в те дни, когда я не выползаю на свой
балкон. Я думаю, они называют меня -- "этот крейзи напротив".
Комнатка моя имеет 4 шага в длину и 3 в ширину. На стенах, прикрывая
пятна, оставшиеся от прежних жильцов, висят: большой портрет Мао Цзэ Дуна --
предмет ужаса для всех людей, которые заходят ко мне; портрет Патриции
Херст; моя собственная фотография на фоне икон и кирпичной стены, а я с
толстым томом -- может быть словарь или библия -- в руках, и в пиджаке из
114 кусочков, который сшил сам -- Лимонов, монстр из прошлого; портрет Андре
Бретона, основателя сюрреалистической школы, который я вожу с собой уже
много лет, и которого Андре Бретона обычно никто их приходящих ко мне не
знает; призыв защищать гражданские права педерастов; еще какие-то призывы, в
том числе плакат, призывающий голосовать за Рабочей партии кандидатов;
картины моего друга художника Хачатуряна; множество мелких бумажек. В
изголовье кровати у меня плакат -- "За Вашу и Нашу свободу", оставшийся от
демонстрации у здания "Нью Йорк Таймз". Дополняют декоративное убранство
стен две полки с книгами. В основном -- поэзия.
Я думаю, вам уже ясно, что я за тип, хотя я и забыл представиться. Я
начал трепаться, но не объявил вам, кто я такой, я забыл, заговорился,
обрадовался возможности, наконец, обрушить на вас свой голос, а кому он
принадлежит -- не объявил. Простите, виноват, сейчас все исправим.
Я получаю Вэлфер. Я живу на вашем иждивении, вы платите налоги, а я ни
хуя не делаю, хожу два раза в месяц в просторный и чистый оффис на Бродвее
1515, и получаю свои чеки. Я считаю, что я подонок, отброс общества, нет во
мне стыда и совести, потому она меня и не мучит, и работу я искать не
собираюсь, я хочу получать ваши деньги до конца дней своих. И зовут меня
Эдичка. И считайте, что вы еще дешево отделались, господа. Рано утром вы
вылезаете из своих теплых постелей и, кто в автомобилях, кто в сабвее и
автобусе спешите на службу. Я службу ненавижу, -- жру свои щи, пью, иногда
напиваюсь до беспамятства, ищу приключений в темных кварталах, имею
блестящий и дорогой белый костюм, утонченную нервную систему, я вздрагиваю
от вашего утробного хохота в кинотеатрах, и морщу нос.
Я вам не нравлюсь? Вы не хотите платить? Это еще очень мало -- 278
долларов в месяц. Не хотите платить. А на хуя Вы меня вызвали, выманили сюда
из России, вместе с толпой евреев? Предъявляйте претензии к вашей
пропаганде, она у вас слишком сильная. Это она, а не я опустошает ваши
карманы.
Кто я там был? Какая разница, что от этого меняется. Я как всегда
ненавижу прошлое во имя настоящего. Ну я был поэт, поэт я был, раз уж вам
хочется знать кто, неофициальный поэт был, подпольный, было да сплыло, а
теперь я один из ваших, я подонок, я тот кого вы кормите щами, кого вы поите
дешевым и дрянным калифорнийским вином -- 3.59 галлоновая бутыль, а я все
равно вас презираю. Не всех, но многих. За то, что живете вы скушно, продали
себя в рабство службе, за ваши вульгарные клетчатые штаны, за то, что вы
делаете деньги и никогда не видели света. Дерьмо!
Я немного разошелся, чуть вышел из себя, простите. Но объективность мне
не свойственна, к тому же сегодня хуевая погода, моросит мелкий дождь, серо
и скушно в Нью-Йорке -- пустые уикэндные дни, мне некуда идти, может быть
поэтому я и соскочил со своего обычного настроения и стал вас уж слишком
обзывать. Извиняюсь. Живите пока, и молите Бога, чтобы я как можно дольше не
овладел правильным английским языком.
Отель "Винслоу" -- это мрачное, черное 16-этажное здание, наверное,
самое черное на Мэдисон-авеню. Надпись сверху вниз по всему фасаду гласит
"ВИНСЛ У" -- выпала буква "О". Когда? Может быть, 50 лет назад. Я поселился
в отеле случайно, в марте, после моей трагедии, меня оставила моя жена
Елена. Измученный шатаниями по Нью-Йорку, со стоптанными и разбитыми в кровь
ногами, ночуя каждый раз на новом месте, порой на улице, я был, наконец,
подобран бывшим диссидентом и бывшим конюхом московского ипподрома, самым
первым стипендиатом Вэлфэровской премии (он гордится, что первым из русских
освоил Вэлфэр) -- толстым, неопрятным и сопящим Алешкой Шнеерзоном
"Спасителем" отведен в Вэлфэр-центр на 31 улице за руку и в один день
экстренно получил пособие, которое хотя и опустило меня на дно жизни,
сделало бесправным и презираемым, но я ебал ваши права, зато мне не нужно
добывать себе на хлеб и комнатенку, и я могу спокойно писать свои стихи,
которые ни здесь, в вашей Америке, ни там в СССР на хуй не нужны.
Так как же все-таки я попал в "Винслоу"?
Друг Шнеерзона -- Эдик Брутт жил в "Винслоу", там же, через три двери
от него стал жить и я. 16-ый этаж весь состоит из клеток, как впрочем и
многие другие этажи. Когда я, знакомясь, называю место где я живу, на меня
смотрят с уважением. Мало кто знает, что в таком месте еще сохранился старый
грязный отелишко, населенный бедными стариками и старушками и одинокими
евреями из России, где едва ли в половине номеров есть душ и туалет.
Несчастье и неудача незримо витают над нашим отелем. За то время, как я
живу в отеле, две пожилые женщины выбросились из окна, одна из них --
француженка, как мне говорили, с еще сохранявшим следы красоты лицом, все
безутешно расхаживала по коридору -- она выбросилась со своего 14-го этажа
во двор, в колодец. Кроме этих двух жертв, совсем недавно Бог прибрал
хозяйку, вернее, мать хозяина, огромного слоноподобного еврея в тюбетейке, с
ним я познакомился как-то на парти у моей американской подруги Розан. Мать
хозяина, как все старые женщины, любила распоряжаться в отеле, хотя хозяину
нашего грязненького заведения принадлежат еще 45 домов в Нью-Йорке. Почему
ей доставляло удовольствие торчать тут целый день и указывать рабочим отеля,
что им делать, не знаю. Может быть, она была садисткой. Недавно она исчезла.
Ее нашли только под вечер, в шахте лифта, измятый и изуродованный труп.
Дьявол живет рядом с нами. Насмотревшись фильмов про экзорсистов я начинаю
думать, что это дьявол. Из моего окна виден отель "Сан-Реджис Шератон". Я с
завистью думаю об этом отеле. И безосновательно мечтаю переселиться туда,
если разбогатею.
К нам, людям из России, в отеле относятся так, как некогда относились к
черным до отмены рабства. Белье нам меняют куда реже, чем американцам, ковер
на нашем этаже не чистили ни разу за все время, пока я здесь живу, он
ужасающе грязный и пыльный, иногда старый графоман американец из номера
напротив, тот что все стучит на машинке, выходит в трусах, берет метлу и в
качестве зарядки бодро выметает ковер. Я все хочу ему сказать, чтобы он не
делал этого, так как он только подымает в воздух пыль, а ковер все равно
остается грязным, но мне жаль лишать его физического упражнения. Иногда
когда я напиваюсь, он, американец этот, кажется мне агентом ЭфБиАй,
приставленным, чтобы следить за мной.
Простыни и полотенца нам дают самые старые, свой туалет я мою сам.
Короче -- мы люди последнего сорта.
Персонал отеля считает нас, я думаю, никчемными лодырями, приехавшими
объедать Америку -- страну честных тружеников, остриженных под полу-бокс.
Это мне знакомо. В СССР тоже все пиздели о тунеядцах, о том что нужно
приносить пользу обществу. В России пиздели те, кто меньше всех работал. Я
писатель уже десять лет. Я не виноват, что обоим государствам мой труд не
нужен. Я делаю мою работу -- где мои деньги? Оба государства пиздят, что они
устроены справедливо, но где мои деньги?
Менеджер отеля -- темная дама в очках, с польско-русской фамилией --
миссис Рогофф, которая когда-то приняла меня в отель, по протекции Эдика
Брутта, терпеть меня не может. На хуя была нужна протекция, когда в отеле
полно пустых номеров, кто станет жить в таких клетках, неизвестно.
Придраться миссис ко мне трудно, но ей очень хочется. Иногда она находит
случай. Так, если первые месяцы я платил за свой номер два раза в месяц, то
через некоторое время она вдруг потребовала, чтобы я платил за месяц вперед.
Формально она была права, но мне было куда удобнее платить два раза в месяц,
в те дни, когда я получаю свой Вэлфэр. Я ей сказал об этом. А покупать белые
костюмы и пить шампанское ты можешь, у тебя на это есть деньги? -- сказала
она.
Я все думал, какое шампанское, что за шампанское она имеет в виду.
Иногда я пил калифорнийское шампанское, чаще всего я делал это совместно с
Кириллом, моим приятелем -- молодым парнем из Ленинграда, но откуда она
могла это знать? Мы обычно пили шампанское в Централ-парке. Только спустя
некоторое время я вспомнил, что собираясь на день рождения к своему старому
приятелю художнику Хачатуряну, это тот, чьи картины висят у меня в моей
клетке, -- я купил, действительно, бутылку Советского шампанского за десять
долларов и положил ее в холодильник, чтобы вечером отправиться с ней на
торжество. Миссис Рогофф, очевидно, лично каждый день проверяла мой
холодильник, или это делала по ее поручению горничная, убирающая
(неубирающая) мой номер. "Вы получаете Вэлфэр, -- сказала тогда миссис
Рогофф. -- Бедная Америка!" -- воскликнула она патетически. "Это я бедный, а
не Америка", -- ответил я ей тогда.
Причины ее неприязни ко мне позже выяснились окончательно. Когда она
брала меня в отель, она думала, что я еврей. Потом, вдоволь наглядевшись на
мой синий, с облупленной эмалью крестик, мое единственное достояние и
украшение, она поняла, что я не еврей. Некто Марат Багров, бывший работник
московского телевидения, тогда еще живший в "Винслоу", сказал мне, что
миссис Рогофф жаловалась ему на Эдика Брутта, обманувшего ее и приведшего
русского. Так, господа, я на собственной шкуре испытал, что такое
дискриминация. Я шучу -- евреи живут в нашем отеле не лучше, чем я. Я думаю,
куда больше того, что я не еврей, миссис Рогофф не нравится то, что я не
выгляжу несчастным. От меня требовалось одно -- выглядеть несчастным, знать
свое место, а не расхаживать то в одном, то в другом костюме на глазах
изумленных зрителей. Я думаю, что она с большим удовольствием смотрела бы на
меня, если бы я был грязным, сгорбленным и старым. Это успокаивает. А то
вэлфэрист в кружевных рубашках и белых жилетах. Летом я, впрочем, носил
белые брюки, деревянные босоножки на платформе и маленькую обтягивающую меня
рубашку -- минимум на себе имел. Миссис Рогофф и это раздражало.
Встретившись как-то со мной в лифте, она сказала мне, с подозрением глядя на
мои босоножки и загорелые босые ноги:
-- Ю лайк хиппи. Рашен хиппи, -- добавила она без улыбки.
-- Нет, сказал я.
-- Да, да, -- убежденно сказала она.
Остальной персонал отеля относится ко мне так-сяк. Хорошие отношения у
меня только с японцем, или, может, он китаец, я не очень разбираюсь, но он
всегда мне улыбается. Еще я здороваюсь с индийцем в тюрбане, он тоже приятен
для моих глаз. Все остальные в разной степени провинились передо мной, и я с
ними разговариваю, только если плачу деньги, или прошу дать мне письмо либо
телефонный мэсидж.
Так я живу. Дни катятся за днями, напротив отеля на Мэдисон уже почти
совсем разрушили целый блок домов, и будут строить американский небоскреб.
Кое-кто из евреев, и полуевреев, и выдающих себя за евреев, уже съехал из
отеля, на их место поселились другие. Держатся они как черные в своем
Гарлеме, коммуной, по вечерам вываливаются на улицу и сидят возле отеля в
оконных нишах, кое-кто потягивает из пакетиков напитки, разговаривают о
жизни. Если холодно, они собираются в холле, занимая все скамейки и тогда
стоит в холле шум и говор. Администрация отеля борется с коммунальными
привычками выходцев из СССР, с их пристрастием к цыганщине, но безуспешно.
Заставить их не собираться и не сидеть перед отелем невозможно. И хотя,
очевидно, такое деревенское сидение отпугивает от отеля возможных жертв,
которые вдруг да и забредут сюда, теперь, кажется, администрация махнула на
них рукой, -- что с ними сделаешь.
Я не очень-то имею с ними отношения. Я никогда не останавливаюсь,
ограничиваясь словами "Добрый вечер!" или "Общий привет!". Это не значит,
что я отношусь к ним плохо. Но на своем веку, в моей бродячей жизни я видел
так много разнообразных русских и русско-еврейских людей, а это на мой
взгляд одно и то же, что они мне неинтересны. Порой в евреях "русское"
проступает куда более явно, чем в настоящих русских.
Тут уместно будет рассказать о Семене. Он был седой еврейский парень,
которого я и моя бывшая жена Елена встретили в Вене. Семен этот предложил
Елене работу. Она должна была трудиться по ночам в принадлежащем Семену
ночном баре "Тройка", расположенном рядом с собором Святого Стефана и
борделем, подавать богатым полуночникам алкоголь и икру. Зарплата была
обещана столь высокая, что я сразу подумал: "Семену нужна была не
барменша-Елена -- он метил выше -- он явно хотел выспаться с ней". Впрочем,
я не обиделся, тогда я верил своей жене, а она еще любила меня, и я был
совершенно спокоен.
Я, конечно, не позволил Елене работать ночью, я вообще не хотел, чтобы
она работала, но, познакомившись с Семеном, мы нашли, что он приятный парень
и несколько раз встречались с ним в его "Тройке", а потом в ресторане,
который он купил на паях с еще двумя дельцами.
Семен был из Москвы, потом жил в Израиле, он умел делать деньги, сумел
и из СССР вывезти деньги, он процветал. И только в последний наш вечер в
Вене, который мы провели в его ресторане, он открылся нам по-настоящему,
когда напился и, полупьяный, заговорил:
-- У меня здесь было много женщин, но ни одна не была мне интересна,
они холоднокровные, они ужасны, я их боюсь, все в них меня отталкивает. Я
боюсь их, ей-Богу.
Потом Семен заговорил о русских женщинах, о Москве. Мне тогда было
странно слушать его. Впоследствии я наслушался ностальгических монологов и в
Италии и в Америке, но произносящие их были неудачливые эмигранты, не
имеющие работы, не знающие, куда ступить, и с чего начать. Семен знал, его
дорогой ресторан, в котором мы сидели, -- был тому свидетельством. Он
подарил тогда Елене розы, их смешно и трогательно разносила женщина в
платке, это была маленькая, уютная и сентиментальная Европа, а не огромная
металличеcкая Америка, там ходили женщины и разносили розы. Мы пили водку,
Семен заказал оркестру "Полюшко-поле", и я увидел, что он плачет, и слезы
его капают в бокал с водкой. "Мы смеялись над понятием Родина, -- сказал
Семен, -- и вот я сижу, и играют эту песню, и у меня болит душа, какой я к
черту еврей -- я русский".
Потом он в своем синем мощном автомобиле вез нас над Веной, где были
какие-то увеселительные заведения, мы выходили и смотрели сверху на город.
Он очень быстро ездил и много пил. Уже в Америке я узнал, что он разбился на
машине. Насмерть.
Это, конечно, частная судьба, господа, я рассказал о ней только потому,
что не делю выходцев из СССР на русских и евреев. Все мы русские. Привычки,
всеразъедающие привычки моего народа въелись в них, и, может быть,
разрушили. Во всяком случае, по себе грустно знаю, что русские привычки не
приносят счастья.
Так я не останавливаюсь с ними у отеля, а иду в свой номер. О чем с
ними говорить -- об их несчастьях, о том, как они устают, работая на такси,
или еще где. Недавно выдав им "Общий привет!" я проходил мимо них в
Нью-Йорк. Какой-то новый парень, по виду грузинский еврей, или, скорее
всего, натуральный грузин, замаскировавшийся под еврея, чтобы уехать,
крикнул мне вдогонку: "А ты что, тоже русский?"
-- Я уже забыл, кто я на самом деле, -- не останавливаясь, сказал я.
Возвращаясь часа через два обратно, я опять проходил мимо них уже из
Нью-Йорка. Тот же усатый и чернявый сказал обиженно, увидев меня: "А ты что,
разбогател, что не хочешь остановиться, поговорить". Это меня рассмешило, я
засмеялся, но все же не остановился, чтобы не давать повода для знакомства.
У меня и без того слишком много русских знакомых. Когда сам находишься в
хуевом состоянии, то не очень хочется иметь несчастных друзей и знакомых. А
почти все русские несут на себе печать несчастья.
По какой-то подавленной тоске во всей фигуре их можно узнать со спины.
Почти не общаясь с ними, я всегда узнаю их в лифте. Подавленность --
основная их примета. Между первым и 16-ым этажом они успевают заговорить с
вами, узнать, не будут ли давать к двухсотлетию Америки .всем новым
эмигрантам поголовно американское гражданство, может быть, попросят сочинить
петицию президенту по этому поводу. На хуй им гражданство, -- они сами не
знают.
Или разговор может принять противоположное направление:
-- Слыхал, в октябре впускать будут?
-- Куда впускать? -- спрашиваю я.
-- Ну как куда, в Россию. Пилот-то удрал из СССР на истребителе, теперь
нас обратно запустят, чтобы уравновесить, понимаешь? Один удрал, а две
тысячи пустят обратно. Две тысячи хотят обратно. А половина заявлений
начинается с того, что люди просят прямо с самолета отправить их в лагерь,
что они хотят отсидеть за свое преступление, за то, что они уехали с Родины.
А ты не собираешься назад? Тебя еще как возьмут, я слышал, тебя опять и в
"Правде" и в "Известиях" пропечатали?
-- Да у