Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
Э.М.РЕМАРК
ЧЕРНЫЙ ОБЕЛИСК.
ОБЩИЙ ТЕКСТ TEXTSHARE http://textshare.da.ru http://textshare.tsx.org
Перевод В.Станевич
Э.М.Ремарк. Черный обелиск.
М., Аст, 1998
В квадратных скобках [] номер страницы.
Номер страницы предшествует странице.
В фигурных скобках {} текст, выделенный курсивом.
В круглых скобках () номер подстраничных примечаний переводчика.
I
Солнце заливает светом контору фирмы по установке надгробий "Генрих Кроль
и сыновья". Сейчас апрель 1923 года, и дела идут хорошо. Весна не подкачала,
мы торгуем блестяще, распродаем себе в убыток, но что поделаешь - смерть
немилосердна, от нее не ускользнешь, однако человеческое горе никак не может
обойтись без памятников из песчаника или мрамора, а при повышенном чувстве
долга или соответствующем наследстве - даже из отполированного со всех
сторон черного шведского гранита. Осень и весна - самый выгодный сезон для
торговцев похоронными принадлежностями: людей умирает больше, чем летом и
зимой; осенью - потому, что силы человека иссякают, весною - потому, что они
пробуждаются и пожирают ослабевший организм, как слишком толстый фитиль
тощую свечу. Так, по крайней мере, уверяет самый усердный из наших агентов,
могильщик Либерман с городского кладбища, а уж ему ли не знать: старику
восемьдесят лет, он предал земле свыше десяти тысяч трупов, на комиссионные
по установке надгробий обзавелся собственным домом на берегу реки, садом,
прудом с форелью; профессия могильщика сделала его философствующим пьяницей.
Единственное, что он ненавидит, - это городской крематорий. Крематорий -
нечестный конкурент. Мы тоже его недолюбливаем: на урнах ничего не
заработаешь.
Я смотрю на часы. Скоро полдень, и, так как сегодня суббота, я заканчиваю
свой трудовой день. Нахлобучиваю жестяной колпак на машинку, уношу за
занавеску аппарат "престо", на котором мы размножаем каталоги, убираю
образцы камней и вынимаю из фиксажа фотоснимки с памятников павшим воинам и
с художественных надгробных украшений. Я бухгалтер фирмы, художник,
заведующий рекламой и вообще вот уже целый год состою единственным служащим
нашей конторы, хотя я отнюдь не специалист.
Предвкушая наслаждение, достаю из ящика стола сигару. Это черная
бразильская. Представитель Вюртембергского завода металлических изделий
утром угостил меня этой сигарой, а потом попытался навязать мне партию
бронзовых венков. Следовательно, сигара хорошая. Я ищу спички, но, как
обычно, коробок куда-то засунули. К счастью, в печке есть еще жар. Я
скатываю трубочкой бумажку в десять марок, подношу ее к углям и от нее
закуриваю сигару. Топить печку в апреле, пожалуй, уже незачем; это одно из
коммерческих изобретений моего работодателя Георга Кроля. Ему кажется, что
когда люди скорбят и им еще приходится выкладывать деньги, то легче это
сделать в теплой комнате, чем в холодной. Ведь от печали и без того знобит
душу, а если к тому же у людей ноги стынут, трудно бывает выжать хорошую
цену. В тепле все оттаивает - даже кошелек. Поэтому в нашей конторе всегда
жарко натоплено, а нашим агентам рекомендуется зарубить себе на носу:
никогда не пытаться заключать сделки в дождь и в холод на кладбище - только
в теплой комнате и по возможности после обеда. При таких сделках скорбь,
холод и голод - плохие советчики.
Я бросаю обгоревшую десятимарковую бумажку в печку и встаю. И тут же
слышу, как в доме напротив распахивают окно. Мне незачем смотреть туда, я
отлично знаю, что там происходит. Осторожно наклоняюсь над столом, словно
еще вожусь с пишущей машинкой. При этом искоса заглядываю в ручное
зеркальце, которое пристроил так, чтобы в нем отражалось упомянутое окно.
Как обычно, Лиза, жена мясника Вацека, стоит там в чем мать родила, зевает и
потягивается. Она только сейчас поднялась с постели. Наша уличка старинная,
узкая, Лизу нам отлично видно, а ей - нас, и она это знает. Потому и
становится перед окном. Вдруг ее большой рот растягивается в улыбку, сверкая
зубами, она разражается хохотом и указывает на мое зеркальце. Ее зоркие
глаза хищной птицы заметили его. Я злюсь, что пойман с поличным, но делаю
вид, будто ничего не замечаю, и, окружив себя облаком дыма, отхожу в глубь
комнаты. Лиза усмехается. Я выглядываю в окно, но не смотрю на нее, а
притворяюсь, будто киваю кому-то идущему по улице. В довершение посылаю ему
воздушный поцелуй. Лиза попадается на эту удочку. Она высовывается из окна,
чтобы посмотреть, с кем же это я здороваюсь. Но никого нет. Теперь усмехаюсь
я. А она сердито стучит себя пальцем по лбу и исчезает.
Собственно говоря, не известно, зачем я разыгрываю всю эту комедию. Лиза,
что называется, "роскошная женщина", и я знаю многих, кто охотно платил бы
по нескольку миллионов за то, чтобы наслаждаться каждое утро подобным
зрелищем. Я тоже наслаждаюсь, но все же меня злит, что эта ленивая жаба,
вылезающая из постели только в полдень, так бесстыдно уверена в своих чарах.
Ей и в голову не приходит, что не всякий сто же минуту возжаждет переспать с
ней. Притом ей, в сущности, это довольно безразлично. Лиза продолжает стоять
у окна, у нее черная челка, подстриженная, как у пони, дерзко вздернутый
нос, и она поводит грудями, словно изваянными из первоклассного каррарского
мрамора, точно какая-нибудь тетка, помахивающая погремушками перед
младенцем. Будь у нее вместо груди два воздушных шара, она так же весело
выставила бы их напоказ. Но Лиза голая, и по этому она выставляет не
шары, а груди, ей все равно. Просто-напросто она радуется, что живет на
свете и что все мужчины непременно должны сходить по ней с ума. Затем она об
этом забывает и набрасывается прожорливым ртом на завтрак. А тем временем
мясник Вацек устало приканчивает несколько старых извозчичьих кляч.
Лиза появляется снова. Она налепила себе усы и в восторге от столь
блистательной выдумки. Она по-военному отдает честь, и я готов допустить,
что ее бесстыдство предназначается старику Кнопфу, фельдфебелю в отставке,
проживающему поблизости, но потом вспоминаю, что в спальне Кнопфа только
одно окно и оно выходит во двор. А Лиза достаточно хитра и понимает, что из
соседних домов ее не видно.
Вдруг, словно где-то прорвав плотину тишины, зазвонили колокола церкви
Девы Марии. Церковь стоит в конце улички, и звуки так оглушают, точно
валятся с неба прямо в комнату. В то же время я вижу, как мимо второго окна
нашей конторы, выходящего во двор, проплывает, словно фантастическая дыня,
лысая голова моего работодателя. Лиза делает неприличный жест и захлопывает
свое окно. Ежедневное искушение Святого Антония еще раз преодолено.
***
Георгу Кролю ровно сорок лет, но его лысая голова уже блестит, точно шар
на кегельбане в саду пивной Боля. Она блестит с тех пор, как я его знаю, а
познакомился я с ним пять лет назад. Лысина эта так блестит, что, когда мы
сидели в окопах - а мы были в одном полку, - командир отдал особый приказ,
чтобы Георг, даже при полном затишье на фронте, не снимал каски, ибо слишком
силен был соблазн для самого благодушного противника проверить с помощью
выстрела, не огромный ли это биллиардный шар.
Я щелкаю каблуками и докладываю:
- Главный штаб фирмы "Кроль и сыновья"! Пункт наблюдения за действиями
врага. В районе мясника Вацека подозрительное передвижение войск.
- Ага, - отвечает Георг. - Лиза делает утреннюю зарядку. Вольно, ефрейтор
Бодмер! Почему не надеваете по утрам шоры, как у лошади в кавалерийском
оркестре, и не оберегаете таким способом свою добродетель? Разве вы не
знаете, каковы три самые большие драгоценности нашей жизни?
- Откуда же я могу знать, господин обер-прокурор, если я и самой жизни-то
не видел?
- Добродетель, юность и наивность! - безапелляционно заявляет Георг. -
Если их утратишь, то уж безвозвратно! А что на свете безнадежнее
многоопытности, старости и холодного рассудка?
- Бедность, болезнь и одиночество, - отзываюсь я и становлюсь вольно.
- Это только другие названия для опыта, старости и заблуждений ума.
Георг вынимает у меня изо рта сигару, мгновение смотрит на нее и
определяет, как опытный коллекционер бабочку:
- Добыча взята на фабрике металлических изделий.
Он извлекает из кармана чудесно осмугленный дымом золотисто-коричневый
мундштук из морской пенки, вставляет в него мою бразильскую сигару и
продолжает ее курить.
- Ничего не имею против конфискации сигары, - заявляю я. - Хотя это
грубое насилие, но ты, как бывший унтер-офицер, ничего другого в жизни не
знаешь. Все же зачем тебе мундштук? Я не сифилитик.
- А я не гомосексуалист.
- Георг, - продолжаю я, - на войне ты моей ложкой бобовый суп хлебал,
когда мне удавалось выкрасть его из кухни. А ложку я прятал за голенище
грязного сапога и никогда не мыл.
Георг смотрит на пепел сигары. Пепел бел как снег.
- После войны прошло четыре с половиной года, - наставительно отвечает
он. - Тогда безмерное несчастье сделало нас людьми. А теперь бесстыдная
погоня за собственностью снова превратила в разбойников. Чтобы это
замаскировать, нам опять нужен лак хороших манер. Ergo! (1) Нет ли у тебя
еще одной сигары? Эта фабрика никогда не позволит себе подкупать служащих
одной сигарой.
Я вынимаю из ящика стола вторую сигару и отдаю ему.
- Ум, опытность и старость все же иногда идут на пользу, - замечаю я.
Он усмехается и вручает мне взамен сигар пачку сигарет, в которой
недостает шести штук.
- А что произошло еще? - осведомляется он.
- Ничего. Клиентов не было. Но я вынужден настоятельно просить о
повышении моего оклада.
- Опять? Ведь тебе только вчера повысили!
- Не вчера. Сегодня утром в девять часов. Какие-то несчастные восемь
тысяч марок! И все-таки в девять утра это было еще кое-что. А потом объявили
новый курс доллара, и я теперь уже не могу на них купить даже галстук,
только бутылку дешевого вина. А мне необходим именно галстук.
- Сколько же стоит доллар сейчас?
- Сегодня в полдень он стоил тридцать шесть тысяч марок! А утром всего
тридцать тысяч!
Георг Кроль рассматривает свою сигару.
- Уже тридцать шесть тысяч! Дело идет быстрее кошачьего романа! Чем все
это кончится?
- Всеобщим банкротством, господин фельдмаршал, - отвечаю я. - А пока надо
жить. Ты денег принес?
- Только маленький чемоданчик с запасом на сегодня и завтра. Тысячные и
стотысячные билеты
(1) Следовательно (лат.). и даже несколько пачек с милыми старыми
сотенными. Около двух с половиной кило бумажных денег. Инфляция растет
такими темпами, что государственный банк не успевает печатать денежные
знаки. Новые банкноты в сто тысяч выпущены всего две недели назад, а теперь
скоро выпустят бумажки в миллион. Когда мы будем считать на миллиарды?
- Если так пойдет дальше, то всего через несколько месяцев.
- Боже мой! - вздыхает Георг. - Где прекрасные спокойные дни 1922 года?
Доллар поднялся в тот год с двухсот пятидесяти марок всего до десяти тысяч.
Уже не говоря о 1921-м - тогда это были какие-то несчастные триста
процентов.
Я выглядываю на улицу. Лиза стоит у окна, теперь она в шелковом халате,
на котором изображены попугаи. Зеркало она повесила на шпингалет и
приглаживает щеткой свою гриву.
- Взгляни на это создание, - с горечью восклицаю я. - Оно не сеет, не
жнет, но Отец Небесный все же питает его. Вчера у нее этого халата еще не
было. Шелк! Несколько метров! А я не могу наскрести какие-то жалкие гроши на
один несчастный галстук.
Георг улыбается.
- Что ж, ты скромная жертва эпохи. А Лиза на всех парусах плывет по
волнам немецкой инфляции. Она - прекрасная Елена спекулянтов. На продаже
могильных камней не разживешься, сын мой. Почему ты не перейдешь на сельди
или на торговлю акциями, как твой дружок Вилли?
- Оттого что я сентиментальный философ и сохраняю верность надгробиям. Ну
так как насчет повышения жалованья? Ведь и философам все же приходится
одеваться.
- Неужели ты не можешь купить галстук завтра?
- Завтра воскресенье. И он мне нужен именно завтра.
Георг приносит из прихожей свой чемодан. Открыв его, бросает мне две
пачки денег.
- Хватит?
Я вижу, что в них главным образом сотни.
- Добавь еще полкило этих обоев, - говорю я. - Здесь самое большее пять
тысяч. Спекулянты-католики по воскресеньям, во время обедни, кладут столько
на тарелочку да еще стыдятся своей скупости.
Георг скребет себе голый затылок - атавистический жест, утративший в
данном случае всякий смысл. Затем дает мне третью пачку.
- Слава Богу, что завтра воскресенье, - говорит он. - Никакого нового
курса на доллар не будет. Единственный день недели, когда инфляция
приостанавливается. Конечно, Господь Бог не это имел в виду, создавая
воскресенье.
- А как мы? - осведомился я. - Уже банкроты или наши дела идут блестяще?
Георг делает длинную затяжку из своего мундштука:
- Мне кажется, никто сейчас в Германии ничего на этот счет о себе уже
сказать не может. Даже божественный Стиннес. Скопидомы разорены. Рабочие и
люди, живущие на жалованье, - тоже. Большинство мелких коммерсантов - тоже,
хотя они об этом еще не догадываются. Блестяще наживаются только те, у кого
есть векселя, акции или крупные реальные ценности. Следовательно, не мы. Ну
как? Уразумел?
- Реальные ценности! - Я смотрю в сад, где стоит наша продукция. - У нас
в самом деле не бог весть что осталось. Главным образом надгробия из
песчаника и чугуна. Но мрамора и гранита маловато. А то немногое, что есть,
твой брат распродаст с убытком. Может быть, самое лучшее совсем ничего не
продавать, а?
Георгу незачем отвечать. На улице звенит велосипедный звонок. Слышны
шаги, кто-то поднимается по дряхлым ступенькам. По-хозяйски откашливается.
Это Генрих Кроль-младший, совладелец фирмы - виновник наших постоянных
забот и треволнений.
***
Генрих - невысокий, плотный мужчина с соломенного цвета усами; на нем
полосатые пропыленные брюки, стянутые у щиколотки велосипедными зажимами. Он
окидывает меня и Георга быстрым неодобрительным взглядом. В его
представлении мы - ленивые жеребцы, весь день лодырничаем, а вот он -
человек дела, поддерживающий внешние связи фирмы, к тому же несокрушимого
здоровья. Ежедневно, едва рассветет, Кроль-младший отправляется на вокзал и
потом мчится на велосипеде в самые отдаленные деревни, если наши агенты -
могильщики или учителя сельских школ - заявят о чьей-либо смерти. Он
довольно обходителен, а его дородность вызывает к нему доверие; поэтому он с
помощью двух кружек пива, неизменно вкушаемых утром и под вечер,
поддерживает себя на должном уровне. Крестьяне предпочитают низеньких
толстяков изголодавшимся верзилам. И костюм у него соответствующий. Он не
носит ни черного сюртука, как его конкурент - агент Штейнмейера, ни синего
костюма, как разъездные агенты фирмы "Хольман и Клотц", - сюртук слишком
напоминает о трауре, синюю пару все носят. Генрих Кроль обычно появляется в
выходном костюме - полосатые брюки, черно-серый пиджак, старомодный стоячий
воротничок с уголками и галстук матовых колеров, с преобладанием черного.
Два года назад, именно когда он заказывал этот костюм, у него возникло
минутное колебание и он задал себе вопрос - не уместнее ли будет визитка, но
тут же отверг эту мысль, ибо был слишком мал ростом. Такой отказ он считал
для себя даже лестным; ведь и Наполеон был бы смешон, надень он фрак. А в
этой одежде Генрих Кроль поистине выглядит скромным уполномо ченным
Господа Бога - как оно и должно быть. Велосипедные зажимы придают его облику
что-то домашнее и вместе с тем спортивное: в наш век автомобилей кажется,
что у таких людей можно купить дешевле.
Генрих снимает шляпу и вытирает лоб платком. На улице довольно прохладно,
и он отнюдь не вспотел: он делает это, только желая подчеркнуть, что вот он
- чернорабочий, обремененный тяжелым трудом, мы же - канцелярские крысы.
- А я наш мраморный крест продал, - заявляет он с притворной скромностью,
за которой чувствуется безмолвный рев торжества.
- Какой? Тот маленький? - осведомляюсь я тоном, полным надежды.
- Нет, большой, - ответствует Генрих с еще большей скромностью и смотрит
на меня в упор.
- Что? Большой крест из шведского гранита с двойным цоколем и бронзовыми
цепями?
- Вот именно. А разве у нас есть еще другие?
Генрих наслаждается своим глупым вопросом, он считает его вершиной
саркастического юмора.
- Нет, - отвечаю я. - Других у пас уже нет. В том-то и беда! Этот был
последним. Гибралтарская скала.
- За сколько же ты продал? - осведомляется Георг Кроль.
Генрих потягивается.
- За три четверти миллиона, без надписи, без доставки и без ограды. Это
все - дополнительно.
- Господи! - восклицаем мы с Георгом одновременно.
Генрих смотрит на нас вызывающе - у дохлой пикши бывает иногда такое
выражение.
- Да, бой был нелегким, - говорит он и почему-то опять надевает шляпу.
- Лучше бы вы проиграли его, - отвечаю я.
- Что?
- Проиграли бы этот бой.
- Что? - сердито повторяет Генрих. Я легко вызываю его раздражение.
- Он жалеет, что ты продал крест, - поясняет Георг Кроль.
- Жалеет? Как прикажешь это понимать? Черт бы вас побрал! Мотаешься с
утра до ночи, продаешь блестяще, и тебя же в этой лавчонке еще встречают
упреками! Поездите-ка сами по деревням и попробуйте...
- Генрих, - кротко прерывает его Георг. - Мы же знаем, что ты из кожи вон
лезешь, но мы живем сейчас в такое время, когда продажи разоряют. В стране
уже давно инфляция. С тех пор как кончилась война. Но в этом году инфляция
усиливается и развивается, как скоротечная чахотка. Поэтому цифры уже не
имеют никакого значения.
- Это я и без тебя знаю. Я же не идиот. Ни один из нас не возражает.
Только идиоты утверждают, что они не идиоты. Противоречить им бесполезно. Я
знаю это на основании тех воскресений, которые провожу в лечебнице для
душевнобольных. Генрих вытаскивает из кармана записную книжку.
- При покупке памятник с крестом обошелся нам в пятьдесят тысяч. А
продали мы его за три четверти миллиона - кажется, прибыль неплохая.
Он снова барахтается в мелководье тупых сарказмом. Генрих считает, что
должен воспользоваться случаем и поддеть меня - ведь я когда-то был школьным
учителем. Вскоре после войны я в течение девяти месяцев учил ребят в глухой
степной деревне, пока не бежал оттуда, преследуемый по пятам воющим псом
зимнего одиночества.
- Еще выгоднее было бы, если бы вы вместо нашего великолепного креста
продали вон тот чертов обелиск, который торчит перед окном, - говорю я. -
Судя по рассказам, ваш покойный папаша шестьдесят лет назад, при основании
фирмы, приобрел его еще дешевле - за какие-нибудь пятьдесят марок.
- Обелиск? Какое отношение обелиск имеет к нашему делу? Обелиск продать
нельзя, это понятно каждому младенцу.
- Именно поэтому его было бы и не жаль, - настаиваю я. - А крест жаль.
Нам придется за большие деньги выкупить его обратно.
Генрих Кроль отрывисто сопит. В его толстом носу сидят полипы, и нос
легко распухает.
- Может быть, вы вздумаете уверять меня, что сейчас можно выкупить такой
крест за три четверти миллиона?
- Это мы скоро узнаем, - замечает Георг Кроль. - Завтра приезжает
Ризенфельд. Нам придется делать новый заказ Оденв