Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
я в размерах, потрепанная
фигура,-- уставившись невидящим взглядом в грязную, всю в пятнах стену над
кроватью.
-- Ты слышал? -- наконец вымолвил он.
-- Слышал.
-- Армия,-- тихо констатировал он.-- Если со мной должно произойти
что-то приятное, обязательно вмешивается армия.
В фуражке, съежившись на стуле, он размышлял, очевидно, об объявлении
войны в 1939 году, о военной катастрофе в Бельгии менее чем год спустя;
горестно покачал головой, сделал большой, долгий глоток, процедил сквозь
зубы:
-- Французское время, черт бы его побрал!
Я долил виски в его стакан.
-- Как же это я опростоволосился? -- сокрушался он.-- Ведь давно
воюю...
-- Что произошло? -- поинтересовался я, надеясь, что рассказ поможет
ему прийти наконец в себя.
-- Ничего.-- Он фыркнул.-- Пришел я к ней пять минут пятого. Уоткинс
догнал меня за квартал от ее дома. Ты видел эти цветы?
-- Да, видел.
-- Как предусмотрительно с его стороны, не находишь?
-- Да, конечно.
-- Она готовила канапе1 для гостей, с сардинами,-- все пальцы в масле.
-- Рассердилась?
-- Не совсем так... Рассказываю, что случилось,-- хохочет! Так, что я
стал уже опасаться, как бы не задохнулась. Никогда в жизни не слышал у
женщины такого хохота.
-- Ладно, Ронни,-- мне не хотелось бередить его рану,-- расскажешь
как-нибудь в другой раз.
Ронни упрямо замотал головой.
-- Нет-нет, сейчас! Наконец, сладила с диким приступом хохота,
поцеловала меня в лоб. "Что поделаешь, дорогой, против судьбы не попрешь.
Останемся хорошими друзьями" -- вот ее слова. Ну что сказать на это? Налил я
себе виски, и сидели мы молча.
-- Потом попросила меня помочь ей с бутербродами,-- вдруг снова
заговорил Ронни.-- Открывал пару банок тушенки -- порезал палец.-- И
протянул мне правую руку: противный, зазубренный порез, с запекшейся
кровью.-- Вот сколько крови потерял за всю эту проклятую войну -- просто
смешно. Ее друзья явились раньше -- в четыре пятнадцать. Сожрали все, до
последней корки! Пришлось открывать еще три банки тушенки. Поглощали
бутерброды, а сами все осуждали американскую армию. Эмиль тоже пришел раньше
-- в четыре тридцать пять.
Ронни называл время точно, как заправский машинист.
-- Его средневик выиграл,-- с горечью сообщил он, как будто это
последнее событие ему труднее всего вынести.-- Нокаутом в первом раунде.
Эмиль выпил три стакана виски подряд -- отмечал победу своего любимца -- и
все похлопывал меня по спине, называл "mon petit Anglais" и пытался
продемонстрировать передо мной, как проходил бой. "Три удара левой, "mon
petit Anglais", быстрые, как молнии, и все в нюхалку, и прямой правой --
прямо в челюсть! Это похуже снаряда. Его противник не мог прийти в себя
целых десять минут". Эмиль, в хорошем расположении духа, даже позволил
Виржини попрощаться со мной наедине в прихожей.-- Ронни с трудом
улыбнулся.-- Она измазала мне маслом от сардин всю форму. И еще поделилась
со мной кое-какой информацией: что испытывает угрызения совести, ей не по
себе и пришло время поговорить откровенно. При этом как-то странно себя
вела: мне все время казалось -- с трудом сдерживается, чтобы снова не
расхохотаться. Сказала, что знакома с Эмилем с тридцать седьмого года, что
не жила в семье с пятнадцати лет -- семья ее в Ницце, они никогда и не
бывали в Париже. А Эмиль никогда не был в Сопротивлении -- я узнал об этом
от ее друзей. Всю войну занимался контрабандой масла из Нормандии.
Ронни медленно, как будто это доставляло ему острую боль, поднялся со
стула, словно человек, у которого ноют все кости.
-- Мне нужно уйти. Мне просто нужно сейчас уйти.-- Повернувшись ко мне,
долго в упор глядел на меня, мрачно о чем-то размышляя, потом объявил
каким-то таинственным тоном: -- Не удивляйся ничему, что бы ты обо мне ни
услышал.-- И, еле передвигаясь, удалился,-- казалось, кости отказывались
повиноваться ему под упитанной плотью -- куда девалась воинская выправка. Я
слышал, как он вошел в свой номер, как скрипнули пружины, когда он всем
своим весом бросился на кровать.
На следующий день я заметил в Ронни перемену. Где бы он ни появился, от
него исходил сильный запах особой, сладкой туалетной воды; у него появилась
привычка засовывать в рукав носовой платок. И ходить он стал как-то странно
-- семенить маленькими шажками,-- а в речи вдруг появилась шепелявость, что,
несомненно, не могло не раздражать, особенно в человеке, который, судя по
его внешности, мог командовать полком. Встреч со мной он теперь избегал;
кончились долгие дружеские, приятные беседы у меня в номере. Когда я
приглашал его пообедать вместе, начинал как-то нервно хихикать и утверждал,
что никак не может, так как все эти дни ужасно занят.
Неделю спустя ко мне зашел английский медик -- унылый, седеющий
капитан, специалист, как выяснилось, по психическим расстройствам и случаям
боевой усталости.
-- Скажите, лейтенант, не могли бы вы мне помочь? -- спросил он, после
того как я ему сообщил, что знаком с Ронни почти год.-- Меня очень
интересует ваш друг, лейтенант Биддел.
-- А что с ним? -- осторожно поинтересовался я, удивляясь, почему Ронни
ничего мне не сообщил.
-- Пока я до конца не уверен... Вам не приходилось замечать в нем
некоторые странности? Что скажете?..
-- Ну...-- начал я, затрудняясь ответить на вопрос, который явно мог
причинить неприятности Ронни,-- кто знает? А почему вы спрашиваете? В чем
дело?
-- На этой неделе лейтенант Биддел три или даже четыре раза приходил ко
мне с совершенно необычной жалобой... самой необычной.-- Капитан, видимо,
колебался, стоит ли продолжать, но потом призвал на помощь всю свою
отвагу.-- Какой смысл в недомолвках? Он считает, что ему следует навсегда
уволиться со службы.
-- Что такое? -- изумился я.
-- Заявляет, что совсем недавно обнаружил... ну... мы с вами взрослые
люди, незачем ходить вокруг да около. Не в первый раз слышим подобные
жалобы, особенно во время войны, когда люди вырваны из обычной, нормальной
жизни и лишены женского общества на долгие годы.-- Он помолчал.-- Буду с
вами откровенен: лейтенант Биддел утверждает, что в настоящее время...
чувствует непреодолимое влечение... к мужчинам.
-- Ах,-- вздохнул я,-- бедняга Ронни! Так вот в чем дело! Эта туалетная
вода, носовой платочек в рукаве...
-- Внешние признаки все это подтверждают, конечно -- духи, манера речи
и так далее. Но он мне никак не кажется таким типом, хотя в моей практике
многое приходилось видеть, так что удивляться ничему не приходится... вы
понимаете. В любом случае, по его словам, он сильно опасается, что если и в
дальнейшем останется в военной среде... то будет окончательно соблазнен и
ему придется совершить... такой акт, больше не таясь. А этот шаг с его
стороны, несомненно, приведет к нежелательным для него серьезным
последствиям. Поговорил я с приятелями офицерами, конечно, как можно
тактичнее, и с его шофером, и все они, кажется, были крайне удивлены моими
словами. Слышал, что вы с ним самые близкие друзья, поэтому пришел к вам,
надеясь, что вы проясните мне возникшую ситуацию.
-- Ну...-- я колебался: в какое-то мгновение подумал, не рассказать ли
всю его историю, но не решился (может, Ронни в самом деле пора уйти из
армии),-- я замечал лишь незначительные признаки время от времени.-- И
добавил для большей откровенности: -- По-моему, он сильно истощен войной.
Капитан кивнул.
-- А кто нет? -- мрачно произнес он и, пожав мне руку, вышел.
На следующий день без всякого предварительного предупреждения мы
получили приказ немедленно эвакуироваться из Парижа. В это же время Ронни
был отозван из нашей части и переведен в Париж, где, как я полагал, врачу
удобнее завершить медицинское обследование. Больше я Ронни не видел и не был
в Париже до окончания войны.
Когда я туда вернулся, его там уже не оказалось. Слышал, что, несмотря
на все, что с ним случилось, его из армии не уволили, хотя он и просил об
этом. Кто-то сообщил мне, что Ронни отправили для дальнейшего прохождения
службы назад, в Англию. Однако сказано это было с некоторой долей
неуверенности, а я, конечно, не мог провести то единственное расследование,
которое многое прояснило бы для меня, не компрометируя при этом Ронни. Нет,
это просто невозможно.
Меня отправили на родину, в Америку, прямиком, не через Лондон, и много
лет время от времени я печально вспоминал о своем друге, размышляя не без
сожаления о том, как сложилась его жизнь в Лондоне в мирное время, и не
судил его строго. Не только суточные барражирования в небе или нахождение в
боевом строю бесконечными месяцами без отпуска подавляет волю в крепких
мужчинах, отбивая охоту продолжать в том же духе. На войне бывают и другие
потери, отнюдь не от артиллерийского или ружейного огня. Когда я время от
времени встречал мужчину, который шепелявил и одевался слишком крикливо, то
начинал задумываться: вероятно, в прошлом, в момент, когда в его жизни
наступил кризис, все для него обернулось бы по-другому, стоило кому-то
приехать на полчаса раньше или позже.
Ронни поцеловал невесту у алтаря. Оба, повернувшись, последовали вдоль
прохода между скамеек, а вслед им неслась музыка -- все громче, все слышнее.
Вот он поравнялся со мной, крепкий, как бык, с красной, торжествующей,
светящейся нежностью физиономией, и подмигнул мне. Я сделал то же в ответ,
радуясь: "Разве все это не мило? Не так уж плохо все обернулось с сорок
четвертого".
Когда новобрачные выходили из церкви, я подумал: как бы мне получить
фамилию и адрес его психиатра -- порекомендовал бы одному-двум приятелям.
ОТЪЕЗД ИЗ ДОМА, ПРИЕЗД ДОМОЙ
Констанс сидела как на иголках на своем маленьком стуле в каюте первого
класса, время от времени делая глоточки из фужера с шампанским, которое
прислал ей Марк. Его вызвали куда-то из города, и он не смог прийти
проводить ее, но зато прислал бутылку шампанского. Вообще-то она шампанское
не любила, но, коли прислали, куда девать -- не выбрасывать же; ничего не
остается другого, нужно пить. Отец ее стоял перед иллюминатором и тоже пил.
Судя по кислому выражению лица, и ему шампанское не нравится, а может, лишь
эта марка и этого урожая или потому, что подарок Марка. Но не исключено, что
дело вовсе не в шампанском, а просто отец беспокоится за нее.
Констанс знала -- у нее сейчас печальный вид; попыталась даже изменить
выражение лица, сделать его более веселым; зато, когда она печальна,
выглядит куда моложе, совсем ребенком -- не старше шестнадцати-семнадцати. И
что ни делай в эту минуту со своим лицом, к каким ухищрениям ни прибегай,
все равно оно становится мрачнее. Поскорее бы раздался пароходный гудок и
отец сошел с трапа...
-- Наверно, там, во Франции, ты будешь злоупотреблять этим вином,--
предположил он.
-- Я не намерена долго оставаться во Франции. Найду себе место
поспокойнее.
Голос прозвучал как у избалованного ребенка, отвечающего из детской,--
плаксиво, завывающе, озлобленно. Констанс попыталась улыбнуться отцу.
Последние несколько недель между ними то и дело вспыхивали ссоры, и скрытая
враждебность вот-вот грозила выплеснуться наружу. Все это она воспринимала
болезненно, и вот теперь, за десять минут до отплытия, ей захотелось
восстановить прежние, не такие напряженные отношения, насколько это
возможно. Поэтому она и попробовала улыбнуться, но тут же поняла, что улыбка
вышла холодной, притворной и даже кокетливой. Отец отвернулся и рассеянно
глядел через иллюминатор на пристань с тентом. Шел дождь, задувал холодный
ветер; матросы на пирсе с самым жалким видом ожидали команды "Отдать
концы!".
-- Предстоит тяжелая ночь, море неспокойно,-- промолвил отец.-- Ты
захватила с собой драмамин?
Как только она услыхала слово "драмамин", прежняя враждебность к ней
вернулась. Надо же, в такой ответственный момент!
-- Мне он не понадобится! -- резко ответила она и сделала большой
глоток шампанского.
Судя по этикетке, оно безупречно, как и все подарки Марка, но кислое,
как уксус.
Отец снова повернулся к ней, улыбнулся, а она озлобленно подумала: "В
последний раз ему сойдет с рук, что помыкает мной!" Стоит перед ней --
крепко сбитый, здоровый, самоуверенный, моложавый -- и, по-видимому,
забавляется про себя. А что, если она вот сейчас встанет и сойдет на берег с
этого драгоценного парохода,-- интересно, как ему эта выходка понравится?
-- Как я тебе завидую! -- заговорил отец.-- Кто бы меня отправил в
Европу, когда мне было всего двадцать...
"Двадцать", "двадцать",-- мысленно повторила Констанс.-- Вечно одна и
та же песня".
-- Пожалуйста, папа, прекрати все это, прошу тебя! Ну вот я здесь, на
пароходе, я уезжаю, все в порядке, но только не нужно этих разговоров о
зависти. Пощади меня!
-- Всякий раз, как только я напоминаю, что тебе двадцать,-- мягко
возразил отец,-- ты принимаешь это в штыки, словно я тебя оскорбляю.
И опять улыбнулся, довольный, что он так восприимчив, так хорошо
понимает дочь,-- не из тех отцов, чьи дети безвозвратно покидают их,
погружаясь в глубины таинственного современного мира.
-- Давай не будем спорить,-- откликнулась Констанс глухим, низким
голосом.
Как только представлялась возможность, она всегда прибегала к этому
трюку. Иногда из-за такого низкого, басистого голоса ее принимали по
телефону за сорокалетнюю пожившую даму или даже за мужчину.
-- Повеселись как следует,-- напутствовал ее отец.-- Обязательно посети
все самые приятные места. Захочешь остаться подольше -- дай мне знать.
Может, я тоже приеду и мы вместе проведем несколько недель.
-- Ровно через три месяца с этого дня мой пароход войдет в эту
гавань,-- твердо заявила Констанс.
-- Как угодно, дорогая моя.
Когда он ее так называл, "дорогая моя", она понимала, что он просто
шутит. Но здесь, в этой отвратительной маленькой каюте, в такую дурную
погоду, когда пароход уже готов к отплытию и из соседней каюты доносятся
громкие возгласы прощания и веселый смех,-- это невыносимо. Будь она в
лучших отношениях с отцом, всплакнула бы.
Раздался протяжный гудок -- приглашение провожающим сойти на берег.
Отец подошел к ней, поцеловал, прижал ее к себе, удержав, может быть, чуть
дольше, чем обычно, но и она старалась быть с ним помягче.
Потом он с очень серьезным видом произнес:
-- Вот увидишь, ровно через три месяца ты будешь благодарить меня за
это.
Констанс оттолкнула его, разгневанная такой несносной самоуверенностью.
Обоим было прискорбно, что они, когда-то такие близкие друг другу, теперь
перестали быть друзьями.
-- До свидания,-- выдавила она обычным, не низким голосом.-- Слышишь
гудок? Прощай!
Взяв шляпу и похлопав дочь по плечу, он направился к двери -- но отнюдь
не расстроенный. Постояв там в нерешительности несколько мгновений, оказался
в коридоре и смешался с толпой провожающих, дружно устремившейся к трапу, а
с него -- на берег.
Убедившись, что отец в самом деле ее оставил, Констанс постояла на
палубе, под ледяным, кусающимся, порывистым дождем, наблюдая, как буксиры
тащат судно на середину течения. Пароход медленно пошел в гавань, а оттуда
-- в открытое море. Она вся дрожала от холода на морозном воздухе и,
похваливая себя за проявленное величие духа, думала: "Ну вот, я приближаюсь
к континенту, с которым меня ничто не связывает..."
* * *
Констанс крепче прижалась к перекладине подъемника,-- он уже
приближался к серединной отметке на горе. Еще раз убедилась, что лыжи точно
скользят по проложенной колее, выехала на ровный участок утрамбованного
снега, где выстроилась небольшая очередь лыжников, спустившихся с вершины
сюда, только до середины, и теперь ожидавших момента, чтобы ухватиться за
свободный крюк и снова забраться наверх. На этой черте Констанс всегда
трусила: если держишься за одну перекладину, а вторая свободна и первый в
очереди лыжник ухватится за нее рядом с тобой, подъемник резко усилит тягу
-- ничего не стоит потерять равновесие и упасть.
Какой-то мужчина ждет места рядом с ней,-- она сразу вся напряглась,
стремясь не утратить женской грациозности, выпрямилась, чтобы достойно
встретить напарника. Тот сделал все ловко, без резких движений, и они двое
легко проскользили мимо ожидающих своей очереди. Констанс отдавала себе
отчет, что он сбоку поглядывает на нее, но в этот момент нужна особая
осторожность -- только вперед, себе под ноги и не верти зря головой.
-- А я вас знаю,-- сообщил он во время благополучного подъема на
вершину.-- Вы та самая очень серьезная американка.
Впервые Констанс взглянула на него: лицо, коричневое от загара, как у
каждого заправского лыжника, но щеки все равно по-детски розоватые, видимо
от прилива крови.
-- А вы,-- ответила она, стараясь не нарушать традиции (здесь, в горах,
все без всяких церемоний общались друг с другом),-- тот самый веселый
англичанин.
-- Вы правы, но лишь наполовину,-- улыбнулся он.-- Нет, по крайней
мере, на треть -- это точно!
Зовут его Притчард, это она знала -- слышала, как обращались в отеле;
слышала даже отзыв о нем лыжного инструктора: "Такой бесшабашный -- слишком
самоуверен! Для высокой скорости техники не хватает".
Бросив на него еще один взгляд, Констанс решила: и впрямь бесшабашный.
И нос длинный -- такой никогда хорошо не получается на фотографиях, но в
общем ничего, сойдет, особенно на продолговатом, тонком лице. Лет двадцать
пять -- двадцать шесть, не больше, прикинула она.
Притчард прижался грудью к перекладине, не держась за нее руками, снял
перчатки, вытащил из одного кармана (их много) пачку сигарет, предложил
Констанс:
-- Дешевые, "Плейерс",-- не обессудьте.
-- Нет, спасибо,-- поблагодарила она, почему-то уверенная: стоит ей
попытаться прикурить сигарету -- обязательно выпустит из рук перекладину
подъемника и упадет.
Наклонившись и сложив чашечкой ладони, он зажег сигарету. Струйка дыма
взмыла вверх у него перед глазами. Говорят, что люди с такими длинными,
тонкими руками нервные, легко расстраиваются. Высокий, стройный, на нем,
заметила Констанс, потертые лыжные штаны, красный свитер и шарф в клетку --
вид истинного денди, который посмеивается над собой. Легко скользит на
лыжах, сразу видно -- один из тех лыжников, которые не боятся никаких
падений.
-- Почему я ни разу не видел вас в баре? -- Он бросил спичку на снег и
снова натянул перчатки.
-- Потому что я не пью.-- Констанс слегка погрешила против истины.
-- У них там есть кока-кола: ведь Швейцария -- это сорок девятый штат
Америки1.
-- Я не люблю кока-колу.
-- Знаете, ведь Швейцария когда-то была одной из передовых колоний
Великобритании.-- Он широко улыбнулся.-- Но, увы, мы потеряли ее вместе с
Индией. До войны все эти горы были усыпаны англичанами, как эдельвейсами.
Чтобы отыскать среди них хоть одного швейцарца в лыжный сезон с первого
января по тридцать первое марта, пришлось бы прибегать к помощи ищеек.
-- А где вы были до войны? -- поинтересовалась Констанс, не скрывая
интереса.