Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа

Разделы:
Бизнес литература
Гадание
Детективы. Боевики. Триллеры
Детская литература
Наука. Техника. Медицина
Песни
Приключения
Религия. Оккультизм. Эзотерика
Фантастика. Фэнтези
Философия
Художественная литература
Энциклопедии
Юмор





Поиск по сайту
Детективы. Боевики. Триллеры
   Криминал
      Марголин Юрий. Путешествие в страну зэ-ка -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  -
не будем. -- Не будем! Не будем! -- хором закричали все собранные. Начальник без слов повернулся и вышел. Через 15 минут вошел комендант и вызвал к начальнику всех, четырех, которые говорили. Нас привели в контору и по одному стали вводить в кабинет начальника. Когда пришла моя очередь, я увидел пред собой целый аэропаг: за столом заседала комиссия, там были, кроме начальника лагпункта, заведующие КВЧ, Санчастью и прочие руководители лагпункта. Меня допрашивали 3/4 часа. Добивались ответа: кто собирал талоны вчера вечером, кому я отдал свой талон. Я сказал, что не помню. Потом мне стало стыдно своей нерешительности, и я сказал им, что не следует задавать мне таких вопросов. -- Почему? -- заинтересовался начальник лагпункта. -- Потому что, если бы я и помнил, то все 194 равно не сказал бы вам этих имен: я понимаю, что вы ищете людей для обвинения, но люди, собиравшие талоны, не были вовсе нашими "вожаками". Это были случайные люди. -- Так почему же все-таки не сообщаете их имен? -- Это было бы бесчестно. Вы первый не уважали бы меня, если бы я был доносчиком на своих товарищей. -- Слышите, что он говорит? -- охнул начальник лагпункта. -- Вот каков! Мой ответ был наивен, так как каждый из людей, сидевших за столом, сам был доносчиком и сотрудником НКВД. Меня вывели и в соседней комнате раздели до гола, обыскали, нашли и забрали, в который раз, ножик, -- и через 10 минут я был водворен в карцер, в камеру, где уже сидели Брандес, Новак и Шпицнагель. Начальство действовало по классическому рецепту: изъяло, прежде всего, представителей "мятежников" -- обезглавило массу. Мы были готовы к геройской защите, чувствовали прилив сил и бодрости. Мы стряхнули с себя рабское оцепенение, и сознание общей борьбы сразу сблизило нас. Все мы в камере сразу перешли между собой на "ты". Но страдать нам не пришлось. Часа через 3 отворилась дверь карцера, и вошел прокурор Каргопольлага -- тот самый, которого мы тщетно добивались целый месяц -- и после краткого опроса велел нас выпустить. В бараке мы были встречены общим ликованием. Оказалось, что в наше отсутствие прибыли из Ерцева все центральные власти: начальник Каргопольлага, начальники КВО, САНО, уполномоченный и прокурор. На собрании в бараке западникам обещали, что в течение месяца все будут освобождены; а когда стали жаловаться на содержание в штрафном лагере -- обещали немедленный перевод в другие "нормальные" лагпункты. Итак, победа по всей линии! Брандес выступил вперед и в короткой речи поздравил западников 195 с успехом демонстрации и примерной дисциплированностью; особо поблагодарил трех своих товарищей по карцеру. Я в ответ от имени всех участников забастовки выразил благодарность Брандесу, -- и обе речи были покрыты аплодисментами. Длинная очередь западников выстроилась под окошками кухни получать утренний завтрак. Утром следующего дня нас вывели из Осиновки первой. Часть была отправлена во вторую Осиновку, а часть, в которой и я находился -- в Круглицу. Таким образом, 1 октября 1941 года я снова очутился в Сангородке. В половине октября большая партия западников была освобождена. Этого было достаточно, чтобы успокоить оставшихся. Мы с верой и надеждой ждали своей очереди. Главный организатор сопротивления, Брандес, был отправлен в Ерцево. Там он продолжал бунтовать. Он требовал разрешения снестись телеграфно с польским представительством в столице. Ему позволили написать письмо, на которое так и не пришло ответа. Ни на одно из потопа писем, которые были отправлены в ту зиму из лагерей на адрес польского посольства, не пришло ответа. Мы не могли представить себе, чтобы польское посольство не отвечало на письма польских граждан в беде, и считали, что либо наши письма не передаются по адресу, либо ответы не пропускаются в лагерь. Так или иначе -- фактом остается, что после "амнистии" мы попрежнему были лишены контакта с польскими властями и целиком зависели от произвола органов НКВД. Тогда Брандес снова -- на этот раз единолично -- отказался от работы. На этот раз он просидел в карцере, не принимая пищи, 9 суток. После этого его перевели в больницу. По выписке из больницы он снова отказался от работы. Тогда его официально освободили от работы "по состоянию здоровья", т. е. легализовали его протест. И, наконец, в январе 1942 г. он и Новак были освобождены. Я и Шпицнагель продолжали оставаться в лагере. Зима 41-42 года была самым тяжким 196 испытанием моей жизни. Голод подтачивал мои силы. Но страшнее было другое. До того я относился к лагерю, как наблюдатель со стороны, как литератор, как человек, которому в будущем предстояло написать о нем книгу. Лагерь казался мне редчайшим секретным документом советской действительности, к которому я случайно получил доступ -- захватывающим документом и панорамой. В эту зиму я понял, что легче войти в лагерь, чем выйти из него. Лагерь перестал быть для меня темой для наблюдений. Я перестал наблюдать и начал умирать в лагере. Я почувствовал, что изъятие из амнистии есть для меня -- смертный приговор. Я был отрезан от всего мира, от семьи, от родных и близких. Мои письма не передавались заграницу. В Сов. Союзе не было у меня ни души. Некому было оказать мне материальную и моральную помощь. Город Пинск, где я оставил свою старую мать и преданных друзей, был занят немцами, и советские газеты сообщили об избиении там 10.000 евреев. Теперь я знаю, что моя бедная мать еще была жива в это время. Гетто в Пинске было окончательно уничтожено в октябре 1942 г. Незнание будущего давило нас. Советско-немецкая война была для нас войной горилл и каннибалов. Обе стороны были нечеловеческим искажением всего святого и дорогого нам. "Амнистия" превратилась для нас в орудие шестимесячной пытки и безграничных терзаний. Каждые 2-3 недели в течение этого времени освобождали из Круглицы по 5-6 человек -- иногда одного, единственного -- и нельзя было понять, почему именно этих, а не других. Волосы подымались дыбом от ужаса: а если задержат? Быть исключенным из амнистии -- было много хуже, чем вообще не иметь амнистии: это отнимало надежду и на будущее. Мы уже давно перестали добиваться смысла и логики в обращении с нами. На волю, к Андерсу, шли заведомые фашисты, матерые польские антисемиты, противники правительства Сикорского. Мы -- евреи-демократы, чьи семьи погибали в гетто, 197 задерживались без объяснений. Мы не знали, ни как, ни против чего нам защищаться. Нам не объясняли тайных мотивов нашего задержания. Сперва мы объясняли себе задержку освобождения -- трудностями транспорта: вагонов нет. Но проходили месяцы за месяцами, и это объяснение отпадало. Наконец, само это "мы" -- начало таять. С каждым месяцем сужался круг западников. Нас были сотни, потом остались десятки, потом, в марте 1942 года, полгода после забастовки в Осиновке, остались считанные люди. Эта "амнистия" по капле высосала из нас кровь, довела нас до исступления и нервной катастрофы. Только когда мы остались последними -- и 90% западников ушло из лагеря -- мы поняли то, что должны были нам сказать с самого начала, чтобы избавить нас от нечеловеческой пытки ожидания: что нас не освободят, что советская власть применяет амнистию не ко всем, кого она касается, -- и именно к нам, небольшой кучке оставшихся, она не будет применена. Ряд месяцев мы жили в неописуемом нервном напряжении. Мы ждали неделями, пока придет список на освобождение. Вечером после работы мы узнавали, что в УРБ лежит список на 7 человек. -- "Кто такие?" -- Каждый подавлял волнение, делал вид, что он спокоен: "не в этот раз, так в следующий пойду..." Но внутри все кипело и дрожало: "столько людей уже ушло, и столько месяцев уже я жду -- почему мне быть последним?" И вот, названы 7 имен, среди них твой сосед по нарам или человек, которого знаешь давно. К радости за них примешивается горькое отчаяние за себя. Лица людей, вызванных нарядчиком -- преображены и сосредоточены, серьезны и полны скрытого возбуждения... Некоторых среди дня вызвали с производства: "бросайте работу, идите немедленно в лагерь -- оформляться на освобождение!" -- Оформление -- дело сложное. Надо сдать все лагерные вещи, некоторые переменить. Существует инструкция, по которой освобождаемым, не имеющим своих вещей, выдается обмундирование второго срока, не новое, 198 но опрятное и прилично выглядящее. Перед уходом из лагеря -- обязательно баня. Люди потрясены, но стараются не выдать своего счастья, а большинство "не верит": "пока не отъеду сто километров отсюда -- не поверю". Но мы уже чувствуем какую-то черту между ними и нами -- которая отделяет живых от мертвых. В последнюю минуту суем им записочки с адресами родных заграницей -- "когда-нибудь передайте о нас, помните о нас!" -- Все обещают, но большинство очень скоро и быстро забывает лагерь, как дурной сон, со всеми, кто там остался. А если кто-нибудь и вспомнит, и напишет в лагерь, где недавно сам сидел -- его письмо не будет передано нам. Все те месяцы, пока продолжалась отправка маленьких групп и партий на волю, мы боялись напоминать о себе, торопить, запрашивать -- чтобы не выдать своего беспокойства и не показать, что мы вообще считаем возможной такую вещь, как исключение нас из амнистии. Потом, когда несчастье стало фактом -- уже было поздно. Мы писали жалобы, польским представителям: ответа не было. Мы обратились устно к прокурору из Ерцева, когда он был в Круглице: "почему нас не отпускают?" -- Прокурор засмеялся и ответил: "вы евреи, Сикорский вас не хочет". Этот ответ мы сочли за дурную шутку. Не все среди нас были евреи. Я написал для себя и десятка товарищей жалобы начальнику Каргопольлага. Через месяц пришел ответ: моим товарищам ответили, что они задержаны "до особого распоряжения" -- ничего не объясняющие непонятные слова. А мне сообщили в письме, на обратной стороне которого я должен был расписаться в том, что его прочел: "В ответ на запрос з/к Марголина Ю. Б. разъясняется ему, что он не подлежит амнистии для польских граждан, как лицо непольской национальности". Я ответил на это "разъяснение" горячим протестом. Я писал, что амнистия имеет в виду всех польских граждан без различия национальности и 199 вероисповедания. Что польские граждане-евреи в массе были освобождены по амнистии, и я поэтому не принимаю такого объяснения, что меня задержали как еврея и прошу сообщить действительную причину задержания. Что пока не сообщат, на каком основании исключили из амнистии, буду считать свое заключение незаконным. Что заключение угрожает моей жизни, разоряет меня материально, подвергает страданиям и лишениям мою семью, и за все это я возлагаю ответственность на правительство Советского Союза. Что польское лондонское правительство Сикорского является демократическим правительством, свободным от антисемитизма, и я отказываюсь верить, что исключение польского еврея из амнистии для польских граждан происходит с его ведома и согласия. Я не получил ответа на это письмо. Не с кем было разговаривать, не к кому обращаться -- не на что надеяться, кроме тех, кто находился заграницей -- свободных людей на Западе, моих друзей и родных, которые могли интервенировать в мою пользу. На них я возлагал свою надежду, не подозревая, что ни тогда, ни позже, ни по сей день люди Запада, чьи близкие пропали без вести в Советском Союзе, не ударяют пальцем о палец для их спасения. И благо нам, что мы этого не знали. Я был бессилен что-нибудь предпринять для своего спасения из чудовищного и бессмысленного несчастья, которое стряслось со мной. Но я надеялся на то, что война еще выяснит многое -- и на то, что многолетнее и бесследное исчезновение в Сов. Союзе как мое, так и многих других людей из Европы обратит на себя внимание широких общественных кругов. Я не потерял надежды и не отчаялся до конца. Но весной 1942 г. я пережил шок, который временно превратил меня в невменяемое и душевно-ненормальное существо. Я поседел в эти месяцы. Я был молод, когда меня арестовали в Пинске. Вдруг я услышал с удивлением, что меня окликают на работе "отец", а потом стали звать меня -- "дед". 200 Голод иссушил мое тело, непосильная работа согнула спину, колени дрожали, лицо сморщилось, и руки тряслись. Мой слух ослабел и глаза потухли. Моя близорукость значительно усилилась, и стекла, которые я привез с собой в лагерь, уже были недостаточны. Начальник лагпункта отказался снять меня с общих работ. Я пошел просить помощи у уполномоченного. Уполномоченный -- уже не Степанов, а другой, круглолицый, -- сказал мне: "Да ведь я знаю вас: вы переписываетесь с иностранными консульствами". Это был намек на копию визы в Палестину, которая была мне переслана в конце 1940 г. -- Когда я просил содействовать мне найти работу в конторе, ссылаясь на слабое зрение, он мне ответил: "Деревья в лесу большие, и то вы их плохо видите, так как же вы будете в конторе? Буквы на бумагах ведь совсем маленькие!" -- и я не знал, смеется ли он надо мной или говорит серьезно. Тело мое распадалось, и все во мне было растоптано и расстроено. Ничего не осталось во мне, кроме животного ужаса перед леденящим холодом и физической болью. Я выходил с утра в поле, метель засыпала мое рубище, и я прислонялся где-нибудь под деревом в снегу и стоял в оцепенении, как во сне, пока окружающие с руганью не заставляли меня взяться за колоду, что-то тащить, подымать, помогать кому-то. Но я уже ничего не мог сделать. Вокруг меня были чужие лица. То, чего я больше всего боялся, наступило. Западники ушли, и во всем лагпункте еще оставалось 15-20 таких, как я, разбросанных среди косматых, голодных, озверевших людей. Ни одна бригада не хотела меня. Настал день, когда я украл ножик у соседа. Этот ножик не был мне нужен. Я не знаю, зачем я это сделал. -- Жалкий самодельный лагерный ножик лежал на краю нары, -- он выпал из бушлата соседа. Я спрятал его в свой карман. Потом сосед искал ножик, ругаясь, по всем углам. Я лежал в глубокой тени, не отзываясь, и испытывал мрачное удовлетворение от того, что никому не приходит в голову в бараке искать его в моем кармане... -------- 15. "РАБОТАТЬ НАДО" 201 Зимой 41 года мы выходили с ножами и серпами в леса около Круглицы -- последние поляки в ожидании амнистии. Мы занимались заготовкой силосного корма для скота, т. е. нарезали тонкие березовые и ольховые прутья и вязали из них веники, норма которых составляла сто на человека. Мы вязали от 30 до 70. Весь день мы бродили по снегу между деревьев, то и дело окликаемые стрелком для проверки. Справа от меня работал Электорович, пожилой поляк с сумрачным лицом, неразговорчивый и необщительный, который, как и я, был исключен из амнистии -- и в ту же зиму умер в лагере. Найдя молодую березовую поросль, мы беспощадно уничтожали ее, оставляя только черенки в земле. Слева работал бывший бургомистр города Копылинце в Зап. Украине, старый адвокат с пухлым мягким лицом, очень похожий на Молотова -- на нем чудом еще уцелело долгополое черное пальто из дому. Нагнув с усилием высокую ветвь и зажав ее подмышкой, старик серпом обчищал с нее боковые ветки, и когда отпускал ветвь, она выпрямлялась с шумом, и с дерева осыпался снег на плечи и голову старого человека. Даже на такой простой работе общая норма для всех -- была варварством. Одни из нас, и в особенности молодежь с зоркими глазами, моментально находили подходящее дерево, срезывали ловко и быстро, одним метким ударом ножа наискось отделяя черенок от ствола -- другие в том же положении теряли несколько секунд, чтоб осмотреться, и ударяли ножом раз, и два, и три, а еще потом отдирали рукой ветку с лоскутом коры -- эти никогда не могли выполнить даже половины нормы. В нормальных рабочих условиях "норма" есть средство отбора -- она отсеивает тех, кто не годится для данной работы, но годится для другой. Электорович, я и старик бургомистр наверное умели делать хорошо много вещей, но мы очень плохо заготовляли веники, и поэтому для нас норма принудительного рабского труда была 202 нормой голода и неизбежно обрекала на гибель. Мои веники плохо держались -- то распадались, то сваливались со стойки, на которую я их вешал. Бригадир, проходя мимо, критически осматривал их и с сомнением качал головой. Нарубая ветки, я думал о том, какая это страшная вещь -- соединение нормы, которая всегда остается несоизмеримой с индивидуальными различиями работающих, с прикреплением к месту работы и невозможностью сменить ее по своему желанию. Я знал, что в одинаковых с нами, лагерными, условиях находятся в этом отношении и "вольные" советские рабочие. Я вспомнил своего товарища, который приехал в Палестину и взялся там за огородничество. Помидоры не росли у него, и скоро он бросил возиться с грядками. Оказалось зато, что он -- прекрасный пчеловод и умеет разводить кур. В лагере, если бы его послали на огород, он бы мучился бесконечно, не выполняя нормы, и погиб бы на штрафном пайке. "Труд -- дело чести!" -- эта советская формула в условиях диктатуры прикрывает принудительность навязанного занятия и абсолютную, рабскую зависимость от работодателя, которая не легче, а много тяжелее, когда в роли работодателя выступает полицейское государство. Десны мои расшатались и кровоточили, и два золотых мостика выпали из моего рта. Прежде чем я успел подумать, что с ними сделать, у меня украли один из них. Рядом со мной лежал на наре голубоглазый карпаторусский паренек. Его косвенное признание в краже выразилось в том, что он принес мне в один из ближайших вечеров целый вареный телячий язык! Из такого языка нарезали порций 20 ко второму котлу. -- Ешь! -- сказал он мне великодушно и объяснил, что стянул на кухне 2 языка, один для себя, другой для меня. Он добровольно помогал на кухне, приходя с работы, мыл, убирал, чистил овощи -- за это его подкармливали, и при случае он мог стащить какие-нибудь объедки, но два языка! столько мяса!.. Этому я не поверил и понял, что мой сосед просто 203 делился со мной выручкой за золотой мостик... Не долго думая, я съел целый телячий язык без хлеба. Второй же массивный мостик я отдал главному повару Ваське. Этот Васька был гладкий щеголеватый молодой человек, и я имел к нему полное доверие. Я решил, что мне надо завести дружбу на кухне, и отказался взять у Васьки деньги. Я сыграл на благородство. Разве можно перевести на деньги такую вещь, как дружба с главным поваром? -- "Бери, Вася, а денег мне не надо -- покормишь при случае"... Дело в том, что на лагерной кухне, обслуживающей сотни людей, всегда остается и лишний суп и лишняя каша. Начальство, которое понимает, что повара должны быть сыты, да кстати, и само подъедает из того же лагерного котла, следит зорко, чтобы не переходилась известная граница, чтобы повара не обижали одних зэ-ка и не кормили других по своему усмотрению. Но уследить трудно. С утра представитель Санчасти проверяет качество пищи. Часто бывает, что прогнившая рыба или хлеб из гнилой муки запрещаются к раздаче (но это не значит, что мы получим что-нибудь взамен). При раздаче присутствует дежурный стрелок ВОХР'а, и --

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору Rambler's Top100 Яндекс цитирования