Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
Франсуаза Саган.
Синяки на душе
---------------------------------------------------------------
1971-1972
Перевод А. Борисовой
OCRил и spellcheck: Кравченко Виталий
---------------------------------------------------------------
Март 71-го.
Мне хочется написать: "Себастьян поднимался по лестнице, ступенька за
ступенькой, то и дело с трудом переводя дух". За-нятно обратиться сейчас к
персонажам десятилетней давности:
Себастьяну и его сестре Элеоноре, людям, конечно, из театраль-ного
спектакля, но театр этот-веселый, мой, постановки тут вечно проваливаются,
но они всегда бесшабашны, бесстыдны и целомудренны, и напрасно пытаются
"подделаться" под Мориса Саша в нашем безнадежно уставшем от своей
обыденности Па-риже. К несчастью, обыденность Парижа, а может, и моя
соб-ственная, подавила во мне безрассудные желания, и теперь я с усилием
пытаюсь вспомнить, когда и как "это" началось. "Это"-значит отказ от
желаний, скука, размытые очертания жизни - все то, что привело меня к
существованию, по сей день и по весьма веским причинам всегда меня
привлекавшему. Более того. Это, я думаю, началось в 69-м, а из событий
68-го, из всех этих порывов и провалов вряд ли, увы, вышел какой-нибудь
толк. И дело не в возрасте: мне тридцать пять, зубы у меня в порядке, И если
мне кто-то нравится, обычно все удается. Просто я больше ничего не хочу. Я
бы хотела полюбить и даже страдать, и даже трепетать у телефона. Или ставить
десять раз подряд одну и ту же пластинку, вдыхая воздух разбудившего меня
утра, воздух, Несущий естественное благословение природы, такой мне
знако-мый. "Я перестал чувствовать вкус воды, а потом вкус победы". Кажется,
так поет Брель. Так или иначе, больше этого нет, я даже не знаю, понесу эти
записки издателю или нет. Это ведь не лите-ратура и не исповедь души -
просто некая особа стучит на машинке, потому что боится самой себя и
машинки, рассветов и ве-черов и пр. И других. Это плохо, когда есть страх,
даже стыдно, и раньше я его не знала. Вот и все. И то, что это "все"-ужасно.
И такова сейчас не только я, весной 71-го, в Париже. Я только и вижу,
только и слышу вокруг себя людей нерешительных, пере-пуганных. Быть может,
смерть бродит вокруг нас, и мы улавли-ваем ее и чувствуем себя несчастными,
неизвестно почему. Ибо в конце концов, не в этом дело. Смерть-я не говорю о
физиче-ской смерти - представляется мне в черном бархате, в перчат-ках, и в
любом случае чем-то непоправимым, окончательным. Порой окончательность
уходит, как было в пятнадцать лет. К не-счастью, я хорошо знаю, какая это
радость - жить, и потому ощущение окончательности возникает во мне
мимоходом, как минутная слабость, и я буквально надрываюсь, чтобы захотеть
этой мимолетности. Из гордости, может быть, да еще от страха. Собственная
смерть есть наименьшее зло.
Но что повергает в ужас: бесконечное насилие повсюду, непо-нимание,
злоба, часто оправданная, одиночество, ощущение стре-мительно надвигающейся
беды. Молодые люди, которые ни на секунду не потерпят даже мысли - если она
вообще придет им в голову - потерять хоть один день своей юности, и люди
"зре-лые", которые изо всех сил стараются оттянуть старость, отби-ваясь от
нее уже после тридцати. Женщины, которые хотят быть наравне с мужчинами,
убедительные доводы и добрая воля одних, безжалостный комизм других-все это
свойственно людям, но подчинено Богу, которого они хотят отринуть, и имя
которому- Время. Но кто читает Пруста?
И новый язык, и неспособность понять друг друга, и молоко человеческой
нежности, возникающей порой. Редко. А иногда чье-нибудь восхитительное лицо.
И безумная жизнь. Она всегда виделась мне неистовым зверем, обезумевшей
матерью. Как Блоди Мама или Джокаст и Леа, и, конечно, и прежде всего -
Медея. Мы брошены сюда, на эту планету, которая не претен-дует даже - о,
какое оскорбление - на исключительность; когда я говорю "оскорбление", я
имею в виду именно это, потому что единственное место, где может быть жизнь,
мысль, музыка, исто-рия - у нас, и только у нас. Разве это может быть у
других? Разве у нашей общей матери-жизни, этой лживой любовницы, были еще
дети? Когда человек, люди с корабля "Аполлон", на-пример, бросаются в
космическое пространство, то вовсе не для того, чтобы найти братьев по
разуму, я убеждена в этом. Ему нужно удостовериться в том, что их нет, что
эти несчастные семь-десят лет жизни (или сколько ему дано) принадлежат ему
од-ному. Он страдает от предполагаемого первенства марсиан. А по-чему
считается, что марсиане безобразны и малы ростом? Потому что мы ревнивы. Или
еще: "Ведь правда, что на Луне нет травы? " "Нет, трава есть только у нас".
И вся эта славная земля,. полная национализма и страха, одинаково радостно и
успокаива-ется и терзает себя и когда зарастает травой, и когда ее зали-вают
кровью, и в том и в другом случае повинуясь нелепости су-ществования. И все
эти кретины, которые заботятся о "народе", трогательно неловкие в своих
левацких сюртуках, уже давно из-расходовавшие все, что им было дано, говорят
нам о "народе", нам, которые ненавидят правых и защищаются от левых,
ста-раясь не допустить, чтобы злой безумец (или тихий) не превра-тил бы тот
самый свой жалкий сюртук и вовсе в лохмотья, непри-годные для употребления.
Народ.
Не дано понять, что это слово даже оскорбительно, что есть какой-то
человек и еще человек, есть женщина, ребенок и еще какой-то человек, что
каждый не похож на другого и понятен во всех своих притязаниях и что в
большинстве случаев, вопреки расхожему представлению, этот каждый не может
ни понять дру-гого, ни увидеть его, ни прочесть. Сартр, вскарабкавшись на
бочку, быть может, понимал это, хотя был честен и неловок. А Диоген, сидя
внутри нее, говорил с каждым. Оба - тонко чув-ствующие люди, наделенные
умом, на первый взгляд, высмеива-ющие все и вся. Они смеются и над собой.
Это здорово - в наше время быть смешным, "осмеянным" чьим-то острым умом.
Здорово и беспокойно - потому что здорово. Ни Стендаль, ни Бальзак такого бы
не потерпели. (В своих произведениях, ко-нечно. ) Единственным пророком в
этом смысле был Достоевский, по крайней мере, для меня.
Я рассуждаю о жизни вместо того, чтобы говорить о Себа-стьяне Ван
Милеме, шведском аристократе, очень веселом и очень несчастном. Но что я
знаю об этом? Когда он появится снова, я расскажу о нем подробнее. Это моя
задача, я пишу, я люблю это и хорошо свою задачу вижу. Мне кажется, жизнь
похожа на мать-самку, которая берет своих детей за шиворот, чтобы вы-вести
их на прогулку, как делают догадливые и заботливые кошки (такая позиция
обеспечит вам довольно удобное существо-вание). Или поперек спины. Или за
лапу. Именно в этом неустой-чивом положении, желая падения как передышки,
находится из-рядное число наших современников. И забудем безумства любви,
жизненные ловушки, великие страдания и кое-каких поэтов. За-будем их.
Конечно, это верх глупости, но я никогда не забуду поэзию; я никогда не
любила ее так, как сейчас, и никогда не умела писать стихи.
Я запросто могла бы вызвать в памяти запах травы и бросить корзинку из
пахучей соломы в этот роман, откровенно петляя какой-нибудь главой. Теперь
для меня самое важное - назвать. Как только я погружаюсь в запах травы,
опускаю в него лицо, я тут же обязана назвать его: г-н запах травы. А море,
сумасшед-шее море, я тоже должна познакомить его с собой, вернее,
пред-ставить своему телу: это твой большой друг - море. Оно узнало его, но
не бросилось навстречу. Я - нежная мать, прогуливаю-щая в Виши капризное
дитя - собственное тело. "Поздоровайся с мадам Дюпон, которая была так добра
с тобой в прошлом году (или десять лет назад), когда ты болела". А ребенок
упирается. Отказывается он порой и от аромата любви, и от ее колдовских чар.
И я в испуге отворачиваюсь от разноцветных реклам в газе-тах, где прозрачное
море омывает красноватые утесы, где прости-раются безукоризненные пляжи за
тысячу триста пятьдесят фран-ков в оба конца. "О, пусть они едут туда, -
вздыхает мое зача-рованное тело, - пусть они все туда едут, пусть загорают и
развле-каются в тех местах, которые так часто были для меня смыслом жизни,
моей любовью, моей добычей. Пусть они берегут их. Да здравствуют
Средиземноморские клубы. К черту море с тем же названием! Пусть оно резвится
с юными завсегдатаями или со старыми, с туристами-бедное, безумное море! Я
больше не буду его воспевать, я его забуду; впрочем, нет, однажды, в
какой-ни-будь подходящий день, в апреле например, я случайно поеду туда,
рассеянно окуну в него ногу или руку, зябко поеживаясь. Оно и я, как много
раз прежде... " Наверное, грустно стареть: больше не узнавать своих. И что я
скажу об этих многочислен-ных телах, которые шагают рядом с моим, через
пятнадцать лет, с которыми засыпаю или время от времени оживляюсь и от
ко-торых теперь бегу, как будто я стала воплощением того, о чем говорит
Элюар: "Худое, рвущееся ввысь тело, зверь, любимый в детстве, - это тело
растерянной птицы"?
Себастьян поднимался по лестнице ступенька за ступенькой, то и дело с
трудом переводя дух. Шестой этаж был для него все-таки высоковат. И не
потому, что ему мешал слишком боль-шой вес, дело было в десяти тысячах
сигарет, выкуренных давно и недавно, и десяти тысячах стаканов всяких
напитков - их раз-нообразие и сейчас заставило его улыбнуться. И правда, в
по-следние годы завелась привычка вспоминать напитки, а не жен-щин, как это
было раньше. Был год коктейля "Негрони", соответ-ствующий году Недды, год
сухого "Мартини", соответствующий году Мариэллы Деллы, хоть это и длилось
больше года. Год рома, в Бразилии, с Анной Марией. Как все это было весело,
бог ты мой! В конечном счете, он не был ни ходоком, ни любителем вы-пить,
просто его восхищало соединение вина и женщин. В любом случае господствующей
величиной существования была его сестра Элеонора, она и только она, без вина
и вместе со всем вином в мире. Во все времена жизнь без нее, вино без нее
были все равно что пресная вода. В самом деле, куда удобнее, когда кто-то
смотрит за тобой, даже если этот кто-то-что бы она там ни говорила - еще
больший раб, чем ты сам. Время от времени она взбадривалась, выходила замуж,
исчезала, и через несколько пу-ганых месяцев и многочисленных ссор, о
которых она рассказы-вала не иначе, как по прошествии долгого времени и
всегда ве-село смеясь, она возвращалась. Богатая или бедная, изнуренная или
пышущая здоровьем, грустная или веселая, но всегда сума-сбродная,
несравненная, прекрасная Элеонора, его сестра, возвра-щалась к нему.
В этот раз они вместе вернулись после длительного пребыва-ния в
Скандинавии, у мужа Элеоноры, и ситуация их была пла-чевной. Просто чудо,
что старый друг Себастьяна оставил им две комнаты на улице Флери. У них было
не так уж много де-нег - ив банке, и в карманах. Элеонора отдала брату
несколько своих прекрасных украшений - для продажи, поскольку совер-шенно не
дорожила ими, на что они еще годны? Зато для какой-нибудь другой женщины они
могут стать козырем.
Себастьян позвонил, и она тут же открыла ему. На ней был халат.
- О-о, бедный мальчик, - сказала она, помогая ему добраться до
расшатанного кресла, - бедный мальчик, он так пыхтел, взби-раясь по
лестнице, в его-то возрасте... Я слышала, как ты под-нимался, боялась, что
не дотянешь.
Он держался за сердце, вид был измученный.
- Постарел я, - сказал он.
- И я, - она засмеялась, - когда спускаюсь по лестнице, чув-ствую себя
Исидорой Дункан, просто порхаю. Когда поднимаюсь, я - Фате Домино.
Кого-нибудь встретил?
Кого-нибудь - значит, кого-то из не очень постоянных знако-мых, кто,
ценя их очарование, чудачества и их везение, приходил иногда провести - с
ними время. Недостатка в подобных случаях ее было, и обычно именно Себастьян
кого-нибудь и приводил, Элеонора же, если к тому был повод, предпочитала
куда-нибудь пойти.
- Никого, - сказал Себастьян. - Артуро в Аргентине, чета Вильявер в
отпуске; что касается Никола - хочешь верь, хочешь нет - он работает.
В глазах Элеоноры мелькнуло выражение растерянности и лег-кого ужаса.
(Работа никогда не была сильным местом Ван Милемов).
- Что за город! Кстати, у меня хорошая новость-здесь можно одеваться
как угодно. К черту великих портных: какая-ни-будь занавеска, брюки,
парадные украшения - сойдет все, что хочешь. Я посмотрела на улице. При
условии, что я не забываю о своих тридцати девяти годах, я еще вполне...
Похоже, я не останусь одна...
- Тем лучше, - сказал Себастьян. - Я никогда и не сомне-вался.
Он был прав: худощавая, с невероятно длинными ногами и прекрасно
вычерченным лицом - высокие скулы, светлые, чуть вытянутые к вискам глаза -
Элеонора была великолепна. А на его лице, такого же рисунка, как у Элеоноры,
всегда сохраня-лось выражение мягкого скептицизма. Нет, что ни говори, они
прекрасно дополняли друг друга. Он вытянулся в кресле.
- Скука - это когда рядом нет людей, которые тебе нужны. Надо бы
довольствоваться обществом собственной персоны, мо-жет быть, даже больше,
чем твоим.
- Прекрасно, - сказала она. - И как ты до этого дошел?
- Благодаря Никола. Ему кажется, что множество пресы-щенных мужчин
занимаются любовью друг с другом, а воющие женщины рыскают по городу в
поисках добычи. А когда они мол-чат, их заменяют студенты. Да, паразитизм
есть паразитизм.
- Давай без громких слов. Посмотри лучше, как прекрасен Париж.
Он облокотился о подоконник рядом с ней. Стену напротив освещал розовый
свет, а на крышах соседних домов сверкали блики. Запах свежей земли
доносился из Люксембургского сада, заглушая бензиновые испарения. Он
засмеялся:
- Если ты оденешься в занавеску, может, мне отрастить во-лосы?
- Советую поторопиться. Скоро их не останется совсем. Он легонько
шлепнул ее по ноге. У него никого не было, кроме нее.
Может быть, я все-таки должна рассказать историю моих ге-роев? А то не
похоже на начало романа. Может, следует-как это говорится? - обрисовать
характеры персонажей, декорации. Последние особенно скудны. Но декорации
убивают меня, кроме
тех случаев, когда авторы, описывая их так скрупулезно, так вкусно,
получают от этого такое удовольствие, что я готова улыб-нуться от радости за
них. Перечитываю написанное: шесть эта-жей, расшатанное кресло, крыши
(понятно, если шестой этаж), м-да, маловато. Но мне кажется, что скромность
и ненадежность существования моих героев достаточно показана именно этими
шестью этажами. Я всегда ненавидела высокие этажи; когда я поднимаюсь, у
меня срывается дыхание, а когда спускаюсь, то кружится голова. (Я порвала с
одним человеком из-за пятого этажа. Он так об этом и не узнал). Предоставив
моим Ван Милемам то, что я терпеть не могу сама, я еще оставила им пу-стую
квартиру - куда уж хуже. Но они веселы - это и есть лучшая декорация. Тем
более, что теперь нужно найти кого-ни-будь, кто бы их содержал и чтобы этот
кто-то не был слишком условным - иначе будет смешно. Понятия не имею, где
мне его найти: богатые всегда кричат, что у них нет денег, бедные не
кри-чат, а только тихо жалуются: вы же знаете, налоги и т. д. Нужно найти
какого-нибудь иностранца. Вот до чего дошла Франция К 1971 году. Заботясь о
достоверности, я вынуждена разбавить моих очаровательных Ван Милемов
каким-нибудь иностранцем. Предпочтительно проживающим в Швейцарии. Это
весьма не-приятно для моей национальной гордости. С другой стороны, я не
могу заставить Элеонору работать в фирме "Мари-Мартен" или где-нибудь в
ломбарде. Так же как бросить Себастьяна в финан-совые дела или на биржу. Они
умрут там оба. Вопреки тому, что обычно думают, безделье - такой же сильный
наркотик, как труд. Если великого труженика лишить работы, окажется, что он
начи-нает чахнуть, худеть, впадать в депрессию и т. д. Но лентяй, под-линный
лентяй, проработав несколько недель, оказывается в со-стоянии прострации. Он
чахнет, худеет, впадает в депрессию я т. д. Я не хочу, чтобы Себастьян и
Элеонора умирали от работы. Меня достаточно упрекали за мой маленький мир,
праздный и пресыщенный, мир шутов гороховых; но это не причина, чтобы
приносить на жертвенный алтарь критики пару моих усталых шведов. Позже,
вместе со всем прочим, я рассмотрю этот вопрос в другой книге (если Господь
бог и мой издатель продлят мне жизнь). Когда-нибудь я расскажу о списке
расходов, о машине и телевизоре в кредит, об обычных людях. Если они есть.
Со всем тем, что они тянут на себе. Я знала людей, машины которых по-хожи на
маленькие металлические коробочки и для которых пробка посреди старых
добрых, милых сердцу выхлопных газов - тайная радость. У них есть
час-полтора между конторой и домом- и они рады. Потому что хотя бы час такой
человек один в своей "маленькой коробочке. Никто не пристанет к нему, никто
с ним не заговорит, он не станет "жертвой агрессии", как говорят пси-хиатры.
Заставьте признаться в этом любого мужчину или любую женщину, которые
работают... Машина-кров, машина-хижина, машина-материнская грудь и т. д. Так
что, с моей точки зрения, это не инструмент для несчастных случаев, который
хозяева протирают специальной тряпочкой по воскресеньям - это их одиночество
и их единственный светлый луч.
Радоваться надо осторожно. Я не доверяю сладкой эйфории" которая после
сильного начала захватывает писателя через две-три главы и заставляет цедить
сквозь зубы что-нибудь вроде: "Ну вот, все пошло отлично! ", "Так, а теперь
еще лучше! " Фразы, конечно, механические и убогие, а иногда более
развернутые: "Но ведь не должен же я наступать на горло собственной песне".
Звучит более лирически, и порой искренне. Вот так художник мо-жет сбиться с
пути-несоответствие тона, вот что может увести его от товарищей по ремеслу,
от других людей. Эта эйфория опасна, поскольку подкрепляется верой в
"незыблемые основы" (всегда со ссылками на конкретные дела), так почему бы,
после всех высказанных опасений, не пойти немного погулять? Особенно если
рядом пустынный и залитый косыми лучами светлого мар-товского солнца Довиль.
Глядя позавчера на одинокие здания на фоне сверкающего неба, на море, очень
кстати всеми покину-тое (с Ла-Маншем у меня никогда не было взаимной страсти
из-за его температуры), я поняла, почему молодые режиссеры тащат туда свои
камеры и своих героев зимой. И тут же я поду-мала, что не могу больше
выносить на экране зрелища бегущих по пляжу мужчины и женщины, так же, как,
впрочем, вида двоих людей (или дюжины), независимо от их пола, в постели, с
обна-женным торсом, под более или менее сползшим одеялом. Сооб-щаю, кстати,
любителям шалостей: ни в малейшей степени, ни-чего подобного в этом романе
не будет. Максимум: "Элеонора в этот вечер домой не пошла". Заверяю вас, так
и будет! Что они сделали с безумием ночей, шепотом в темноте, с "таинством",
великим таинством физической любви? Неистовая сила, красота, гордость
обладания - что от них осталось? Мы видим некую даму в постели, которая,
закрыв глаза, поводит туда-сюда головой, затем профиль и мускулистую спину
какого-то бедного парня, которая ритмично двигается, а ты тихо ждешь в своем
кресле, когда же это ко