Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
только тем и занимается, что ворует у своего государства? Да, тут
мне донесли, как он относится к сегодняшнему укладу общества. Нет, это
разговор серьезный...
- С вами, Гагарадзе, разговор особый... - говорю, а сам чувствую, что
прямо на ходу засыпаю. - Вы человек образованный, но во многих вопросах
запутались. Чем еще объяснить, что вы несете, откровенно говоря, ахинею?
Например, об этой частной собственности...
- Донэсли уже... - зло усмехнулся Гагарадзе.
- Да не донос это, весь отряд об этом говорит. И офицеры. Объясните...
ЗОНА. ЗЭК ГАГАРАДЗЕ
Ты ж засыпаешь, политинформатор хренов. "Объясните..." Хорошо, кукла
старая, объясняю. Для таких тупых, как ты, погонник.
Итак, человек имеет два основных рефлекса. Первый направлен на выживание,
да? Да. Второй - на продолжение рода. Первый сильнее, чем второй. Ему сродни
эгоизм, а второму - доброта, сердечность. Вот потому строй под названием
"капитализм", в котором сильнее эгоистическое чувство, менее подвержен
доброте, имеет определенные недостатки.
Но он - слушай, чмо, не спи! - имеет и неоспоримые преимущества перед
социализмом, я имею в виду нынешний уровень нашего социализма. Не
марксовский, а - ленинско-сталинский.
Путь к человеку ведь лежит не через мозг, как вы пытаетесь здесь
доказать, а через желудок. Да, да, уважаемый тупица, через какой-то там
желудочно-кишечный тракт. И никакие здесь твои надстройки на хрен не нужны,
пожрал человек - вот он и твой.
Что из этого следует? Из этого следует, что все хозяйство надо перевести
на хозрасчетную систему кооперативов, усекаешь, дурила? Зарплату себе сами
будут устанавливать члены кооператива с учетом расширения возможностей
производства, будущих пенсий и так далее. И все время инициатива будет идти
снизу, а не сверху, как сейчас у нас. В этом и ключик, чудило сверлильное.
Материальная заинтересованность будет рассчитываться не по изготовлению, а
по реализации, не будет перепроизводства с дурным качеством. Кооператив
будет сознавать, что вылетит в трубу, если качество хреновое, и станет его
добиваться. И он не назначит себе высокую зарплату, потому что туда же, в
трубу, и вылетит тогда. Сечешь поляну, шкура? И легкая промышленность
подтолкнет тяжелую, а не наоборот, как у нас...
А что сейчас? Дотации, гонки за выработкой ублюдочных товаров,
фиксированная, непонятно из чего берущаяся зарплата. Ужас! Ну какая это
экономика? Маразм это социалистический, вот...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Так и просидели они друг против друга, молча. Майор уснул, неловко
подвернув подстреленную свою руку, а Гагарадзе, глядя на него,
жестикулировал, о чем-то немо споря со спящим... А потом завыла сирена,
залетела в зону пожарная машина... размотали шланги, но в бочке не оказалось
воды...
Рубленый домик-морг в издальке от больнички сгорел за час дотла. Жар был
настолько сильный, что от Лифтера осталась пара обугленных костей. И ни одна
экспертиза теперь не узнает... Ничего...
Проснувшийся майор поглядел в темное окно на зарево, зевнул и сказал:
- Пора домой, чей-то там народ суетится?
- Нэ знаю, у нас желэзное алиби. Тут сидэли.
ИЗОЛЯТОР. ВОРОНЦОВ
Сидел и я, ждал своей участи. Познакомился здесь с тараканом, назвал его
Васькой в честь моего подранка и ожидал его сегодня к ужину; он чуял, когда
я после харчеванья оставлю крошку-другую на стуле, и выходил всегда кстати.
Утречко забрезжило из окон чахоточное, неживое. Как раз к настроению
моему... Тут, слышу, вызывают.
Все, думаю, за Волкова сволочного повели мозги промывать. Хорошо еще
"ласточку" какую-нибудь здесь не делают за такие вольности да в пресс-хату
не тащат. А то за дерзость свою я уже такое получал.
НЕБО. ВОРОН
"Ласточка"... Нет, не птичка нежная, что вместе со мной несет вахту в
небе, ближе к воде, легкая и неуловимая, пилит воздух красиво и неслышно;
она - аристократка неба, его маленький баловень.
Люди окрестили ласковым этим именем одно из своих дьявольских
изобретений, которым увлеченно пользуются за решеткой: в лежачем положении
арестованному стягивают руки с ногами за спиной как можно ближе. Раньше это
называлось дыбой, теперь название приятнее. Прогресс. При таком допросе во
времена Чингисхана сознавались люди во всем, что у них спрашивали. Сегодня
места таких допросов следователи называют пресс-хатами - там ломаются кости
и отлетают органы у пытаемых... Ничего в общем-то не изменилось. Невиновный
охотно рассказывает о несуществующих дичайших по жестокости преступлениях,
берет на себя вину, за которую затем платит сполна.
И правда навсегда остается тайной.
Люди часто уносят ее с собой в могилу, не выдерживая издевательств над
собой, и смерти эти будут множиться и дальше. Уже через десять лет в тюрьмах
этой страны погибнет за время так называемой "перестройки" около двадцати
тысяч человек. Много это или мало? Для времен, когда здесь погибали в
концлагерях миллионы, - "мало", для мирного строительства того строя, что
придет вскоре на смену нынешнему социализму, - много. Хотя кто, на каких
весах может соизмерить - много или мало гибнет на Земле людей? Эта людская
проблема для Неба не значит ровным счетом ничего, там своя арифметика.
Никто и никогда не понесет ответственности за эти смерти в многочисленных
Зонах страны России, ибо люди за решеткой - отторгнутые, а значит, лишенные
права на сожаление и защиту, изгои...
ЗОНА. ВОРОНЦОВ
Вхожу в кабинет - отлегло, майор Мамочка сидит, не Волков, уже теплее.
Рожа, правда, у него мрачная, ничего хорошего не будет, это видно.
- Дело хреновое, - говорит.
Киваю - ясно, не на курорт отправят после всего, что натворил за эти
дни... Готов ко всему.
- Но... вроде выкрутились. Шесть месяцев ПКТ.
Я аж дара речи лишился - как шесть... а суд, срок?
- Все теперь от тебя зависит, - гутарит, - некоторые настаивали на
тюремном режиме...
Говорит что-то, а я не слышу, только цифра это бьет в голову - шесть,
только шесть... радость-то какая!
- ...что скажешь в свое оправдание, Воронцов? - вернул он меня в эту
жизнь.
- Не знаю даже... Конечно, сорвался. Надо было сразу отогнать от себя
ворона, как только выздоровел он. Пожалел...
- А я тебя, да более птицу пожалел, - горько вздохнул Мамочка. - Вот вы
мне за то подарок и сделали...
- Для души она была, - говорю. - Да что - виноват кругом.
Оглядел он меня, видит, правду говорю, без дураков.
- Помогу я тебе досрочно освободиться. Но ты должен дать сейчас мне
слово, что нарушений не будет больше. Все - каюк! Не будешь огрызаться,
пьянки устраивать, чифирить и все подобное. Понял меня?
- Но за что? Что я вам сделал хорошего?
- Я тебя просчитал по документам... звонил своим друзьям пенсионерам в
Зоны, где ты сидел, и разобрался. Ты жертва ложного геройства... ложного
воровского братства.
- Начальник!
- Молчи! И послушай старших... Мне терять нечего, скоро на пенсию. Ведь
ты не сделал за четверть века отсидки ни одного серьезного преступления,
даже ювелирный брал с муляжем пистолета. Ну, и поехало... бунт, побег, еще
бунт... сроки набавляют... А ведь тебе просто было неудобно подвести
"друзей", отпетых воров, и лез с ними вместе на рожон. Дурак! Обезьянья
психология у тебя, дружок... Делать, как все. Ты о себе хоть разок подумай!
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Воронцов почуял, что его лицо залила краска, как у школьника. Словно
застигли его голым. С ним еще никто так откровенно и по-отечески не говорил
за всю жизнь. Он долго испытующе смотрел на Медведева, еще сомневаясь, нет,
уже веря ему. Диагноз майор поставил точный. Поразивший его до глубины
души... "Обезьянья психология..." А ведь действительно, срисовывал воров...
походку, злобу, истеричность...
ЗОНА. ВОРОНЦОВ
Боже, а сам-то я где? И вдруг говорю твердо:
- Хорошо.... это я могу обещать... Но не до конца...
- Началось... - занервничал майор.
- Все, кроме чая, - повышаю голос. - Все остальное - отрубил.
И прямо легкость какая-то наступила, надо же.
- Пусть только не пытают, где водку брал... - тихонько добавляю.
- Хорошо. Но не обещаю. Еще. Почему ты тогда, давно, примкнул к бунту?
Мог просто выйти на вахту.
- Товарищи все ж, как уйти...
- Вот-вот, о чем я только и говорил... Кенты до гроба, клятвы, а завтра в
побег берет тебя бычком и съедает... Проходили... Шесть месяцев ПКТ - это не
один день. Кому-то, может, и ничего, а с тебя сразу голова полетит, за любое
нарушение, понял? Не лезь ни во что! Если б ты активистом был, другое дело.
А пока на тебя другими глазами смотрят, и в это слово, что ты мне дал, никто
сейчас и не поверит.
- А вы? - спрашиваю главное.
- А я - верю. Молчи и работай.
И пошел я в ПКТ - молчать и работать.
ВОЛЯ. ДРЕВО
Ворон, ты зачем в клюве ивовый прут тащишь?
ВОЛЯ. ВОРОН
Гнездо совью у тебя на вершине. Бездомным я стал, друга земного заточили
в темницу. У меня никогда не было своего гнезда... как и у хозяина моего.
ВОЛЯ. ДРЕВО
Вей, вей, ворон... Мне одиноко и скучно... Только кто же в зиму вьет
гнезда? Вольные птицы тебя засмеют...
ВОЛЯ. ВОРОН
Птицы знают Законы Любви... Это не смешно... Слышишь, как дышат Земля и
Небо, слышишь, как журчит ручей времени... и мы несемся в кромешной тьме
мироздания... и будет мое гнездо лететь с нами вместе... и каждый день,
проходя колонной мимо тебя и видя гнездо, мрачные зэки станут осветляться
душой в мыслях о доме, о Любви и о детях... Я строю из прутьев Добро...
ВОЛЯ. ДОСТОЕВСКИЙ
И прошло два месяца, а казалось, вдвое и втрое дольше для зэков; а для
вертухая или погонника - деньки слетают, как листья, незаметно: дежурство,
смена, сон, выпивка, праздник, снова - дежурство, сон, опять зэки...
Земля приняла уже первый снег, как обычно выпавший в этих местах ночью.
Проснулись люди утром, а вокруг - хмурая, совсем уже по-зимнему стылая
белизна. Но недолго пригибались от пушистых новых одежд ветки деревьев, что
не успели подладиться к зиме и сбросить лист; недолго блестели поля свежей
ясностью. Опять оттепель: лучик солнца, дождик, слякоть, голая земля,
изморозь. Талый снег грустно слезился, не надеясь на мороз, воздух еще
наполнен последним теплом, ранним увяданием засыпающей природы. Но и исход
осени был скор в этих местах. Через неделю разверзлись небеса, посыпался
крупными хлопьями настоящий хрусткий и рассыпчатый снег, он уже не растает
до весны - а когда она будет и для кого?
Разлапистые снежинки парашютят смело, по-хозяйски укрывая землю
девственно-белой простыней. В одночасье вдруг потемнеет, а потом завьюжит
так же внезапно, и под утро ударит обжигающий мороз. Что ж, запахивай
покрепче полы телогреечки, поглубже надвигай на заиндевевшие брови
шапчонку-дранку да держись, не ровен час унесет тебя при таком ветре, и
хорошо бы - на волю, нет, на запретку, под дурную пулю заснувшего там пацана
с автоматом...
Воронцову же, после закрытых пеналов особого режима соскучившемуся по
морозной зиме, не видать этой холодной благодати. Сидит он тридцать второй
день в помещении камерного типа, надежно спасающего от снежной замети.
Видит он, как роятся снежинки у большой вентиляционной трубы, мечутся в
воздухе головокружительными зигзагами и, вырвавшись из внезапной для них
бури, устало опускаются, осветляя черный, незамерзающий клочок земли - Зону.
И не замерзнуть ей, потому как отогрета дыханием не одной сотни душ, что
несут здесь свой крест...
ЗОНА. ВОРОНЦОВ
Привыкаешь и здесь.
Звонок, подъем. Пять утра. Ключ скрежещет, дверь открывают дубаки. Люди
встают, заспанные, будто давили их всю ночь, как тараканов. Редко слово
услышишь, разве что - "подсоби... осторожно... отойди" - это мы
нары-"вертолеты" пристегиваем. Противно они так пристегиваются, по душе аж
скребет.
Постели выносим в подсобку. Снова ключ проскрежетал, пошли в умывальню.
Очередь у единственного крана, и вода ледяная, но она хоть немного в себя
дает прийти. Оживаешь.
Скрутишь папироску из махорочки, закуришь натощак да садишься за длинный
деревянный стол. Только что его сделали, еще смолой пахнет, хорошо. И это
единственный запах, от которого не тошнит. А в камере и воняет-то в основном
парашей, портянками да кислым потом... Принюхались, привыкли.
Стол расположен у дальней стены. Стоящий у окошка принимает инструмент -
десять ложек. Берет столько же паек хлеба, дымится лента мисок с хавалкой.
Потом идет то, что у них чай называется, - протягивает дежурный желоб в
ведро, и стекает по нему чуть подкрашенная водичка.
Стукнет напоследок кормушка, проскрежещет упор, вот и вся связь с миром.
Сидим, жрем похлебку, которую они ухой называют. Тошно, но надо. Пустая
миска, которую мы выпрашиваем якобы для рыбных отходов, потихоньку
наполняется набухшей в воде хамсой, которую мы по одной, а то по две, кто
щедрый, вылавливаем из похлебки... Попадется иногда и картофелина - туда же,
если не жалко.
А еще лежат на столе две нетронутые пайки хлеба, которые оставляют по
очередности каждые двое - по кругу. И вот дежурный выковыривает мякиш в
горбушке, рыбная масса с картошкой укладывается им туда плотно - начинкой.
Это - деликатес, который едим тут же, но по очереди. Все же остальное
съедаем до крошки.
Вот и завтрак, вот и утро, вот и день проходит, вот и жизнь проносится,
как эта уха в кишке - была и нету - ни радости, ни воспоминания...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
А недалеко отсюда, на вахте, в очередной раз входили в Зону с работы
зэки.
К вечеру мороз становился уже настоящим, зимним, и люди в куцых
телогреечках и обледенелых кирзачах отчаянно топали по деревянному коридору,
разрывая себе барабанные перепонки этим адским грохотом.
Останавливались у шлагбаума, переминались в поземке, некоторые, нарушая
Устав, рискуя получить в лицо прикладом, приседали на корточки, спиной к
ветру, не слушая окриков солдат, сохраняли таким образом для себя несколько
минут тепла. Лаяли собаки, остро пахло зимней свежестью, и черное
беззвездное небо при свете прожекторов казалось бездонным...
Но вот поднимался шлагбаум, открывались железные ворота с транспарантом
"На свободу - с чистой совестью". Откуда-то надорвавшийся голос Шакалова
выкликал фамилии. Тот, кого называли, проходил мимо прапорщика - усатого и
наглого, почему-то веселого, чуть вьпимши, задиристого, как и все стоящие
вокруг него компаньоны, закутанные в добротные, греющие полушубки,
притопывающие белыми дедморозовскими валеночками.
После пересчета очередная бригада входила на обыск. Здесь Шакалов топал
ногами, стряхивая снег, озорно оглядывал стоящих перед ним хмурых людей.
В этой бригаде жертвой его, как обычно, становился безответный Поморник -
Поп.
По документам Пантелеймон Лукич числился "служителем культа", что
почему-то очень веселило Шакалова, он называл его "культиком".
- Ну шо, попчик, швидко разоблачайся, тут не богадельня тебе... - Шакалов
был доволен своим остроумием. - Рясу-то сподручнее снимать было, когда баб
лечил?
Поморник не отвечал, только жалко улыбался. Снимал колонийские портки, и
каждое неловкое движение - а все движения у него в этот момент становились
почему-то неловкими - сопровождалось дружным хохотом Шакалова и примкнувших
к нему ротозеев-прапорщиков. Руки у зэка дрожали, не слушались, он
раздевался, преданно смотря в глаза надзирателю, а тот корчил ему рожи, и
это вызывало новый приступ смеха у всех, кто был одет тепло и имел сейчас
власть.
- Костоправ, бачишь? Вправлял кость, значит? - сквозь смех говорил
Шакалов. - Бабам, да?
И еще пуще смеялась его кодла, да и зэки, имея возможность повеселиться
безнаказанно, смеялись всласть. Ходуном ходили клубы холодного пара от их
хохота. Смеялись с оттенком подобострастия, каждый раз втайне надеясь, что
за поддержку шуток своих прапорщик не заставит раздеваться донага, а тогда,
может, и пронесешь в Зону пакетик анаши или рукоделие, что смастерил тайком
на работе.
Но никогда почти надежды не оправдывались - дуролом Шакалов, отсмеявшись,
методично обыскивал всех, и находил скрадки, и докладывал выше, и было
наказание, и отдалялась воля...
- Сымай кальсоны, баб нет... - басил Шакалов. - А то черт не разглядит,
что ты там в заду припрятал...
И - очередной взрыв хохота.
Однажды дерзкий, веселый зэк положил в карман кусок подсохшего дерьма, и
обрадованный Шакалов, обнаружив набитый чем-то злополучный карман, запустил
туда руку и вынул искомое. Недоуменно разглядел, ничего не понимая, понюхал.
Тогда единственный раз смеялись все, кроме прапорщика...
Лебедушкин в эти минуты шмона всегда пританцовывал на цыганский манер,
отогревая, несмотря на пару шерстяных носков и теплые рукавицы, замерзшие
руки и ноги. Он буквально оглушал всех своим зычным хохотом. И в такие
минуты Лукичу казалось, что слышит он звук трехпудового колокола из далекой,
за тридевять земель отсюда, своей церкви...
Стоял он, прикрывая руками срамоту, глядя невидяще в одну точку, а
прапорщик, пялясь мефистофельской воистину улыбкой на крестик на его шее,
колебался. Будто родимое пятно, навечно приставший к впалой груди зэка
крестик будоражил его, но крестьянское происхождение всегда властно
останавливало: не трожь, нельзя, грех! И он махал рукой, разрешая одеться. И
старик - а именно в него превратился здесь пятидесятилетний мужчина, -
посиневший, трясущийся, натягивал суетливо и быстро свою одежонку.
Выходил, крестился, вздыхал полной грудью. И пока стоял, ждал остальных,
успевал подумать что-нибудь хорошее. А хорошее у него было связано только с
Высшим. И скоро в душе, несмотря на холод, наступало успокоение...
И потом уже шел строем в барак, оттуда - в столовую, а там с
удовольствием хлебал в окружении мрачных людей баланду и благодарил Господа,
что он послал ему ее сегодня, и, как все, прятал в карман кусочек черного
хлеба - птюху.
Удавалось вынести из столовой птюху не каждому. Отобранные же у зэков
кусочки хлеба летели в отходы, на откорм свиней для офицерской столовой, и
жирные свиньи не ведали, что отбирали для них еду у людей...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
В этот день Квазимода получил через дубака очередной подогрев - махорочку
с запиской внутри. Уселся на корточки в углу у пристегнутых нар и прочел
ксиву:
"Батя! Передаю чай, конфеты. Завтра выхожу на работу, с ногой все в
порядке. Может, прийти к тебе? Хочу на этой неделе избить руководителя СПП,
достал. На днях снова подогрею. Сынка".
Перечитав Володькины каракули, Квазимода в сердцах выругался:
- Достали... А как здесь потом тебя достанут, дурака...
Долго искал в камере карандаш, бумагу - дефицит все это здесь, не Союз
писателей все же, а помещение камерного типа, тюрьма. Еще дольше царапал
ответ, с непривычки делая много ошибок. В итоге получилось:
"Сынка! Не дури. Пападеш суда, башку тибе сверну. За чай молодец. У миня
все нормалек. Один из нас должен быть в зоне обезательно, а то сдохнем.
Батя".
Сынкину записку изодрал в клочья да бросил в парашу. Дремавший рядом
Цесаркаев-Джигит открыл один глаз, спросил лениво:
- Чего пишут, Бать? Живы там?
- Дурью маются, - неохотно бросил Квазимода. - Сюда, видать,
захотелось... Приключений на свою голову ищут.
Джигит глубокомысленно пожал плечами:
- Места всем хватит. А то... скучно, анекдото