Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа

Разделы:
Бизнес литература
Гадание
Детективы. Боевики. Триллеры
Детская литература
Наука. Техника. Медицина
Песни
Приключения
Религия. Оккультизм. Эзотерика
Фантастика. Фэнтези
Философия
Художественная литература
Энциклопедии
Юмор





Поиск по сайту
Детективы. Боевики. Триллеры
   Криминал
      Марголин Юрий. Путешествие в страну зэ-ка -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  -
ать с головней через лес, помахивая, чтобы не потухла. Перед уходом еще быстро пилят дерево в каждом звене -- отобранное сухое бревно -- в барак для дневального. Каждый несет с собой чурку. На полянке, где собралась бригада, пылает во мраке особенно яркое пламя. Разожгли исполинский костер такой высоты и жара, что и не подойти. Кругом сплошной стеной стоят люди -- обсушиваются. Снегом моют руки, поразвешали бушлаты вокруг огня. Дымятся спины, бушлаты, ватные брюки, сверху одетые на свои домашние -- все испаряется; на глазах становится сухо, а потом еще смуглеет, бронзовеет -- того и гляди, загорится, а по краям, как было мокро, так и осталось. Бригадир собирает, ругаясь, поломанные за день лучки, считает топоры. Одного нет -- кто-то забросил топор. Надо искать, -- без топора нельзя вернуться. Наконец, долгожданное -- "Пошли, ребята!" Бригада растянулась по лесной тропе, идет двойками, по дороге встречая, нагоняя другие бригады. Все стягиваются к вахте: там по счету принимают людей. Один спокойно другому: "Да ты же нос отморозил! Три скорей!" А поленья надо припрятать: они краденые. На чурки, которые несут из государственного леса лесорубы, еще смотрят сквозь пальцы: "не полагается, но ... с ними". А вот пильщики, дорожники и всякие другие, кто сам не валил леса -- они свои чурки взяли по дороге из штабелей, приготовленных к отправке -- этим лучше дровишки припрятать под бушлат. -- "Бросай чурки!" -- грозно кричит дежурный стрелок. И до тех пор продержит бригаду, пока 104 не набросают ему столько дров, что хватит топить железную печку на вахте две недели. А в бараке пусть мерзнут, это дело не наше, нас не касается. Часть людей прямо с вахты отводится в карцер, а остальные, громыхая котелками, идут становиться в очередь под окошко кухни. -------- 8. ВРАГ МОЙ ЛАБАНОВ За 10 месяцев на 48 квадрате сменилось трое начальников. Петров, великий ругатель, но добродушный и простоватый человек, оказался неспособным наладить порядок на лагпункте. Скоро он загрустил, и начальственность сошла с него. В последнее утро перед уходом Петров совсем упал духом и, выйдя к плотникам, которые строили забор вокруг женского барака, стал в одном ряду с ними прибивать доски и стучать топором. Он скинул гимнастерку и свою старую фуражку, и весь ушел в работу. Казалось, работая заодно с заключенными, он больше чувствовал себя человеком и больше на месте, чем за бумагами в кабинете. Худое, нервное и усталое лицо его приняло мирное и спокойное выражение. Петров был человеком старшего поколения. Такие люди, которые помнят прошлое без лагерей и романтику гражданской войны, имеют в России свои сокровенные чувства и мысли, горечь и сожаления, о которых никому не скажут. Вряд ли снилось ему, когда он был красным партизаном и ходил в атаку на врагов революции, что судьба поставит его на старости лет начальником концлагеря. Преемник Петрова, Лабанов был так поразительно молод, что когда он вошел в первый раз в контору, никому и в голову не пришло, что это новый начальник. Местом своим он был обязан протекции в Медвежегорске. Лабанов носил кургузый пиджачок, нос имел вздернутый, вид писарька, и, как две капли воды, был похож на слугу Станислава, который в Лодзи подметал пол и отворял двери в учреждении, где я работал. 105 Это было во время одного из моих периодических возвращений в контору. После того как Степанов, уполномоченный 3 части, запретил держать меня в конторе, я все-таки несколько раз возвращался туда -- на короткое время. Конторские "придурки" держали мою сторону. То табельщик Тененбаум подбрасывал мне талон, то бухгалтер Кунин выдумывал работу на пару дней. Однажды, когда я прилежно строчил какой-то отчет, вошел неожиданно в контору Степанов. Проходя мимо, он чуть-чуть покосился на меня и не сказал ни слова, но главбух Май с досадой крякнул и велел мне как можно скорей уходить в барак -- с глаз долой. Степанов, однако, жил в Пяльме и не мог преследовать меня систематически. Зато Лабанов через короткое время стал для меня грозой. Я не мог понять почему. Это выяснилось позже: я в первые дни неосторожно сказал кому-то, что Лабанов не годится в начальники, а в Лодзи в наилучшем случае мог бы быть швейцаром в конторе. Стены имеют уши, и Лабанову эти слова стали известны. Он никогда мне их простить не мог, и допек меня по всем правилам искусства. Лабанов был так малограмотен, что с трудом разбирал писанное. Я должен был ежедневно читать ему вслух и пересказывать содержание бумаг. Зато каждую бумажку, которую я составлял, он немилосердно браковал, заставлял переделывать и переписывать по несколько раз. С особым сладострастием он меня гонял с поручениями по лагерю -- до поздней ночи. Настали для меня черные дни. Это было глубокой осенью, когда лагерь тонул в непролазной грязи. Обуви у меня не было, и Лабанов не давал мне ее. -- Ты не работяга, -- говорил он, -- и так побегаешь. -- Я почти босиком ходил по лагпункту. На ногах появились у меня раны и нарывы, но Лабанов не освобождал меня от беготни. У меня не было характера отказаться от этой работы, я боялся, что в лесу будет еще тяжелее. Нарядчик Гриб, которого я 106 когда-то угостил салом из посылки, хотел оказать мне услугу и включил меня в "этап", т. е. в партию, которую отправляли на другой лагпункт. Однако, в последнюю минуту Лабанов рысцой вбежал в барак, увидел, что я укладываю мешок на дорогу, сказал тоненьким тенорком: "Не позволяю! Не пойдет он!" -- и меня вычеркнули из списка. В первый раз посадили меня в карцер, когда лилипут Петерфройнд, который оставался в пустой конторе, пока я ходил на ужин, не сразу подошел к телефону. За то, что меня не было при телефоне, когда звонил Лабанов, он мне назначил двое суток. Я сам себе выписал ордер на двое суток, и Лабанов подписал его с удовольствием. Мы так много сажали тогда народу в карцер, что очередь до меня дошла не скоро. Теперь можно признаться, что я совсем не сидел. "Завизолятором" Фридман вписал меня в карцерный журнал, и я отсидел свои двое суток (т. е. двое ночей) только на бумаге. Лабанов заставил меня оглашать его ежедневные приказы по лагерю при разводе. Я должен был вставать с подъемом, выходить к вахте и перед собранными бригадами читать его распоряжения по лагерю, среди которых были и дисциплинарные взыскания. Составление этих приказов по лагерю входило в мои обязанности "секретаря". Ему доставило невероятное удовольствие, что я, таким образом, должен был составить и огласить приказ о водворении в карцер себя самого. -- "Ну, как, -- спросил он, -- прочел про себя самого?" -- и хихикнул. Хотя Лабанов трижды посадил меня в карцер, я не сидел ни разу, благодаря тому, что заведующий "Шизо" был свой человек, "западник". Скоро Лабанову надоело истязать меня, и он меня отправил в лес. На мое место подобрали русского. Мой преемник был тихий, вежливый, болезненный человек, который лучше меня умел использовать выгоды своего секретарского положения. Карманы у него были полны стахановских талонов, и каждый раз, когда я заходил к нему в контору, он без моей просьбы 107 вручал мне талон. Зато я, когда получал посылку, обязательно приносил ему пачку украинского табаку. При Лабанове половина западников свалилась с ног, план не выполнялся, и кончилось тем, что его скоро перевели от нас. На его место прислали Абраменко, бывшего сотрудника 3 (политической) части -- "хохла с юмором", о котором я уже упоминал. Абраменко наладил "производство" с помощью нескольких сот русских зэ-ка. От "западников" же толку не было до самого конца их пребывания в лагере. В одно зимнее утро, когда мы уже часа три отработали в звене Глатмана, подъехал к нам возчик. Подъезд был трудный, и не так легко было поставить сани в нужном месте. Лошадь упиралась, и возчик не мог с ней справиться. Движения возчика были так неловки, и все, что он делал, так затрудняло нам навалку, что Глатман рассвирепел. Как он ни указывал, все получалось у возчика наоборот. Наконец, Глатман размахнулся и наотмашь ударил возчика в лицо. Я думал, что начнется драка, но вместо этого возчик опустил руки и расплакался, как малое дитя. Глатман плюнул и отошел в сторону. -- "Зачем ты его бьешь? -- сказал я с укором, увидев из-под ушастой шапки совсем молодое лицо 17-летнего мальчика. -- Все его бьют! опять Салек!" -- Зачем он лезет, куда не надо! -- с сердцем сказал Глатман: -- разве ему по силам быть возчиком? Разве это для него работа? Ведь он саней повернуть не умеет. Это еще ничего, а если бы в русском звене, они бы ему кости поломали! Салек все еще плакал, прислонившись к оглобле и не утирая крупных слез. Я подошел к нему и как ребенка стал его утешать. Салек в самом деле лез, куда не надо. Он был похож на любознательного и наивного щенка, который всюду тычется носом и от всех терпит незаслуженную обиду. Дома, наверное, мать очень его баловала. Салек мне рассказывал про родительский дом и пекарню отца в галицийском местечке, -- про 108 то, какие булки у них пекли и какие перины мать стелила на ночь. Он был здоров, лицо имел пухлое, ребяческое, и отличался удивительной способностью у всех оказываться под ногами. Спускаясь с верхней нары, он непременно задевал ногами сидевшего внизу. Подходя к печке, чтобы помочь (он еще и услужлив был, как хорошо-воспитанный мальчик), подать кому-нибудь кружку с огня, -- он ее непременно опрокидывал и разливал. Когда растапливали печку в бараке, он до тех пор ворошил и поправлял дрова, пока огонь не гас, хотя его никто не просил помогать. Поэтому все его били нещадно и жестоко. Не было дня, чтобы он не плакал навзрыд, чтобы не раздавался его жалкий, ребячий визг, чтобы не бросалось в глаза среди барака его орошенное слезами лицо. Как щенка, его отшвыривали пинком от печи, когда кто-нибудь хотел погреться, а места нехватало. -- "Ведь я раньше пришел!" -- рыдал Салек, пораженный такой несправедливостью. И быть возчиком он попросился без раздумья, когда вызывали желающих работать на лошади. Он еще не умел соразмерять своих сил. Кости у него были мягкие, но зато аппетит -- волчий. Салек никак не мог наесться досыта. А возчиков хорошо кормили. Мое сочувствие или жалость не могли его накормить или облегчить его работу. Лагерь учил его беспощадно -- учил о праве сильного и о законах борьбы за существование. Салек оказался понятливым учеником. Скоро я увидел, как он бьет тех, кто слабее его. Он научился уходить с дороги сильных и брать за горло, кого можно. У него появился сиплый бас, и он стал материться затейливо и сложно, как заправский урка. В конце зимы опять кто-то жалко плакал в нашем бараке. Но это уже не был Салек. Салек был тем, который избил. В дых, в зубы, в морду, -- как его самого били, а потом отошел в сторону и сплюнул -- точно так, как это сделал Глатман в то утро. -- "Зачем ты так делаешь?" -- хотел я спросить -- и не посмел. Салек презрительно посмотрел на меня, 109 как на пустое место. Взгляд у него был волчий. Волченок! Уже он умел укусить больно, выучился воровать, не стеснялся открыто взять чужое, как настоящий урка, нагло глядя прямо в глаза: "посмей сказать слово!" Уже Салека боялись в бараке, и ходили слухи, что он передает в 3-ью часть, о чем разговаривают западники. Так долго топтали Салека, пока он не научился топтать других. И как могло быть иначе? Сама власть -- непогрешимая и всемогущая -- преподала ему урок циничного и грубого насилия. Никто его не жалел, не учил уважать человека. А в самом лагере уважали только силу. Скоро Салек научился презирать "доходяг", людей, которые без сопротивления идут на дно, не умеют дать подножку врагу. А врагом Салека был весь мир. Молодежь 17-18 лет, попадая в лагерь, либо "доходила", т. е. физически чахла, либо быстро дичала, в короткий срок усваивая приемы и мировоззрение бандитов. Не все, как Салек, становились волками. Другие, под конец, как гиены и шакалы, жили падалью, ходили за лагерными богачами и силачами, подбирая объедки, сидели под кухней, ожидая, чтобы им выплеснули помои и картофельную шелуху -- сторожили, когда поедет в каптерку воз с капустой, и всей сворой бросались на него, чтобы под ударами кнута стащить качан и убежать с ним. Тема -- "молодежь в лагере" -- относится не только к заключенным. В конторе 48-го квадрата работал Ваня -- подросток лет 16-ти, вольный -- с круглой стриженой головой и смышлеными глазами. Ваня был сыном ссыльно-поселенцев, прикрепленных к району. Это был способный парнишка, он окончил счетоводные курсы и работал у нас в бухгалтерии. В возрасте, когда еще надо учиться, он был вполне самостоятелен и начал карьеру советского служащего. Лагерь его не удивлял и не смущал. Мира без лагерей он себе и представить не мог. Для своих лет он был необыкновенно солиден и сдержан. Ваня жил очень бедно: ел немного лучше нас, носил 110 серо-мышиный бушлат и рубашку, как заключенный; комнаты своей не имел и ютился в углу у кого-то из стрелков. Я к нему приглядывался с любопытством: что этот подросток знал о жизни, какие у него были перспективы в будущем? С европейской точки зрения Ваня был полудикарь: никогда в жизни не выезжал из онежских лесов, не имел понятия о городском комфорте, вид шляп и галстуков на фотографиях западников приводил его в веселое настроение, о яблоке или груше он знал только по наслышке, никогда не ездил трамваем, не питался по-европейски, не спал по-европейски (пододеяльник ему был неизвестен). Ваня имел очень смутное понятие о христианстве, никогда не видел ни Библии, ни Евангелия, и вся мудрость мира заключалась для него в политграмоте. В духовном смысле он как бы был кастрирован: не знал, что можно иметь разные мнения о разных вещах, что можно сомневаться в том, что стоит в изданной Госиздатом книге, или иметь о чем-нибудь {свое} мнение. Ваня, конечно, матерился как взрослый, но при этом не сознавал, что говорит что-нибудь циничное и грязное. Для него это был обычный способ выражения. Он охотно пил водку со взрослыми и грубо говорил о женщинах. Романтика, высокие мечтания, преувеличенный идеализм молодежи -- восторженный коммунизм, который на Западе оперирует такими понятиями, как "борьба за свободу", "восстание порабощенных", "человечество", -- просто не могли быть приложены к нему. Он был счетовод на лагпункте и видел жизнь как она есть. В школе научили его, что это есть самая лучшая жизнь, а за границей -- капитализм, эксплоатация, и все гораздо хуже. Раз он меня попросил, чтобы я ему рассказал, какие фрукты в Палестине. Я ему описал апельсины, бананы, грейп-фруты. "Да, -- сказал Ваня, -- фрукты интересные. А только эксплоатация у вас -- вот это плохо!". 111 При всем том Ваня был мальчик: ему было трудно вставать рано, весь день до поздней ночи корпеть над цифрами и бумагами и он часто опаздывал на работу. Все вольные служащие у нас, проходя через вахту, отмечались у стрелка, а ровно в 9 часов я забирал у стрелка список и докладывал начальнику лагпункта об опозданиях. Ваню предупредили раз, два. Наконец, составили акт и послали, куда следует. Ваня получил повестку в Нарсуд. В то время такие вещи еще не имели серьезных последствий. Ване дали не то 4, не то 6 месяцев принудительного труда в той же должности, с вычетом 25% жалованья. Однако, Ваня помрачнел, и стал еще смирнее. Жизнь его не баловала, а приучала к железному порядку. Скоро забрали его от нас в соседний лагпункт. Ваня, как сын ссыльно-поселенца, вырос уже с сознанием социальной вины и клейма. Но кругом лагеря было много детворы из семей начальников и стрелков. В особенности много было ребятишек на том лагпункте, где я провел три года после 48-ого квадрата. Эти дети часто приходили в контору ремонтных мастерских лагеря (за воротами), и когда мы работали за вахтой вблизи поселка, они к нам прибегали и играли возле нас. Они росли на наших глазах, а мы на их глазах старели. Всеобщим любимцем лагеря был 5-летний Вова, сын начальника мастерских, всегда окруженный целой оравой ребятишек старше и моложе его. Когда бригады вечером и в полуденный перерыв выходили на дорогу и строились, чтобы пойти "домой", ребятишки облепляли их. Заключенные с ними шутили, сажали их к себе на плечи и так носили до самой вахты. Потом Вова с товарищами делал попытку проскочить в ворота лагеря, но это было запрещено, и ребятишек отгоняли в сторону. Стрелки смеялись: "Успеете сесть, когда вырастете!" -- Дети стояли гурьбой в стороне и смотрели с интересом, как стрелок выходит с ключами, растворяет ворота, а другой считает проходящих парами. А иногда еще интереснее: обыскивают тех, кто идет с поля или 112 овощехранилища, -- не украли ли чего. Обыскивают и тех, кто только что шутил с ними и нес на плече. Это в порядке. Вова знал, что люди делятся на 2 категории: одних считают, водят под конвоем, они должны слушаться и делать работу, на которую их выводят. Зэ-ка для этого и существуют. Они некрасиво одеты, и когда папа приходит, они встают и боятся его. Папа может на них кричать, а они на папу или Вову? -- смешно даже подумать такое. Папа, или он сам, Вова, или люди на поселке -- это совершенно другие люди, чем эти зэ-ка. Вова рос с лагерниками, как сын помещика с крепостными, не спрашивая, почему одни носят оружие и приказывают, живут в отдельных домах, а другие живут за колючей проволокой, куда никого не пропускают. Он с детства считал это естественным, как мы, городские дети, считали в своем детстве само собой понятным, что вокруг города находятся деревни, а в них чужие, грязные и бедные мужики, которые делают черную работу и живут совсем иначе, чем мы. Вся окрестность была усеяна лагерями, и это не были "преступники", а нормальная и основная часть населения. Не "преступники", а просто -- отверженные. При виде советских детей, растущих среди арестантов, в атмосфере бесправия и человеческого унижения, и привыкающих к невольникам, как к самому нормальному явлению, я думал, что взрослым следовало бы убрать отсюда ребят, как из публичного дома, и не допускать, чтобы детские глаза смотрели на то, что они делают. Что же могло в будущем вырасти из этих детей, кроме тюремщиков -- или рабов? Мне было жаль Вову, который с детства привыкал к виду упорядоченного государственного рабовладения. У него были прозрачные синие глаза, и он был отчаянный шалун. Но в 5 лет Вова уже ориентировался в том, что у этих сотен дядей нет и быть не могло семей, таких детей, как он сам, что они не имели права ходить, куда им хочется, и представляли собой нечто среднее между людьми и стадом коров, которых гонят по улице и запирают на ночь. Бояться их нечего: 113 если они посмеют обидеть его, Вову, то сейчас папа или дяденька с ружьем их отведет в карцер -- вон в тот таинственный домик за лагерем, обведенный двойной изгородью и всегда наглухо-запертый. Как часто, встречая детей с морковкой или куском хлеба в руке, голодные зэ-ка протягивали руку и просили "дать попробовать". Но дети не поддавались на эту удочку. Это были особенные дети. Никто их не учил подавать милостыню, и никогда я не видел, чтобы ребенок что-нибудь подал заключенному.

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору Rambler's Top100 Яндекс цитирования