Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
Жорж Санд.
Леоне Леони
-----------------------------------------------------------------------
George Sand. Leoni Leoni (1835). Пер. с франц. - А.Энгельке.
В кн.: "Жорж Санд. Собрание сочинений в десяти томах. Том II".
СПб., "Славия" - СП "Интербрук", 1993.
OCR & spellcheck by HarryFan, 8 November 2002
-----------------------------------------------------------------------
"1"
Мы были в Венеции. Холод и дождь прогнали прохожих и карнавальные маски
с площади и набережных. Ночь была темной и молчаливой. Издали доносился
лишь монотонный рокот волн Адриатики, бившихся об островки, да слышались
оклики вахтенных с фрегата, стерегущего вход в канал Сан-Джорджо,
вперемежку с ответными возгласами с борта дозорной шхуны. Во всех палаццо
и театрах шумел веселый карнавал, но за окнами все было хмуро, и свет
фонарей отражался на мокрых плитах; время от времени раздавались шаги
какой-нибудь запоздалой маски, закутанной в плащ.
Нас было только двое в просторной комнате прежнего палаццо Нази,
расположенного на Словенской набережной и превращенного ныне в гостиницу,
самую лучшую в Венеции. Несколько одиноких свечей на столах и отблеск
камина слабо освещали огромную комнату; колебания пламени, казалось,
приводили в движение аллегорические фигуры божеств на расписанном фресками
потолке. Жюльетте нездоровилось, и она отказалась выйти из дому. Улегшись
на диван и укутавшись в свое горностаевое манто, она казалось, покоилась в
легком сне, а я бесшумно ходил по ковру, покуривая сигареты "Серральо".
Нам, в том краю, откуда я родом, известно некое душевное состояние,
которое, думается мне, характерно именно для испанцев. Это своего рода
невозмутимое спокойствие, которое отнюдь не исключает, как скажем, у
представителей германских народов или завсегдатаев восточных кафе, работу
мысли. Наш разум вовсе не притупляется и при том состоянии отрешенности,
которое, казалось, целиком завладевает нами. Когда мы, куря сигару за
сигарой, целыми часами размеренно шагаем по одним и тем же плиткам
мозаичного пола, ни на дюйм не отступая в сторону, именно в это время
происходит у нас то, что можно было бы назвать умственным пищеварением; в
такие минуты возникают важные решения, и пробудившиеся страсти утихают,
порождая энергические поступки. Никогда испанец не бывает более спокоен,
чем в то время, когда он вынашивает благородный или злодейский замысел.
Что до меня, то я обдумывал тогда свое намерение; но в намерении этом не
было ничего героического и ничего ужасного. Когда я обошел комнату раз
шестьдесят и выкурил с дюжину сигарет, решение мое созрело. Я остановился
подле дивана и, не смущаясь тем, что моя молодая подруга спит, обратился к
ней:
- Жюльетта, хотите ли вы быть моей женой?
Она открыла глаза и молча взглянула на меня. Полагая, что она не
расслышала моего вопроса, я повторил его.
- Я все прекрасно слышала, - ответила она безучастно и снова умолкла.
Я решил, что предложение мое ей не понравилось, и ощутил страшнейший
приступ гнева и боли, но из уважения к испанской степенности я ничем себя
не выдал и снова зашагал по комнате.
Когда я делал седьмой круг, Жюльетта остановила меня и спросила:
- К чему это?
Я сделал еще три круга по комнате; затем бросил сигару, подвинул стул и
сел возле молодой женщины.
- Ваше положение в свете, - сказал я ей, - должно быть, терзает вас?
- Я знаю, - ответила она, поднимая чудесную головку и глядя на меня
своими голубыми глазами, во взоре которых, казалось, равнодушие стремилось
побороть грусть, - да, я знаю, дорогой Алео, что моя репутация в свете
непоправимо запятнана я содержанка.
- Мы все это перечеркнем, Жюльетта, мое имя снимет пятно с вашего.
- Гордость грандов! - молвила она со вздохом. Затем она внезапно
повернулась ко мне; схватив мою руку и, вопреки моей воле, поднеся ее к
своим губам, она добавила: - Так это правда? Вы готовы на мне жениться,
Бустаменте? Боже мой! Боже мой! К какому сравнению вы меня невольно
принуждаете!
- Что вы хотите этим сказать, дорогое дитя мое? - спросил я.
Она мне не ответила и залилась слезами.
Эти слезы, причину которых я слишком хорошо понимал, глубоко задели
меня. Но я тут же подавил вспышку бешенства, которую они во мне вызвали,
и, приблизившись, сел возле Жюльетты.
- Бедняжка, - молвил я, - так эта рана все еще не затянулась?
- Вы разрешили мне плакать, - отвечала она, - это было первое наше
условие.
- Поплачь, моя бедная, обиженная девочка! - сказал я ей. - А потом
выслушай меня и ответь.
Она вытерла слезы и вложила свою руку в мою.
- Жюльетта, - продолжал я, - когда вы называете себя содержанкой, вы
просто не в своем уме. Какое вам дело до мнения и грубой болтовни каких-то
глупцов? Вы моя спутница, моя подруга, моя возлюбленная.
- О да, увы! - откликнулась она. - Я твоя любовница, Алео, и в этом
весь мой позор; мне следовало бы скорее умереть, чем вверять такому
благородному сердцу, как твое, обладание сердцем, в котором все уже почти
угасло.
- Мы постепенно оживим тлеющий в нем пепел, дорогая моя Жюльетта;
позволь мне надеяться, что там таится хотя бы одна еще искорка и что я
смогу ее отыскать.
- Да, да, я тоже надеюсь, я этого хочу! - живо отозвалась она. - Итак,
я буду твоей женой? Но для чего? Разве я стану больше любить тебя? Разве
ты станешь более уверен во мне?
- Я буду знать, что ты стала счастливее, и от этого буду счастливее
сам.
- Счастливее? Вы ошибаетесь: с вами я счастлива настолько, насколько
вообще можно ею быть. Каким образом титул доньи Бустаменте смог бы сделать
меня еще счастливее?
- Он защитил бы вас от наглого презрения света.
- Света! - воскликнула она. - Вы хотите сказать - ваших друзей? Да что
такое свет? Я никогда этого не понимала. Я уже многое повидала в жизни и
много поездила по земле, но так и не заметила того, что вы называете
светом.
- Я знаю, что ты до сих пор жила, как зачарованная девушка под
хрустальным колпаком, и все же я видел, как ты горько плакала над своей
тогдашней горестной судьбой. Я дал себе слово, что предложу тебе мой титул
и мое имя, как только буду уверен в твоей привязанности.
- Вы меня не поняли, дон Алео, если подумали, что плакала я от стыда.
Для стыда не было места в моем сердце. В нем было достаточно других
горестей, которые переполняли его и делали нечувствительным ко всем
проявлениям внешнего мира. Люби он меня по-прежнему, я была бы счастлива,
даже будучи опозоренной в глазах того, что вы зовете светом.
Я был не в состоянии побороть приступ гнева, от которого весь задрожал.
Я встал, чтобы снова зашагать по комнате. Жюльетта удержала меня.
- Прости, - промолвила она растроганно, - прости мне ту боль, что я
тебе причиняю. Не говорить об этом - свыше моих сил.
- Так говори, Жюльетта, - ответил я, подавляя горестный вздох, - говори
же, если это способно тебя утешить! Но неужто ты так и не можешь его
забыть, когда все, что тебя окружает, направлено к тому, чтобы приобщить
тебя к иной жизни, иному счастью, иной любви!
- Все, что меня окружает! - воскликнула Жюльетта взволнованно. - Да
разве мы не в Венеции?
Она встала и подошла к окну. Ее юбка из белой тафты ложилась тысячью
складок вокруг ее хрупкой талии. Ее темные волосы, выскользнув из-под
больших булавок чеканного золота, которые их почти не удерживали,
ниспадали ей на спину пахучей шелковистой волною. Ее щеки, тронутые
бледным румянцем, ее нежная и в то же время грустная улыбка делали эту
женщину такой прекрасной, что я позабыл обо всем, что она говорила, и
подошел к ней, чтобы сжать ее в своих объятиях. Но она отдернула оконные
шторы и, глядя сквозь стекла, на которых заблестел влажный луч луны,
воскликнула:
- О Венеция! Как ты изменилась! Какой прекрасной я тебя видела когда-то
и какой пустынной и унылой кажешься ты мне сегодня!
- Что вы говорите, Жюльетта? - воскликнул, в свою очередь, я. - Разве
вы уже бывали в Венеции? Почему же вы мне об этом не говорили?
- Я заметила, что вы горите желанием увидеть этот прекрасный город, и
знала, что одного моего слова достаточно, чтобы помешать вашему приезду
сюда. Зачем мне было принуждать вас к тому, чтобы вы изменили свое
решение?
- Да, я бы его изменил, - вскричал я, топнув ногой. - Да если бы мы уже
въезжали в этот проклятый город, я заставил бы повернуть лодку и пристать
к иному берегу, который не осквернен подобным воспоминанием; я домчал бы
вас туда, я доставил бы вас туда вплавь, приведись мне выбирать между
подобной переправой и этим вот домом, где вы, быть может, на каждом шагу
ощущаете жгучий след его присутствия! Скажите же, наконец, Жюльетта, где я
с вами мог бы укрыться от прошлого? Назовите мне город, укажите хоть
какой-нибудь уголок Италии, куда бы этот проходимец не таскал вас с собою!
Я побледнел и задрожал от гнева. Жюльетта медленно повернулась, холодно
взглянула на меня и снова отвела глаза к окну.
- Венеция, - проронила она, - мы любили тебя когда-то, и даже теперь я
не могу глядеть на тебя без волнения: ведь он тебя боготворил, он
вспоминал о тебе всюду, куда бы ни приезжал; он называл тебя своей дорогой
отчизной, ибо ты была колыбелью его знатного рода и один из твоих дворцов
еще поныне носит то же имя, что носил он.
- Клянусь смертью и вечным блаженством, - процедил я, понизив голос, -
завтра же мы расстанемся с этой дорогой отчизной!
- Вы можете завтра расстаться и с Венецией и с Жюльеттой, - ответила
она мне с ледяным хладнокровием. - Что же до меня, я не желаю получать
приказаний от кого бы то ни было и покину Венецию, когда мне
заблагорассудится.
- Я, кажется, вас понимаю, сударыня, - возмущенно возразил я, - Леони в
Венеции.
Жюльетта вздрогнула, точно ее поразил электрический ток.
- Что ты говоришь? Леони в Венеции? - вскричала она в каком-то бреду,
бросаясь ко мне на грудь. - Повтори, что ты сказал, повтори его имя! Дай
мне хотя бы еще раз услышать его! - Тут она залилась слезами и, задыхаясь
от рыданий, почти потеряла сознание. Я отнес ее на диван и, не подумав
помочь ей еще как-то иначе, стал снова расхаживать по краю ковра.
Постепенно гнев мой утих, как утихает море, когда уляжется сирокко.
Внезапное раздражение сменилось острой и мучительной болью, и я
разрыдался, как женщина.
"2"
Все еще погруженный в свои терзания, я остановился в нескольких шагах
от Жюльетты и взглянул на нее. Она лежала, отвернувшись к стене, но трюмо
высотою в пятнадцать футов, занимавшее весь простенок, позволяло мне
видеть ее лицо. Она была мертвенно-бледна; глаза ее были закрыты, точно
она спала. Выражение ее лица говорило скорее об усталости, нежели о
страдании, и полностью передавало то, что творилось у нее в душе:
изнеможение и безучастность начинали брать верх над недавней бурной
вспышкой чувств. Ко мне вернулась надежда.
Я тихо назвал ее по имени, и она взглянула на меня с каким-то
изумлением, словно память ее утратила способность хранить в себе слова и
поступки, а душе уже недоставало сил таить горечь обиды.
- Что тебе? - промолвила она. - Почему ты меня разбудил?
- Жюльетта, - прошептал я, - прости меня, я тебя оскорбил, я уязвил
твое сердечное чувство...
- Нет, - ответила она, поднося одну руку ко лбу и протягивая мне
другую, - ты уязвил лишь мою гордость. Прошу тебя, Алео, помни, что у меня
нет ровно ничего, что я живу тем, что даешь мне ты, что мысль о моей
зависимости для меня унизительна. Я знаю, ты был добр, ты был щедр ко мне;
ты окружаешь меня заботами, осыпаешь драгоценностями, ты подавляешь меня
всей роскошью и великолепием, которые тебе привычны; не будь тебя, я
умерла бы в какой-нибудь больнице для бедных или меня бы заперли в
сумасшедший дом. Мне это хорошо известно. Но вспомни, Бустаменте, что все
это ты сделал помимо моей воли, что ты взял меня к себе полумертвой и
оказал мне помощь и поддержку, когда у меня не было ни малейшего желания
их принимать. Вспомни, как я хотела умереть, а ты просиживал ночи напролет
у моего изголовья, держа меня за руки, чтобы помешать мне покончить с
собою. Вспомни, что я долгое время отказывалась от твоего покровительства
и твоих благодеяний и что если я принимаю их теперь, то делаю это отчасти
по собственной слабости и потому, что мне опостылела жизнь, отчасти из
чувства привязанности и признательности к тебе, умоляющему меня на коленях
не отвергать твоей поддержки. Ты ведешь себя самым достойным образом, друг
мой, я это прекрасно понимаю. Но разве я виновата, что ты так добр?
Неужели меня можно серьезно упрекать в том, что я унижаю себя, когда,
одинокая, в полном отчаянии, я доверяюсь самому благородному сердцу на
свете?
- Любимая, - прошептал я, прижимая ее к груди, - твои слова -
великолепный ответ на подлые оскорбления негодяев, которые тебя не
признали. Но к чему ты все это мне говоришь? Неужто ты считаешь
необходимым оправдываться перед Бустаменте за счастье, которое он познал в
своей жизни? Оправдываться нужно мне, если только это возможно, ибо из нас
двоих неправ я. Мне ли не знать, как упорно восставала твоя гордость и
твое отчаяние в ответ на мои предложения, мне никогда не подобало бы об
этом забывать. Когда я пытаюсь заговорить с тобою властным тоном, я просто
сумасшедший, которого надо прощать, ибо страсть к тебе помутила мой разум
и лишила меня последних сил. Прости меня, Жюльетта, забудь о минутной
вспышке гнева. Увы! Я не способен внушить к себе любовь; в моем характере
есть какая-то резкость, которая тебе неприятна. Я оскорбляю тебя в тот
момент, когда уже начал тебя излечивать, и нередко за какой-нибудь час я
разрушаю то, что создавал в течение долгих дней.
- Нет, нет, забудем эту ссору, - прервала Жюльетта, целуя меня. - Если
ты мне причиняешь подчас какую-то боль, то я ведь причиняю тебе в сто раз
большую. Ты бываешь порою властен, я в своем горе всегда жестока. И все же
не думай, что горе это неизлечимо. Твоя доброта и твоя любовь в конце
концов восторжествуют над ним. Я была бы поистине неблагодарна, если бы
отвергла ту надежду, которую ты мне сулишь. Поговорим о замужестве в
другой раз. Быть может, тебе удастся меня убедить. Тем не менее я должна
признаться, что боюсь такого рода зависимости, освященной всеми законами и
всеми предрассудками: она почетна, но она ненарушима...
- Еще одно жестокое слово, Жюльетта! Неужто ты боишься стать навсегда
моей?
- Нет, конечно нет! Я сделаю все, что ты захочешь. Но оставим это на
сегодня.
- Так окажи мне тогда другую милость вместо этой: давай уедем завтра из
Венеции.
- С радостью! Что мне Венеция, да, и все остальное? Не верь мне,
слышишь, когда иной раз я сожалею о прошлом: во мне говорит лишь досада
или безумие! Прошлое! Боже правый! Неужто ты не знаешь, сколько у меня
причин, чтобы его ненавидеть? Пойми, это прошлое меня совершенно сломило!
Да разве я в силах удержать его, даже если бы оно ко мне вернулось?
Я поцеловал Жюльетте руку в знак признательности за то усилие, которое
она делала над собою, говоря это; но убедить она меня не смогла внятного
ответа я так и не получил. Я опять стал уныло шагать по комнате.
Подул сирокко и мгновенно высушил мостовые. И город снова, как обычно,
весь зазвенел, и до нас донесся многоголосый шум праздника: то слышалось
хриплое пение подвыпивших гондольеров, то резкие крики масок, выходящих из
кафе и пристающих к прохожим, то всплеск весел на канале. Пушка с фрегата
послала прощальный салют дальним отголоскам лагуны, и те гулко отозвались,
словно раскатами орудийного залпа. С пушечным громом слились грубая дробь
австрийского барабана и мрачный звон колокола собора святого Марка.
Мною овладел приступ отчаянной тоски. Догоравшие свечи опаляли края
зеленых бумажных розеток, бросая мертвенно-бледный свет на все предметы.
Воображение мое населяло все вокруг какими-то причудливыми формами и
звуками. Жюльетта, распростертая на диване и укутанная в шелк и горностай,
представлялась мне мертвой, запеленутой в саван. В пении и смехе,
доносившихся с канала, мне чудились крики о помощи, и каждая гондола,
скользившая под сводами мраморного моста, внизу, у моего окна, наводила
меня на мысль об утопленнике, борющемся в волнах со смертью. Словом, я
видел перед собой лишь безнадежность и роковой конец и не мог стряхнуть
гнета, камнем лежавшего у меня на сердце.
Но мало-помалу я успокоился, и мысли мои стали менее сумбурными. Я
пришел к выводу, что исцеление Жюльетты происходит слишком медленно и что,
невзирая на все самозабвенные поступки, совершаемые ею ради меня из
чувства признательности, сердце у нее болит так же, как в первые дни нашей
встречи. Эти столь долгие и столь горестные сожаления о любви, отданной
недостойному существу, казались мне необъяснимыми, и я попытался отыскать
причину их в бесплодности моего собственного чувства. Должно быть, подумал
я, в характере моем есть нечто такое, что внушает ей неодолимое
отвращение, в котором она не смеет признаться. Быть может, мой образ жизни
ненавистен ей, а между тем я как будто стараюсь сообразовать свои привычки
с ее склонностями. Леони постоянно возил ее из города в город; я, вот уже
два года, стараюсь тоже, чтобы она путешествовала, нигде подолгу не
задерживаясь и тотчас же покидая любое место, лишь только замечаю малейшие
признаки скуки на ее лице. И тем не менее она грустит. Сомнения нет: ничто
ее не развлекает; а если она порой и улыбнется, то лишь из преданности.
Даже все, что так нравится женщинам, не может победить ее скорбь. Скалу
эту не поколеблешь, алмаз этот никак не потускнеет. Бедная Жюльетта! Какая
сила заложена в твоей слабости! Какое удручающее упорство в твоей апатии!
Незаметно для самого себя я стал выражать вслух все то, что меня
терзало. Жюльетта приподнялась на локте; опершись о подушки и наклонившись
вперед, она с грустью внимала моим словам.
- Послушай, Жюльетта, - сказал я, подходя к ней. - Я по-новому
представил себе причину твоего горя. Я слишком подавлял твою скорбь, ты
старалась запрятать ее поглубже в своем сердце; я трусливо боялся
взглянуть на эту рану, вид которой причинял мне страдание, ты великодушно
скрывала ее от меня. Лишенная ухода и позабытая, рана твоя воспалялась с
каждым днем, тогда как мне надлежало постоянно лечить и смягчать ее. Я был
неправ, Жюльетта, тебе надо открыть свое горе, выплакать его у меня на
груди. Нужно, чтобы ты поведала мне о своих минувших злоключениях,
рассказала мне свою жизнь день за днем, назвала мне моего врага. Да, так
нужно. Только что ты мне сказала слова, которых я не забуду; ты умоляла
меня позволить тебе хотя бы услышать его имя. Так произнесем же вместе это
проклятое имя, что жжет тебе язык и сердце! Поговорим о Леони.
Глаза Жюльетты зажглись невольным блеском. Я почувствовал, как у меня
защемило сердце, но тут же пересилил свою боль и спросил Жюльетту,
одобряет ли она мой план.
- Да, - ответила она серьезно, - полагаю, что ты прав. Знаешь, рыдания
часто подступают мне к горлу, но, боясь огорчить тебя, я не даю им воли и
таю свою боль в груди как некое сокровище. Если б я могла раскрыть перед
тобою душу, мне кажется, я бы не так страдала. Мое горе - нечто вроде
аромата, который