Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Детективы. Боевики. Триллеры
   Криминал
      Марголин Юрий. Путешествие в страну зэ-ка -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  -
варивал первый и ни за чем ни к кому не обращался. Если случайно пропускали его при раздаче, не напоминал о себе и лежал голодный дальше. Он никому не мешал, и все его любили. Но вдруг -- раз недели в три -- овладевала им тревога. Тогда он вставал и прямо шел на вахту, к воротам. "Куда? -- Я домой, -- объяснял серьезно Алеша, -- к Маше и Нюре." -- "Что за Маша и Нюра такие?" Это были его сестры, у которых он жил до начала войны в ярославском колхозе. Алеша, не считаясь со стрелками, держал курс на ворота из лагеря, как магнитная стрелка на север. Его выгоняли, но он не шел. Кончалось тем, что его в растерянном виде приводили в Санчасть, и дежурный врач водворял его на койку в стационар. В стационаре надо было за ним наблюдать в оба, так как он вставал в одном белье, и среди зимы отправлялся на вахту -- "домой", если не успевали его перехватить у выходной двери. В этом случае 294 дежурная сестра, Марья Максимовна, получала карцер за нерадение. Если же удавалось Алешу задержать у двери, он добром не ложился в постель. Начиналась свалка, сбегались санитары, Алеша свирепел. Санитары вязали его, надевали смирительную рубашку и привязывали его к койке. Тогда Алеша начинал биться и кричать. По 12 часов, в течение которых пена текла у него изо рта, он бешено рвался и не переставая кричал чужим голосом одну и ту же фразу: "Отойдите от меня! -- Отойдите от меня! -- Отойдите от меня!" В это время никто в палате, где лежали умиравшие с голоду дистрофики и другие тяжело-больные, не мог сомкнуть глаз. Если бы не эти припадки, когда Алеша показывал необычную силу и бешенство -- то зэ-ка бы не верили, что он помешан. В лагере подозревают в каждом симулянта. Но Алеша не прикидывался -- это было видно не только из припадков, но из того, что он не реагировал, когда обносили его при раздаче еды. Однако, голоден он был страшно, -- и как только показывалась раздатчица Соня, -- просил у нее "косточки". Косточки принадлежали Алеше. Ему приносили миску костей из кухни, и он их часами грыз, как собака. Я был его соседом, и привык к хрусту костей, разгрызаемых крепкими белыми зубами. Все мы открыто завидовали Алеше, и если бы их дали другому, то были бы протесты. Но Алеша был на особом положении. После припадка проходило 2-3 недели. Алеша чувствовал себя крепче и начинал снова готовиться в дорогу. Тогда приходил к нему врач, садился на койку и начинал ему объяснять: он в заключении, нельзя идти к Маше и Нюре. -- "Почему нельзя? -- спрашивал очень серьезно Алеша. -- Я ведь ничего не сделал. Я никого не обидел и хочу домой!" Врач объяснял, что все кругом одинаковые, и все заключенные, и все домой хотят, но не могут... "Почему?" -- спрашивал Алеша, и тогда на минуту наступало в палате молчание, и всем казалось, что это не Алеша с ума сошел, а мы, все окружающие, мы, которые не можем 295 ему объяснить, почему нельзя идти домой, а только требуем, чтобы он оставался с нами, потому что мы все, как он, задержаны и втоптаны в грязь. И, повернувшись ко мне, врач разводил руками и говорил: "Да ведь он прав! Он, сумасшедший, совершенно прав, и я ему ничего объяснить не могу!" Алеше предстояло годы лежать в стационаре, грызть кости и терпеть голод, хотя были где-то Маша и Нюра, и никому ни с какой точки зрения не было нужно его умирание в лагере. Ночью он бешено кричал: "Отойдите от меня! Отойдите от меня!" -- и выгибался, веревки, которыми его опутали, напрягались и врезались в тело, койка трещала -- и я лежал рядом, смотрел на льняную голову бесноватого в поту и огне -- и думал, что этот крик обезумевшей жертвы пред лицом палачей может повторить каждый из нас, над кем замкнулся круг советского "правосудия", каждый опутанный и замкнутый в огромной темнице народов, называемой Советским Союзом. -------- 20. В КОНТОРЕ. О работе чертежника я не имел ни малейшего понятия. В конторе "Цетерэм" было незанято место чертежника, и поэтому записали меня, с согласия старшего бухгалтера и начальника мастерских, на эту работу, чтобы дать мне передохнуть несколько дней и посмотреть, не найдется ли для меня какого-нибудь применения в будущем. Я провел в конторе ЦТРМ полных 5 недель. Это время: январь 1943 года, когда под Сталинградом совершился перелом войны, для меня было временем физической катастрофы. Работа в конторе уже не могла спасти меня. Я знал, что умираю. Но людям, среди которых я находился, я не смел показать этого -- из страха, что меня выбросят. Я из всех сил держался за свое место в конторе. Скоро я узнал, как тяжела чужая милость и как трудно утопающему держаться на поверхности воды. 296 Я был как человек упавший с парохода в море. Пароход ушел. Последние огни его потонули в темной ночи. Человек остается один среди океана. Мускулы немеют, и он знает: это последние минуты его жизни. Я завидовал людям, которые умирали достойно, спокойно, в домашнем уюте, в белоснежной постели -- или героям, умиравшим с оружием в руках за правое дело, чью память потом благоговейно хранила нация. Наконец, я завидовал псу, который перед смертью заползал в свою конуру. Наша смерть была уродливее и мучительнее во много раз. Алиментарная дистрофия, или распад организма в результате голодного истощения, в это время уже становилась массовым явлением в лагерях. Но, как всегда, первые жертвы, авангард миллионного шествия мертвецов, были окружены недоверием, досадой и равнодушием тех, кто еще имел в себе запас сил на несколько месяцев. Мы были пионерами лагерной смерти: хилые интеллигенты, душевно и физически неприспособленные, которых втянуло в самую гущу лагерного водоворота, в анонимную груду рабочего лагерного мяса. Теперь я жил в бараке ЦТРМ, где меня окружали особые люди: кузнецы, слесаря, токари по металлу, сварщики, электромонтеры, трактористы, механики и столяры -- все мастера, которые находились в лучшем физическом состоянии, чем другие, благодаря тому, что они торговали с вольными из-под полы своей продукцией: ключами, замками, котелками, мисками, металлическими частями. Их лучше кормили. То, что я попал в их среду, было успехом для меня -- но я не имел права быть среди них, и это недоразумение должно было скоро выясниться. Пять недель в ЦТРМ не спасли меня, но замедлили темп катастрофы, как будто я не круто сорвался, а скатился на дно по наклонной плоскости. Два года спустя, прикованный к постели, я наблюдал алиментарную дистрофию в последней стадии. Смерть атакует разрушенный и неспособный к 297 сопротивлению организм в одной какой-нибудь точке. Люди умирают от сердечной болезни, от горловой чахотки, чаще всего от водянки. К этому времени они уже не в состоянии двигаться и без помощи санитара не могут исполнить естественной надобности. Их как младенцев сажают и переносят с места на место. Врачи указывали в своих сводках алиментарную дистрофию, как причину смерти. Но в мае 1945 г. было передано распоряжение из Московского ГУЛАГ'а: не приводить более алиментарной дистрофии в рубрике <здесь типографский дефект: пропущена одна строка; возможный текст: "причина смерти, а вместо этого указывать другой"> повод: поражение сердца, легких и т.п. Таким образом, одним распоряжением свыше была уничтожена голодная смерть в советских лагерях. Надо думать, что статистика смертности в бесчисленных тысячах лагерей, с одним монотонным припевом "АД" -- наконец, надоела людям, которые нас убивали, но считали при этом нужным соблюдать формы. С мая 45 года ни один человек больше не умер с голоду в местах советского заключения. То, что это распоряжение было помечено как {строго секретное,} показывает, что его авторы сознавали позорный смысл его. В начале 43 года я вступил на дорогу смерти, но прошел только первые стадии алиментарной дистрофии. Мой вес с довоенных 80 кило сократился до 45. Я начал испытывать трудности при ходьбе. Триста метров, которые мне приходилось проходить каждое утро до конторы ЦТРМ, я одолевал с крайним напряжением, обливаясь потом. Я с усилием передвигал ноги. У меня появилось ощущение их полости, но когда я пробовал поднять ногу, она оказывалась чужой, как будто вместо ног у меня были протезы или свинцовые болванки. Это было странное ощущение, когда мои старые ноги, которые 42 года служили мне и составляли часть моего тела, вдруг перестали меня слушаться и исполнять мои приказы. Подходя к крылечку о трех ступеньках, я сперва ставил одну ногу на нижнюю ступень, потом подтягивал другую. Потом, с сосредоточенным лицом, точно решая трудную задачу, я принимался за вторую ступеньку. Я 298 ходил так, как ходят дряхлые 80-летние старики. Процесс ходьбы стал для меня драматическим переживанием. Но я не был исключением; с каждым днем становилось все больше таких, как я. Вторым симптомом была сыпь в локтях, коленях и крестце, ярко-красная на высохшей коже, лишенной жировой подкладки. Кости торчали наружу, ключицы, ребра проступали, -- плоть таяла на нас, и скелет выходил наружу. Медицинский осмотр дистрофиков состоял в том, что нам командовали спустить штаны и повернуться. Один беглый взгляд на то место, где раньше были ягодицы, заменял всю проверку. Нам уже не на чем было сидеть. Приходя в контору, я приносил с собой маленькую подушечку на стул. Но уже и сидеть было трудно. Я нуждался в том, чтобы лечь. А лежать я не имел права, потому что меня не освобождали от работы. В том состоянии глубокого старческого изнеможения, когда человека тянет к покою, когда сами собой опускаются руки и замирает сердце, когда беспрерывно ноют ноги, как после долгой дороги, когда температура понижается на градус против нормальной и человек гаснет, как уголек, оброненный в снег -- я с утра до вечера вертелся на людях, при исполнении обязанностей. -- Мне приказывали, меня посылали, подымали с места, подгоняли, торопили, -- и я не просто умирал, а умирал на ходу, в работе, в толчее, в давке, в страхе и вечной оглядке -- откуда идет беда. Зэ-ка обыкновенно говорят: "мы не живем, а существуем", понимая под этим, что для них жизнь сводится к поддержанию физиологических функций организма. Теперь и это "существование" превращалось для меня в невыносимую муку, в непрекращающееся телесное страдание. Засыпая в бараке, я искренне желал себе не проснуться на следующее утро. В конторе я был переписчиком. Мне давали переписывать акты, отчеты, расчетные ведомости, мое дело было проверять, все ли пришли на работу. Перед лагерным разводом я брал себе выписку в 299 Санчасти -- кто освобожден по болезни из нашей бригады. Потом я обходил цехи и все рабочие места -- проверял, все ли налицо. И я же подметал, носил уголь для растопки, носил дрова, а когда темнело -- закрывал ставни. Весь день посылали меня с разными поручениями. И все это я делал очень плохо, очень медленно, с видимым напряжением, от которого окружающим становилось неловко. Очень скоро я надоел лагерной аристократии, которая позволила мне укрываться от общих работ в конторе под условием, что я буду бодрым, веселым и услужливым товарищем. Но уже в первый день возник конфликт, когда оказалось, что я не в состоянии колоть дров. Нам не давали дров в контору, мы их воровали на пустыре против электростанции. Я пошел со всеми на этот пустырь, принес на плече бревно -- но пилил я уже слабо, медленно, а колоть и совсем отказался. Вот этого отказа и не могли мне простить мои сотоварищи. Я, принятый из милости псевдочертежник, не имел права отказываться от работы, которую мне указывали. Возможно, что все это не было так страшно, как мне казалось. Но я трагически переживал всеобщую враждебность ко мне. Я чувствовал себя лишним и ненужным человеком в конторе. Один из симптомов алиментарной дистрофии есть ослабление памяти и умственных способностей до степени слабоумия. Я забыл адреса своих самых близких друзей. Я забыл имена своих любимых писателей, названия диалогов Платона. Через некоторое время оказалось, что я не в состоянии написать ни одной бумаги без ошибок, и во всех моих счетах и подсчетах всегда что-то не сходится. Все вокруг меня щелкали с пулеметной скоростью на "счетах". Сухой треск костяшек стоял в конторе с утра до вечера, и только я один не умел достаточно быстро считать на "счетах", и у меня скорее получалось на бумаге. Места в конторе не было у меня. Был стол бухгалтеров, и стол инженерно-конструкторского бюро, и стол завхоза бригады, а я сидел на месте того, кто в данный момент отсутствовал. Однако, на место 300 старшего бухгалтера я не смел садиться даже тогда, когда его не было. Пера и чернил мне также не полагалось. Письменных принадлежностей не было, каждый, кого "допустили" в контору, добывал их где мог, берег, запирал, и не давал никому притронуться. Чернила сами делали из химического карандаша, а химический карандаш покупали тайком за хлеб, потому что он запрещен в лагере. У меня было свое перо. Я оставил его в незапертом ящике стола -- на другое утро его уже не было: украли. Я раздобыл другое перо, сунул его в чернильницу -- и получил жестокий нагоняй: "не лазь в чужую чернильницу, свою принеси"... все сидели с безучастными лицами за своими чернильницами, а я не мог написать акта для начальника, потому что у меня не было чернил. Это было больше чем злорадство -- это было холодное бешенство над отсутствием у меня сил, чернил, памяти, изворотливости и теплых рукавиц. ЦТРМ имел свою каптерку, и они все получили в конторе на зиму и рукавицы, и обувь. Но я был временный гость, чужой, и меня в список не включили. Это были советские люди, беспощадные к чужой нужде, которые зубами держались за свое и ненавидели слабых, обременяющих "коллектив". Понемногу перестали мне давать работу. Мне нечего было делать в конторе. У меня мерзли ноги. От времени до времени я вставал от стола и шел к печке погреться. И однако мне не следовало этого делать! Я чувствовал, как сгущалась в комнате враждебность против меня. Наконец, кто-то, расположенный ко мне больше других, не выдержал и сказал мне прямо, что я меньше всех работаю и больше всех греюсь, и это действует ему на нервы. И однако на нем были валенки, а на мне худые рваные опорки "четезэ". Все время я должен был остерегаться провокационных вопросов. Старший бухгалтер Петров обратился ко мне однажды с вопросом: "Что такое фашизм?" Прежде чем я успел собраться с мыслями для ответа, я увидел, как мне делают из-за его спины бешеные знаки, чтобы я молчал. Надо было 301 остерегаться таких бесед, которые могли повредить не только мне, но и слушателям. Начальником бригады был инженер Моргунов, человек, в котором по внешнему виду никто не признал бы еврея: высокий, смуглый и крепкий человек. Зэ-ка Моргунов провел много лет в Китае, говорил по-английски. Потому то он и сидел в лагере: он принадлежал к той группе служащих Дальне-Восточной жел. дороги, в Манчжурии, которая после уступки этой дороги Японии, вернулась в Россию и целиком была посажена в лагерь, как зараженная соприкосновением с заграницей. Моргунов не унывал: это был лагерный "ницшеанец" в советском варианте, который как-то напрямик мне сказал, что слабым в лагере не место: "пусть умирают". Этот принцип "падающего толкни" он ко мне применял с полной последовательностью. Когда Моргунов входил в контору, я знал, что меня сейчас пошлют куда-нибудь, подымут с места, выдумают что-нибудь для меня. Моргунов посылал меня на розыски какого-нибудь человека и я ползал, как собака с перебитой ногой, из цеха в цех, из помещения в помещение, проваливаясь в сугробах снега как во сне, и сам был удивлен, если вдруг натыкался на этого человека, который, впрочем, не обращал никакого внимания на вызов. Моргунов посылал меня в поле принести чурки, которых я заведомо не мог поднять. Я до тех пор мучился над ними, пока из конторы не выходил кто-нибудь помочь мне. Людей из конторы часто вызывали на физическую работу, когда требовалось спешно расчистить от снега полотно ж. дороги или разгрузить какой-нибудь вагон. Шел и я, хотя мое участие в работе было совершенно бесполезно. Но за физическую работу полагалось 100 или 200 гр. добавки хлеба. Я ковырял лопатой или подставлял где-нибудь плечо, -- а потом открыто и бесстыдно садился где-нибудь в стороне. Другие еще пробовали показать вид, что работают, но я и для этого уже не годился. Максимальное физическое усилие наступало 302 вечером, когда мы возвращались в лагерь. Каждый брал с собой по толстому полену или чурке в барак. Несли его подмышкой или на плече, прислонив голову к мерзлой ледяной коре полена. Это полено давало право греться у печки. Кто не приносил ничего, тех гнали от печки. Подняться на верхнюю нару мне уже было трудно. Раз взойдя на верх, я уже не спускался без крайней необходимости. Я также перестал раздеваться на ночь. Физическое усилие, нужное для того, чтобы освободиться от ватных брюк и всего, что на мне было наворочено, уже превышало мои возможности. Я только скидывал с ног "четезэ", снимал бушлат, накрывался с головой лагерным байковым одеялом и засыпал под шум разговоров и жужжание радио. Население Сангородка Круглица не уменьшалось. Беспрерывно поступали в сангородок больные из окружающих лагпунктов и, выписываясь, оставались на месте в рабочих бригадах. Зато в обыкновенных рабочих лагпунктах по соседству с начала 43 года стал заметен отлив. Лагерное население убывало. Отлив шел не столько за счет освобождения по отбытии срока, сколько за счет вымирания. А так как новых зэ-ка в первые 2 года войны не присылали, то у сидевших в заключении была иллюзия, что с концом войны наступит и конец -- естественный -- лагерей. Как часто, глядя на грязные стены бараков, на ограду с колючей проволокой, на лица охранников, я говорил себе: "Все это скоро исчезнет, пройдет как дурной сон, растает как снег на солнце... и места не найдут, где это было..." и радовался, когда слышал, что два соседние лагпункта, где население сильно поредело, соединяются в один. -- Эта иллюзия о конце лагерей держалась у нас до второй половины 44 года, когда из местностей, очищенных от немцев, хлынула в лагеря новая мощная волна заключенных. ___ В начале 43 года, т.е. в третью лагерную зиму, умер Яцко. Я помнил его молодцеватым, 303 самоуверенным лучкистом, потом -- когда исключили его из амнистии для поляков -- озлобленным почитателем Гитлера, полным ненависти к своим палачам. В довоенной Польше Яцко был националист, и со мною, евреем, наверное, не стал бы разговаривать. Но в Круглице, где он догорал от чахотки, я был одним из немногих, с кем он мог говорить по-польски. Раз в месяц или два месяца я заходил к нему в стационар для туберкулезных -- тот самый, где я провел 3 таких хороших дня в июле 41 года. Стационар был полон умиравших, и Яцко присмирел: он знал, что уже не выйдет живым отсюда. У него был план: подать заявление уполномоченному просить беседы. Какое-то "важное сообщение" он хотел сделать уполномоченному -- открыть ему секрет. Я всячески старался отговорить его от этой мысли. Не стоило открывать никаких секретов уполномоченным. Яцко очень боялся смерти среди чужих, смерти вдвойне безвестной, т. к. он был в лагере под чужой фамилией. Яцко не

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору