Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
Борис Фальков
Елка для Ба
[издательство ВАГРИУС, www.vagrius.com]
Несколько слов об авторе:
Фальков Борис Викторович, 1946, Москва. Член германского центра международного ПЭН-Клуба.
Автор многих романов ("Тарантелла", "Моцарт из Карелии", "Трувер", "Щелкунчики" и др.),
повестей и новелл ("Глубинка", "Уроки патанатомии", "Десант на Крит", "Бомж и графиня СС" и др.),
стихотворений и поэм ("Простой порядок"), статей и эссе. Переводился на немецкий,
эстонский, английский, финский.
Фальков Борис Викторович, 1946, Москва. Член германского центра
международного ПЭН-Клуба. Автор многих романов (Моцарт из Карелии, Трувер,
Щелкунчики, Тарантелла и др.), повестей и новелл (Глубинка, Уроки
патанатомии, Кот, Десант на Крит, Бомж и графиня СС, и др.), стихотворений и
поэм (Простой порядок, Возвращ„нный Орфей), рассказов, статей и эссе.
Переводился на немецкий, эстонский, английский, финский. Романы "‚лка для
Ба" и "Горацио" целиком публикуются впервые.
Джон Глэд, "Россия за границей":
Стиль Фалькова более соответствует латиноамериканской традиции, чем
русской, хотя его иронические сыскные романы имеют предшественников в
фантастических аллегориях Николая Гоголя и Михаила Булгакова.
Вениамин Каверин:
Это проза изысканная и музыкальная. И лежит она несколько в стороне от
основного пути русской литературы.
Нойе Цюрихер Цайтунг:
Последний роман Бориса Фалькова - своего рода музыкальное многоголосие в
прозе. Точнее говоря, литераризация контрапунктической фуги. "Полифония в
романе" Бахтина становится у Фалькова "Полифонией как роман", ибо две столь
различные формы выражения как музыка и литература буквально приведены в
созвучие.
Франкфуртер Аллгемайне Цайтунг:
Эта книга (Миротворцы) напряж„нное, искусно сработанное и несмотря на
позднюю публикацию ошеломляюще актуальное произведение. Сила автора в
независимом обращении с литературной традицией, в остром слухе на фальшивые
ноты в Истории, и в умной композиции. Его роман можно читать на многие лады:
как антиутопию и как плутовской роман, как детектив и как сатиру.
Литературная Газета:
Повесть сия (Десант на Крит) принадлежит к тому роду литературы, которая
видит чуть дальше и глубже, нежели так называемый "чистый" реализм.
Борис Гаспаров:
Очень хороший языковый вкус, ровный, объективный тон рассказа (Моцарт из
Карелии) хорошо оттеняет его фантастичность. Лейтмотивы заплетены с большим
мастерством, симфоническое построение формы проведено так строго и с такой
интенсивностью, что в качестве аналогии вспоминаются разве что "Симфонии"
Андрея Белого.
Сергей Юрьенен:
Фальков пош„л дальше Солженицына по крайней мере в одном - в
многоголосии. Это человек-оркестр. Принцип полифонии он осуществил с
полнотой, которой я в современной литературе не знаю.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Мы засиделись, увлеч„нные спором о том, как лучше написать роман от
первого лица, где рассказчик о каких-то событиях умалчивал бы или искажал
их, и впадал бы во всяческие противоречия, которые бы позволяли некоторым -
очень немногим - читателям угадать банальную или жестокую подопл„ку.
Х. Л. Борхес
ГЛАВА ПЕРВАЯ
На Ба было дневное платье, скатертное. В его двуслойной конструкции
просвечивала та же идея, что и в двойной скатерти на овальном обеденном
столе.
Но не только чистая идея: нижний слой платья, блестящая ш„лковая
подкладка, так же просвечивал сквозь верхний, как и подкладка скатерти, и
обе подкладки ничем не отличались от тр„х чехлов на подушечках в спальне. А
на верхних этажах обеих конструкций сплетались те же фиолетовые и рыжие
анемоны, складываясь в кружевные узоры, в хвойные кустики, подобные деревцам
на заузоренном морозом стекле. Или наоборот, оттаявшей у печки „лке. Тельца
цветов покрывала одинаковая хвойная ш„рстка, превращавшая эти экземпляры
флоры в представителей фауны, то ли в маленьких мышек, то ли в крупных пч„л.
Между мышками и пч„лами - развешанными по лапкам „лки игрушками - как раз и
просвечивал, сквозил переливчатый электрический туманчик. С одной хвойной
иголочки на другую, а потом и на лепестки анемонов, перескакивали искорки
энергии, накопленной на нижнем этаже конструкции: на ш„лковой, всегда
наэлектризованной подкладке цвета кофе, сильно разбавленного молоком.
Достаточно было увидеть вс„ это, чтобы понять: в недал„ком прошлом дом
располагал минимум тремя такими скатертями. Наволочек же и платьев,
соответствующих уровню пристойной - то есть, скромной - роскоши,
достигнутому незадолго до войны упорными усилиями, у Ба не было совсем. И
верно, все эти наволочки и платье, именно в такой последовательности,
породились одним всплеском фантазии в одну особенно грустную послевоенную
неделю, когда, разбирая в бессч„тный раз барахло, пережившее оккупацию и
эвакуацию, Ба наткнулась на комплект двуслойных скатертей, оценила дубликаты
как роскошь по нынешним временам нескромную и разглядела в них контуры
других, недостающих дому вещей. И, значит, контуры своего ближайшего
будущего. А поглаживая их, эти махровые анемоны, хвойные шкурки мышек и
пч„л, она осознала, что е„ прошлое осталось в прошлом. И ещ„ неизвестно - в
чь„м.
Второй свидетель этого прошлого, вечернее платье из сплошного синего
бархата, недвижимо провисев всю войну во чреве пузатого шкафа, так и остался
на своих плечиках, объятый нафталинными парами и тьмой. Обнаружив его после
возвращения из странствий по Волге на Кавказ, потом в Омск, и после
нескольких лет в Омске - назад, домой, Ба, измученная годами непрерывных
перемен, немедленно поддалась надеждам. Этот лукавый символ постоянства, это
мерцавшее в объявших его глубинах шкафа т„мносинее существо подкрепило
упования Ба на то, что и многое другое, составлявшее довоенную жизнь,
осталось так же неизменным. По меньшей мере - не изменило Ба. Она погладила
рукав платья, и он ответил ей обнад„живающим шорохом. Этот знакомый звук был
тихим обещанием, что и вс„ остальное пристойно-основательное прошлое, со
всеми его осознанными действиями и их предсказуемыми последствиями, со
сложившимся укладом дома и семьи, обязательно верн„тся из своей временной
эвакуации и снова станет настоящим. И потому Ба не применила к платью свою
фантазию, а ограничилась тем, что лишь вынесла его на веранду проветриться,
и через день вернула обратно в шкаф. Вот почему на тахте в столовой не
появились подушечки с синими бархатными наволочками, несмотря на то, что
упования на возвращ„нное постоянство довольно скоро превратились в прах,
откуда они и вышли: обещание оказалось ложью.
Конечно, в ч„м-то, увы - немногом, оно должно было исполниться: кто бы
решился поверить ему без каких-нибудь доказательств, пусть и косвенных?
Только не Ба. И вот, к комнатам дома, послужившего гостиницей для офицеров
обеих воюющих армий, действительно вернулись их прежние функции. Их заселили
прежние жильцы, расположились в старом порядке сильно поредевшие вещи. Снова
появилась домработница. Только вот... случая надеть то самое вечернее платье
так и не представилось все последующие семь лет. И все эти семь лет на Ба
было платье дневное, скатертное, двуслойное. А то синее прошлое продолжало
висеть в нафталинном дыму, время от времени появляясь на веранде как
символ... но чего же, вс„ тех же надежд? Если прошлое так упрямо не желало
становиться настоящим, тогда - надежд на что? Это не связанное с прошлым
новое настоящее, так быстро принятое другими, что их поведение походило на
измену, Ба не признала своим. И потому, поколебавшись, решила признать
другое: что прошлое, представлявшееся общим, было лишь е„ личным прошлым. А
если так, то и настоящее - личное дело каждого. А общее настоящее... может
быть, оно и существует, поскольку кто-то настаивает на его наличии, и в
числе настаивающих - близкие люди, только оно совсем не так существенно,
чтобы о н„м заботиться. Вот так.
Но ведь какое-то настоящее, пусть и личное, было необходимо и Ба, чтобы
оставаться в наличии самой. Если его отрицать совсем, то порвутся всякие
связи с близкими, порв„тся сама связь врем„н, чего Ба вовсе не желала,
совсем наоборот. И потому, не желая заботиться об общем настоящем, столь
жалком, что его существование зависело от чьей-то там уверенности в н„м, она
подменила его тем, чь„ наличие зависело только от е„ собственной
уверенности: подменила собою. Вс„ настоящее стало для не„ она сама, Ба. А
мечты и надежды... Что ж, она окончательно переместила их в отдал„нное
будущее, к чему уже успела частично привыкнуть загодя, за время странствий.
Переместила в ту область, которая не может разочаровать, так как плавно и
безостановочно отодвигается по мере приближения к ней, подобно линии
горизонта, никогда не достижимая, если, конечно, принять меры
предосторожности. А это, принимать меры предосторожности, Ба умела: надежды
она позволила себе настолько неопредел„нные, чтобы с ними можно было иметь
дело, не опасаясь разочарований. Не без, разумеется, л„гкой скуки, но что
поделаешь, если так.
Если я так желаю, сказала бы она сама, не имея причин останавливаться на
полуфразе. То есть, не подозревая, что кроме желаний существует и некое
позволение: да, на вс„ это отдал„нное будущее Ба было отпущено, увы, всего
семь лет.
Подозрения на этот сч„т появились у не„ слишком поздно, и потому ничто не
помешало скатертным анемонам перерасти на платье и наволочки, вырасти в этот
смелый и благозвучный аккорд, имеющий только пару изъянов: отсутствие
консонирующих штор на окнах и покрывала на тахте. Что же, нельзя было
временно чем-нибудь укрыть голые рамы и мышиный баракан? Нет и нет, даже в
сво„м новом, с примесью л„гкой скуки мире Ба не могла допустить появления в
е„ доме гадких временных тряпок. Это было бы равносильно допущению
собственной временности, согласию с жалкой тряпичностью своего
существования. Равносильно новой эвакуации через Кавказ в Омск, или отказу
от домработницы, то есть, существованию лишь наполовину. Допустимо ли по
доброй воле столь безоговорочное признание своего собственного
полусуществования? Тряпочки свели бы к ничему все тщательно наводимые на
будущее узоры, а ведь именно в узоры сплетались вокруг Ба и в ней прошлое и
будущее, подобно тому, как сплеталась в кружева флористая фауна е„
скатертного платья. В просветах узоров мелькали искорки прошлого, неуловимые
туманчики будущего, согласно аккомпанирующие подлинному настоящему,
единственному, имеющему зримую плоть: ей самой, Ба.
Она и держалась так, словно только она и была наделена плотью, а все
остальные имели сомнительные основания претендовать на материальность,
словно призраки, по определению ею обдел„нные. К этим призракам Ба, впрочем,
относилась вполне снисходительно: к Ди и обоим сыновьям, к более дальним
родственникам и друзьям, к любимым композиторам, и даже к домработнице.
Конечно, все они вряд ли заслуживали полного поворота в их сторону е„
изящной головки, украшенной аккуратно вылепленными завитками
табачно-пепельных волос, и прямого на них сине-серого взора. Только
полуповорота были достойны они, только мимол„тного взгляда, но вс„ же
достойны. Точно так же мимол„тно отражался в полированной стенке
удостоенного этим "Беккера" е„ припудренный полупрофиль, ведь Ба никогда не
смотрела на клавиатуру, играя, словно и к клавиатуре лишь снисходила. Да,
такое неясное выражение профиля, которое иначе не определить, только как
плавное снисхождение к инструменту, бюстикам на его верхей крышке, к самой
музыке, к слушателям, и дальше - ко всему тому, что могло отразить или
запечатлеть е„ полунадменный лик: к сверкающим настенным тарелочкам, к
ложечкам и чашкам в буфете, чистеньким очкам Ди, гран„ному чайнику, укладам
иных жизней в других домах, а при укладке волос в парикмахерской - к
зеркалам, ко всему миру, в который действительно было впечатано е„
бесконечно повторяющееся изображение, ибо все вещи этого мира, его величины
и мелочи, сами его времена существовали лишь потому, что окружали Ба. Все
они были лишь постольку, поскольку служили зеркалом для Ба.
И они покорно признавали это, и послушно отражали е„. Что ещ„ им
оставалось делать? Ведь все они обожали Ба, и должны были каждый день
доказывать ей сво„ обожание способом, который бы она приняла. Только дом и
бархатное платье были освобождены от этой обязанности, но синее чудо
постоянно находилось в глубочайшей утробе шкафа, а дом... дом и сам требовал
своей доли обожания, даже от самой Ба. И она ежедневно отдавала требуемое,
клятвенно заверяя свою верность ему. Клятвой служило двуслойное платье с
мышками и пч„лами, сотвор„нное из того, что было неотъемлемой частью дома,
из покрывала алтаря его столовой: из скатерти, некогда облекавшей обеденный
стол, подобно приросшей к нему защитной шкурке. Это скатертное платье теперь
было второй кожей самой Ба, и потому на ней ежедневно шуршали анемоны, а под
ними прошмыгивали искорки атласной подкладки, и над ними всегда покачивалась
справа-налево головка Ба, вылитая копия той, врезанной в брошку на е„ груди:
слоновая кость и серебро. Да, и в маленьком перстне на пальце то же
отражение, тот же профиль, и в кафельной печи, и вся она словно замороженное
отражение, вся ледяная, но и чуточку сентиментальная, достойная пара Шуберту
- вс„ же, как-никак, это Шуберт сочинил музыку для сегодняшнего обеда - вся
окутана л„гким туманчиком пудры, такие клюквы в сахаре эта Ба и этот Шуберт,
столь же неловко-сентиментальный, со своими увечными нескончаемыми
кадансами, со своей неловкой наружностью, вот и его бюстик в галерейке на
верхней крышке "Беккера" среди других: Моцарт, Бетховен, Чайковский, чуть
поотставший от них Пушкин, все они - только белые бюстики на ч„рной крышке,
стоят слониками на счастье, и такие несчастные аккорды под пальцами, под
намеренно наивными мелодиями, и сам Шуберт, преднамеренно-наивный...
- Явная патология, - пробормотал отец. - Увяз в пустяках, как муха в
варенье. И выбраться не может. Это уже область не музыкальной интерпретации,
а медицинской, каким бы скверным мошенничеством она ни была. Я имею в виду
психиатрию.
- Дело в том, что музыка тогда ещ„ подчинялась очень строгим правилам
композиции, - мягко заметил Ю. - А Шуберту было в них уже тесно. Отсюда его
попытки преодолеть ж„сткие стесняющие правила, вот эти его боже-е-ественные
длинноты, которые ты называешь не музыкой... Но, я думаю, ты опоздал. Ты в
этом деле не первый, я так думаю, и потому успокойся.
- Ты ду-у-умаешь, - с язвительностью, утяжел„нной застывающим в тембре
голоса металлом, протянул отец. - А я думаю, тебе тоже тесно, только в
ж„стких правилах мышления, и потому ты пытаешься мышление преодолеть, то
есть, вообще отменить. Но без мышления то... то, что ты ду-у-умаешь, ты
вовсе не думаешь, а так, сбалтываешь. Да, ты просто сболтнул какую-то
расхожую дрянь. Где ты е„ вычитал, а? А... Понимаю. Не зря ты постольку
шуршишь газеткой в гальюне, вот откуда твои мысли, вот от каких занятий, в
которых ты увязаешь ежедневно и надолго.
- Мои мысли - от занятий музыкой, - возразил Ю. - Пусть и не столь
долгих, как этого бы хотелось.
- Не столь долгих, как dort...
- Осторожней с выражениями, между нами дети, - напомнил Ди.
- Это не идиш, - возразил отец. - Ладно, если тебе так больше нравится,
будем пользоваться эсперанто.
- В указанных обстоятельствах это ничуть не разумней, - воспротивился Ди.
- И в не указанных тоже, - дополнила Изабелла.
- Ну, если уж мы такие бдительные... - разв„л руки отец, - употребим язык
вашего Пушкина, а то мы с этими предосторожностями опять съехали с темы:
там, пардон, в сортире. Теперь разумно? Отлично, так теперь послушайте -
мысли моего брата от занятий музыкой! Упражнения на скрипке заставили его
мыслить, а не шуршание пипифаксом... пардон, папирфаксом, снова пардон!
Бра-атец, пора же, наконец, понять, что мысль - это верная оценка трезвых
фактов. Какая же трезвость была в твоих этих упражнениях с фанерным ящичком,
в пилении конским хвостом по воловьим жилам, а? Скорее следует огорч„нно
признать, что ты был вс„ то время смертельно пьян. Невменяем, болен. Как и
твой Шуберт. А ты глянь-ка трезво на этот факт, посмотри этому факту,
Шуберту, в лицо. Вон он, стоит на пианино. Что? Как ты трезво оценишь этого
явно нетрезвого человека, не знаешь? Так я тебе скажу как патолог: урод он.
Обыкновенный урод, говорю я тебе. Если желаешь, я тебе подробно объясню, что
такое урод с точки зрения другой, добротной медицины. С точки зрения той е„
области, которая ещ„ не стала мошеннической.
- Но уже стала криминальной, - сказала мать, - ведь это твоя область, не
так ли? Конечно, в этой области ставят диагноз добротно. Да и лечат так же,
излечивают навсегда, особенно успешно от иллюзий.
- Чья бы корова мычала, - усмехнулся отец.
- Ты вс„ можешь объяснить, - сказал Ю. - А зачем?
- Мальчики, - укоризненно вставил Ди.
- А затем, что посмотри на себя, братишка! Ты сам сказал: длинноты. Но
это не больше, чем словечко для смягчения факта, нет, для смямления. Это
какая-то дурная поэзия, и она от твоей застарелой привычки тереться около
литературы, мямля. Вот-вот, на деле все эти твои длинноты именно мямление,
непреодолимое, неудержимое заикание, говоря по-человечески... А теперь
посмотри на портрет этого человека, неужели ты не видишь: у него на роже
написано, что он мямля! Неужели ты не видишь теперь связи между его
заиканием в музыке и его наружностью? Что, не нравится, понимаю. А если я
назову этот дефект прямо, тебе понравится? Косноязычие, вот что написано у
него в нотах и на его роже. И косномыслие, следовательно. А если на роже -
то от рождения, а вовсе не от заня-я-ятий. От занятий у него больные почки,
это тоже там написано, но совсем от других занятий, и это излечимо. А
врожд„нные болезни - неизлечимы, неисправимы. Стало быть, кто он?
Врожд„нный, неисправимый урод. И никакими длиннотами, или вашими
объяснениями по поводу каких-то особых талантов, этого не исправишь. Это
следует, наконец, признать и занести в протокол. Лучше - вскрытия, поскольку
этот протокол окончательный и закроет тему. Понял? А вот скажи, филолог,
ведь и по-вашему, по-филоложьи урод означает тему закрытую: что ж, мол,
таким уж он уродился, ничего не поделаешь, нет? Не так?
- Странно, - несколько в сторону заметила Изабелла, - почему это на
других славянских наречиях врода означает красоту, а по-русски...
- Между нами реб„нок, - вставил Ди. - Помните.
- Я помню, - отмахнулся отец. - И говорю именно по-русски, чтоб хотя бы
этот реб„нок меня правильно понял, если уж не понимают взрослые люди,
сбивающие его с толку. Я говорю: урод. То есть, указываю факт, а не ду-умаю.
И этим трезвым фактом даю исчерпывающее объяснение вопроса. Урод есть факт
несгибаемый, неисправимый, врожд„нный, как линия жизни. Уродство - это
судьба. Что, нет? Тогда я приведу вам лилипута, и вы ему сообщите, что его
уродство - не судьба его, а так, излечимый пустячок, вроде триппера.
Посмотрим, что он на это скажет.
- Приведи, приведи, - сказала мать. - За ручку.
- И приведу, - пообещал отец. - А