Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
Феликс Светов (1927).
Издание: Ф. Светов "Отверзи ми двери", издательство Les Editeurs Reunis,
Paris, 1978.
OCR и вычитка: Александр Белоусенко (belousenko@yahoo.com), 3 июня 2002.
ОТВЕРЗИ МИ ДВЕРИ
Роман
...и так весь Израиль спасется.
(Р. II, 26)
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Зима, видно, кончалась, такая брошенность была в природе, оставленность,
как в квартире, из которой хозяева выехали, а новые еще не въезжали. Лев
Ильич усмехнулся про себя - переезжал он много раз, и комнат этих, квартир
навидался, и каждый раз, открывая дверь нового жилья, чуть ежился от
бесприютности; земля где обнажилась, где покрывал ее слежавшийся мокрый
снег, кучи обледеневшего мусора у мелькавших за окнами пристанционных
построек, бумага, огрызки в полосе отчуждения, деревья, натыканные без
цели и смысла, брошенные куклы без рук, ног, с оторванными головами,
пыльные осколки раздавленных елочных игрушек, замусоленные книжки без
титульных листов, старые учебники, лыжные палки без колец, аптечные
пузырьки, а вот теперь: недостроенный брошенный дом, повалившаяся
изгородь, собака, копошащаяся в отбросах, нищие огороды - все улетает,
поворачивается перед глазами, поезд грохочет, проскакивая мосты, речки в
темных полыньях с тускло блеснувшей рыжей водорослью, и снова стрелки,
разбегающиеся рельсы, грязные вагоны в тупиках, и опять голые, брошенные
поля со случайными деревьями, ненужными никому, отслужившими свое
поломанными стульями, матрасами в желтых разводах с торчащими пружинами...
Лев Ильич всегда любил возвращаться, а уезжал с трудом и редко,
волновался, дожидаясь встречи, считал километры, смотрел на часы, ждал и
боялся упустить что-то, опоздать, а теперь было какое-то сонное
безразличие - устал или что-то сломалось в нем, первый раз так: пусть бы
остановился поезд, стал посреди поля, можно лечь на полку, закрыть глаза -
все равно.
Он и внимания не обратил, так, отметил как еще одну мелькнувшую за окном
подробность, не вздрогнул, просто голову повернул на шум отъехавшей двери
и раньше всего увидел, как поехали в зеркале, уходя в переборку,
водокачка, столпившиеся у переезда грузовики, поздоровался механически,
ничто в душе не открылось, а всегда так чуток бывал до мелочей, загорался,
предощущая, - а сколько напрасно предчувствовал! - и все-таки, не зная,
угадывал - что-то быть должно. А тут жизнь поворачивалась, гром грянул, а
ему было все равно. Устал, стало быть, Лев Ильич, подошел к краю, а здесь
уж от него (или не от него совсем?) теперь зависело - пройти мимо или
навстречу шагнуть иной жизни, что вот вошла в тесное купе с чемоданчиком,
сумкой, расположилась чуть наискосок от него у двери. Он уже разговаривал,
что-то отвечал: надо ж так, случайно встретились, вот ведь как бывает,
тесен мир, знакомы столько лет, хоть и встречались не часто, последний раз
с год назад, - да, да, чуть меньше, под первое мая... - нет, на Пасху! А,
да, да, верно, на Пасху у ...их, еще ночью приехали - развороченный стол,
свеча в закапанном стеарином, заваленном крашенными яйцами, скорлупой -
зеленом, чуть переросшем овсе, разгул такой, странные, пьяные, освещенные
неверным светом свечей лица - зачем все это? И вот она, это лицо - да, да!
- мелькнуло и забылось.
- Откуда это вы?
- Да тут... Пришлось навестить одну старушку.
- Грязь, наверное?
- Да, едва добралась, до станции километров пять, больше, автобуса не
дождалась, промокла, уговорила проводника, а то еще час до электрички.
- Сейчас чаю попрошу, согреетесь.
- Да ничего, спасибо, как-нибудь - скоро Москва.
И тут, как нарочно, проводник с подносом, чай, а у него лимон сохранился,
полбутылки водки ("Один пить не могу, а вам в самый раз..."). И вот уже на
столе мед в большой - литра три банке ("Бабушка-старушка - нянька наша
старая..."), пирог домашний ("Вам же домой, верно, дали?" - "Да ну,
обойдутся, он еще теплый, дышит")... И вот со второй полки спускается еще
один - третий пассажир, где-то ночью сел, Лев Ильич и не видел его,
отвернулся к стене, когда ночью грохнула дверь.
Поезд стоял на станции: "Последняя, что ли, перед Москвой?" - "Нет, еще
одна будет через час, а потом - все".
Что-то было в ее лице, что остановило Льва Ильича, подивился - почему не
разглядел раньше, так мелькало, не задерживалось - жена и не приятеля
даже, знакомого, мало ли их у него, кто-то из друзей с ним поближе был, да
и все встречи по праздникам - шум, бестолковщина, и всегда своим так занят
- не до кого. Такое круглое лицо, чуть курносое, скулы (ох, намешали
татары!), подбородок нежный с ямочкой, глаза с косинкой, спокойные, в
зелень, только печаль в них пронзительная, вот этим, верно, и остановила:
такая не постоянно влажная, что пригляделась в темных еврейских глазах, а
светлая, холодная безнадежность, тут до отчаяния рукой подать, но вот
светятся добротой, внимательные такие, будто еще и его беду готовы на себя
переложить, намекни только - ей уж все равно... Ох, сколько всего сразу
напридумывал Лев Ильич!
- Вон и сосед не откажется. Видите, сосед, каким нас Верочка исконным,
деревенским потчует.
- Не откажусь, у меня правда пусто...
- Да, что там, час-два все и разойдемся, а там, Бог знает: может, и
свидимся... Вера...? Хорошо, пусть просто Вера, ну а я - Лев Ильич, так
солиднее... Костя? Отлично... Вот и стаканы у нас... Да нужно ли
споласкивать - водка... Ну, хорошо, хорошо. Это, как там у Толстого - мед
с огурцами? Ну а водка с медом - то же дедовская история - медовуха...
- Нет, тот продукт почище был, без химии.
- А тут, неужто правда, химия? Значит, мало что не пшеничная, ну хоть бы
сосна, береза...
- Нет, я вам как специалист, никакой тут березы, самая зараза химическая.
- Да, я и забыл, вы ведь не то химик, не то физик? Что делать,
цивилизация, от нее никуда, вот вам плоды ее реальные, просвещения - и
ничего, живем, не от водки ж помираем...
Так тепло стало Льву Ильичу, и за окном посветлело, он уж и не глядел на
всю эту заброшенность, бесприютность: Вера сидела против него, через стол,
мило враз стало, и мусор она выбросила, а он и не заметил, окурки,
полотенце с петухом свесилось со столика, мед желтел в миске, и Костя,
видно, славный человек, поглаживает смешные, рыжие усы...
- Интересная вещь днем пить, - воодушевился Лев Ильич, - что-то меняется
круто, вечером это ритуал, привычно, все равно деться некуда, а днем,
словно совершил что-то, тут смелость нужна, шаг делаешь, ломается
привычное течение жизни. А часто ли мы на это способны - жизнь вот так
самостоятельно переиначивать?
- Фу, нищета какая, - Костя ложку с медом у рта задержал, а глаза у него
острые, огоньком загорелись. - Рюмку водки днем выпили - уже и подвиг
совершили. Печальная ваша жизнь, Лев Ильич, простите меня, конечно.
- Ну а что ж, и верно, печальная, я про то самое, только смелость нужна
самому себе это вслух сказать. Так вот год к году собирается: первый
класс, десятый, вуз, одна жена, вторая, ребенок, отпуска... И вот,
глядите, вот она печаль наша - снег с грязью пополам, травы и в помине
нет, и будет ли?
- Неужто и впрямь думаете, не зазеленеет? - внимательно взглянул Костя.
- В том и дело, - заспешил Лев Ильич, очень важным ему показалось
объяснить, а как объяснишь чужим людям, первый раз (а не последний ли?)
видит их, или чувствовал, понимал - билось то знание в нем, - что нет, не
последний раз, не случайно: и встреча здесь, и нелепый разговор за рюмкой
водки, так язык ему развязавший. - В том и дело, что непременно
зазеленеет, но ведь то трава, а здесь и снег, и грязь, и вся эта
заброшенность имеют смысл и предназначение. А у нас все не так, это такая
вульгарность - законы природы накладывать на человека. Из чего ей
зеленеть, когда все повырвано, а раньше еще смерзлось. Или нет, нет, не
раньше, а сперва все растряслось, выветрилось, а раскисший остаток - водка
там, чужой какой разговор, идеи неоформившиеся, мысли, родиться не
успевшие, так мечта может когда блеснула, память о собственной
несостоятельности, да мало ли чего! А потом мартовский мороз, перед
концом, и вот все так промерзло глубоко, на сажень, чему уж, простите,
пробиться, вылезти?
- Тогда, и правда, плохо ваше дело, - сказал Костя. - Коли неверующий
человек, стреляться надо. Чего зря небо коптить?
Лев Ильич поставил стакан на стол.
- Жестко вы со мной, хотя что ж, верно, логично.
- Нет, нет! - глаза у Веры чуть потеплели, увлажнились. ("Надо ж, подумал
Лев Ильич, стало быть и отчаяние ее не до конца, доброта там поглубже
будет...") - В том и дело, человек тем и отличается, хоть от дерева, у
него не только данная заранее программа, генетически или еще как, у него
настроения, падения, взлеты... Ему, может быть, да, кажется, смерзлось,
растерял все - нет ничего, а тут и происходит: подул ветер, глядишь, он и
сам не знает откуда, а зелень проклюнулась. Зачем вы так говорите, это не
жесткость, а холодность, равнодушие...
- Я всего лишь хочу последовательности от человека, если он взялся
размышлять, - резал Костя. - А то, знаете, у нашего интеллигента постоянно
так вот, все ему плохо - и внутри, и вокруг, и все он на свете знает -
что, откуда, зачем. Но, заметьте, смирения при этом ни на грош, полная
путаница - однова живем! Но гадости делать все-таки не хочет - по мере
возможностей конечно - чего-то стыдится, хотя стыдиться, между прочим,
нечего, если ты от обезьяны произошел, а она, как и дерево, от атома. Чего
там - бери, что плохо лежит! Но он все почему-то стесняется, в карман не
лезет, хоть и готов уже взять, только чтоб видимость соблюсти, что не из
чужого кармана, а вроде ему дают за благородство. Но это ладно, он все
равно знает, вот что интересно, убежден, ему это вдолбили как правила
умножения, что он и венец творения, и звучит гордо, и что мир победит
войну, или впрочем наоборот - не в этом суть. Но вот, скажем, жена
изменит, с работы погнали, дочка за прохиндея замуж вышла или еще того
веселей - влипла, ну, тут он совсем впадает в отчаяние, в панику - трава у
него уже не зазеленеет! Ну, и стреляйся тогда, все равно лопух из тебя
вырастет - небось зазеленеет лопух-то! Или плюнь на свое нелепое
благородство, обезьяна не стесняется, нагишом в клетке прыгает, ну и
хватай что плохо лежит - все равно хватаешь!.. Но на это уж и нет
смелости, печаль, видите. Да не печаль, так, слякоть...
Лев Ильич глядел на Веру, такая в ней была обнаженность, будто и у него не
глаза - рентгеновские лучи... "Да это ведь всем заметно!" - вскинулся он.
Как же она живет, бедняжка - не солги, не умолчи - все наружу! А что это
она так за него переживает, или очень и верно жалок, а несчастненького
почему бы не пожалеть - тоже как огурцы с медом, дедовская традиция...
- Вы все не так говорите... - Вера у Кости взяла спички, две сломала, Лев
Ильич свою зажег, она прикурила. - То есть, правда все и еще можно бы
добавить кой-чего поважней. Но нельзя так, тут опасно: вот вы нашли что-то
или вас одарили, а он - гибни? Нет, тут другое, тут удивительная любовь к
себе, ослепление... Это верно, все он знает, ни в чем не усомнится и
никакой загадки, ну там почему гром гремит или после весны - лето, а
феодализм сменяется капитализмом. Это понятно, написано в книжке, а учился
прилежно. Но почему он себя так любит? Ведь своей жизнью недоволен, все
ругает, надо всем смеется, в окно посмотрит - нелепость, задумается -
глупо все, жизнь его висит на волоске, он свой дом строит-строит, таскает
по кирпичику, такие муки испытывает - достань-ка кирпич и не запачкайся! -
а дом этот разрушить, ну, ничего не стоит - дунет кто посильней, где он,
дом этот? Он и боится, ясное дело, нервничает. Но я сейчас про другое. Ему
ведь и в голову не приходит усомниться, может, он все-таки в чем-то
неправ, не так построил, не туда строит, не на то тратит силы, может, не
знает самого главного, чего ради можно б и про дом позабыть, про машину,
что с таким трудом, - а ведь как трудно, как ему все трудно достается! Но
можно и перечеркнуть свою бывшую жизнь, все начать с начала никогда не
поздно... Вот тут вы, Костя, и не правы, когда у человека отнимаете
будущее, он еще все может, все у него в руках до самого конца, только надо
перестать себя любить. То есть, и эту свою слабость, и свое страдание -
неважно, копеечное оно или настоящее - а кто знает, оценить чужое
страдание кто может, вы, вот, скажем, мое? И силу свою, и то, чего достиг,
и знания... А что он там знает-то, Господи, стыдно сказать, какая степень
невежества у нашего интеллигента, в какой бы он области ни зарабатывал
свой хлеб! Но он всем своим, собой все равно упоен. Вы на него посмотрите
внимательней, когда он что-то там объясняет, рассуждает или высказывает
доморощенные умозаключения, когда он хозяин, муж, любовник, отец - такая
снисходительность, ему до других совсем нет никакого дела, а слух идет,
такой он добрый, хороший... Навидалась я! Но ведь и правда хороший! Верно,
что в карман чужой не лезет, а по нашим временам и то, почитай, подвиг.
Вот в чем его главная гордость, тут уж его не тронь - смертельно
обижается: как же так, я мог бы схватить, получить, заслуги, право имею, а
не беру, не пользуюсь - от них ничего не хочу! А у кого ж ты берешь-то,
прости меня, Господи? Он и не подумает, что то, что у него есть, для всех
других-прочих недостижимая мечта. Удивительный тут разлад - одно дело его
жизнь, беды и проблемы, другое - как живут все остальные. Тут уж они и
сами виноваты, они и стадо, и рабы, и сами того заслуживают. Такой,
понимаете, иностранец в своей стране... Тошно, с души воротит. Но
привыкает человек к такой жизни, вот и я... И уж не тошнит, редко, и с
души не воротит - сил нет...
Лев Ильич изумленно смотрел: вот так рентген у него, дедовская традиция,
защитила она его, ничего не скажешь. Стало быть, он про нее и понять
ничего не смог, а на самом деле все не так - себя она, что ли, защищает,
от кого? И как-то они друг друга узнали, с намека, будто разговор у них
вчера шел, оборвался на полслове, и что-то знают, что ему невдомек, на
него никакого внимания, вроде бы его тут нет, или это все о нем?..
- ...Тут ослепление, - торопилась Вера, щеки у нее порозовели, глаза стали
тверже, печаль ушла, ясные такие были глаза. - Я как-то с одной дамой
возвращалась, тоже в поезде, подружились в доме отдыха, в Болгарии, между
прочим, были. Такая женщина даже знаменитая, стихи пишет, добрая, славная,
умная, ироничная, не молодая уже, свои беды, огорчения, но внешне все
благополучно, хорошо и более того - положение и прочее. Стоим, уже ночь,
на станции - маленький городишко - дождь только прошел, свежесть, тепло -
лето было. А мы не спим, в коридоре у опущенного окна: завтра Москва, дом,
она мне про дочерей рассказывает, подарки им везет шикарные... И тут такой
хриповатый голос дикторши, ночью особенно так всегда звучит: поезд
такой-то, Унгены - Москва отправляется с первого пути... Дернулись и
поехали. Понимаете, она мне говорит, а я до сих пор, лет десять назад это
было, забыть не могу, понимаете, говорит, а ведь и я могла бы, вот как она
здесь... Да, вспомнила, Жмеринка станция называлась, да, да, она -
еврейка, может оттуда родом, а может так, ассоциация, все ж еврейские
анекдоты про Жмеринку. Могла б, говорит, здесь жить, на станции так же вот
работала бы диктором, мало ли как жизнь бы сложилась... И поежилась от
ужаса, такого презрительного ужаса перед тем, что б с ней было, когда она
б была не знаменитой поэтессой, а этой хрипатой дикторшей на бесконечно
осмеянной Жмеринке. И это серьезно, искренне, душа ее тогда и верно
содрогнулась !
- Бога нет, - сказал Костя. - О чем она стихи пишет, так, видно, рифмует
свои заграничные впечатления с мечтой жить пошикарней, или, как говорят,
поинтересней, а результат этого умножения он, разумеется, выражается в
сумме прописью... Страшная история, тем более, говорите, человек уже
немолодой, перед концом стоит, что она принесет на Последний Суд - эту
свою осуществившуюся мечту об удавшейся жизни?
- А будет Суд? - быстро спросил Лев Ильич. - Уверены вы в этом, то есть, я
не в метафорическом смысле, а вот чтоб реально?
- А вы его разве не чувствуете, что уж страшнее, когда все смерзлось и в
том, что, само собой разумеется, усомнились - что трава зазеленеет?
- А там, - очень важно почему-то стало Льву Ильичу услышать ответ, - а там
станут наше добро и зло мерить - взвешивать?
- Оно все взвешено, Лев Ильич, измерено, вы вот подумали о чем-то хорошем,
- Вера улыбнулась ему, и Лев Ильич опять изумился обнаженности ее лица -
все на нем видно было, хоть и знал теперь, что нет у него ключа, чтоб
понять ее, - всего лишь подумали! - а там такая радость на небесах, ангелы
крылами машут - вам радуются.
- Интересно как вы сошлись, - высказал Лев Ильич свою мысль вслух, -
впервые встретились, чужие друг другу, а будто вчера расстались.
- А я вас видел, - сказал Костя Вере, - в храме на ...ке, мне думается, на
Рождество, я запомнил, вы стояли у стенки против левого алтаря, потом к
вам церковный сторож еще подходил, или он служка - рыжий, без бороды,
верно?
- Я вас не помню, - Вера к нему обернулась, задумалась. - На Рождество я
там была, вечером...
Дверь поехала и снова метнулись в глаза Льву Ильичу, утекая в переборку,
деревья, голый, облезлый бугор, а на месте и в в проеме пожилая женщина в
плисовой жакетке, в шали, завязанной крест-накрест на груди, и девочка
трех-четырех лет тоже в платочке, в валенках с галошами - тянула ручонку.
- Вы как сюда оказались?! - проводник - красный, распаренный - повернул
женщину за плечо. - Сейчас бригадир вам попросит, отойти нельзя, стаканы
прибрать...
- Зайди-ка, девочка. - Вера разрезала пополам белую булку, мед налила
внутрь, намазала. - Зайдите и вы, присядьте. Куда вы их, все равно до
станции. Чайку попьете.
- Не положено, - сказал проводник, - бригадир сейчас придет, вас саму
пустил не знаю зачем.
- Спасибо тебе, дамочка, - женщина вытянула девочку назад в коридор вместе
с булкой, с нее мед капал. - мы до Москвы так вот с одного перегона на
другой. Дочка померла, а отец, ейный вон, сбежал, еще и не родилась
внучка. В Москве, говорят, проживает, такой веселый, лихой, письма ни разу
не прислал, не только что денег.
- Как же найдете? - Костя поднялся, выгреб мелочь из пальто.
- А чего не найти, человек не иголка, не затеряется. Да и похожа на него -
из одного метка горошины. Найдем. Мы из самого Барнаула едем, что ж, зря
по вокзалам валяемся? Найдем. Бог не допустит оставить сироту, а я уже,
вон, и не жилица. Хворая вся. Спасибо вам, гражданин, сироту пожалели.
Лев Ильич, смущаясь от чего-то, достал три рубля.
- Вон, вишь как, - женщина туже опоясалась шалью, - а ты все бригадир,
бригадир. Что мне твой бригадир, когда мы все под Богом ходим... Спаси вас
Христос, гражданин хороший, и дамочке вашей душевной с вами радости да
детушек...
- Послушай, мать, - сказал Костя, - у нас тут разговор вышел... Да проходи
ты, садись, отдохни, и девочка спокойно поест, пусть его приходит - ничего
он тебе не сделает. Тебя как зовут, малявка?.. Тоже Верочка?.. Пролезай к
окошку... Вот скажи, мать, жизнь у тебя, видать, не такая веселая, вон
сколько навалилось: и внучка на тебе, и дочь умерла, и мужа давно нет,
верно? А вот предложили бы тебе снова прожить жизнь, и чтоб все не так -
жила б в большом городе, ну, скажем, в Москве; была б ученая, книги
писала, заграницу ездила, портреты б твои печатали в газетах - ну и все,
чего надо. Захотела б, или предпочла свою такую ж, как была, еще раз
повторить?
- Молодой ты, хоть вон, и усы нарастил. Что ты, мил человек, понимаешь про
мою жизнь - веселая она или хоть в петлю? Да хоть бы и в петлю - значит,
такое испытание, удержусь или нет от греха, крест приму... У меня, может,
такое в жизни было, - вон ты, как кадры в очках - на заводе я в войну
работала: "Мужа нет, нация, в армии не служила, в белой, то есть..." Да
разве ты ме