Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Детективы. Боевики. Триллеры
   Криминал
      Марголин Юрий. Путешествие в страну зэ-ка -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  -
тобы я этого не замечал. Бог видит, каких усилий стоило мне не показать им, как тянет меня за сердце дух печеной картошки, и не стянуть хотя бы одной картофелины. Они делились между собой и с полным бесстыдством съедали на моих глазах все до конца. Никто из них никогда не предложил мне ничего, и я думаю, им даже доставляло удовольствие присутствие у печки человека, который стискивал зубы и смотрел в сторону. Вечером я заправлял лампы на случай порчи электричества (которая бывала каждый второй день), закрывал окна тяжелыми деревянными щитами. От 8 до 10 ЧОС заполнялся толпой работяг. Густая толпа стояла за барьером, а под дверью Гордеевой выстраивалась длинная очередь. Тут выписывались наряды в вещкаптерку на рукавицы, обувь, одеяла и одежду. Кроме работы дневального, я составлял 314 всякие акты, отчеты, записывал и отправлял почту с людьми, которые отправлялись от нас в Ерцево и соседние лагпункты. На этой работе мне полагался I котел и 500 гр. хлеба -- норма для дневальных. Разница с инвалидским пайком составляла всего 100 гр. хлеба. Так как дневальные не могут жить на таком пайке, то их неофициально "подкармливают" на кухне. Меня тоже "подкармливали". Это была унизительная и отвратительная процедура. В 8 часов, после раздачи завтрака, я подходил к закрытому окошку кухни и стучал. Друзей у меня на кухне не было, и они не торопились открывать мне окошко. Часто, простояв полчаса, я уходил ни с чем. -- "Нету ничего!" -- Этот котелок "баланды", жалкого лагерного супа, составлял всю мою зарплату за работу в ЧОС'е (кроме 100 лишних гр. хлеба), -- но мне всегда давали его как бы из милости, с досадой и злостью. Совершенно чужими были мне также люди в ЧОС'е. Гордеева, начальник ЧОС'а, вольная, приходила часа на два ежедневно. Это была та самая, которая мне когда-то выписала новую рубашку, а потом испугалась моего "письма к Эренбургу", и в конце концов посадила меня в карцер за кражу рыбы... Помощником ее, со званием "инспектора ЧОС'а", был молодой зэ-ка Павел Иванович... Оба -- люди, повидимому, европейского типа, но пропасть отделяла меня от них. Это была лагерная интеллигенция. Никто не заставлял Гордееву принимать участие в обысках по баракам, и, однако, и она, и Павел Иванович очень любили этим заниматься. Заключенные часто задерживали казенное имущество, имели по две пары ватных чулок, краденое одеяло и прочие "излишки". Для изъятия излишков устраивались внезапные налеты на тот или иной барак. Гордеева приходила со своими помощниками, но всегда сама обыскивала. Женщина с лицом классной дамы и седыми волосами доставала мешки заключенных, сама их вытряхивала, рылась в тряпье, вскакивала на верхние нары и переворачивала сенники. Глядя на то, с каким искусством и увлечением она обыскивает, я начал 315 постигать в ней душу городового. Должно быть я не сумел скрыть своего отвращения к процедуре обыска, потому что скоро стали надо мной подшучивать в ЧОС'е и угрожать тем, что пошлют меня производить обыск. -- "Марголин! -- говорил Павел Иванович строго: -- вы не можете работать в ЧОС'е и уклоняться от участия в обысках!" -- "Да ведь я слепой, Павел Иванович, разве я увижу что-нибудь!" -- "Вы будете принимать и записывать отобранные вещи и светить нам фонариком!" -- Я отшучивался, как мог, но про себя решил, что скорее уйду из ЧОС'а, чем буду с ними ходить по баракам. Однако, через 3 месяца моя работа и так кончилась. К этому времени были приняты спешные меры, чтобы поддержать инвалидов. Работающие, неработающие -- все угасали. Тут и сказалось преимущество находиться в Сангородке -- медицинском центре, где никоим образом не могли допустить до массовой гибели людей. Трюк, примененный Санчастью, заключался в том, что инвалидов переименовали в "хроников". Что такое "хроники"? -- Это люди больные, хронически больные, которые лежали в больнице, пока их не выписали без улучшения -- люди, которые не хотят ни поправляться, ни умирать. Нет смысла больше держать их в больнице, и невозможно поместить их со здоровыми. Их место посредине. Барак их находится под особым наблюдением сестры и врача. Хроники получают 2-ой котел и 500 грамм хлеба, т. е. сравнены в смысле питания с конторой и лагобслугой. Инвалидам не повысили нормы (это могла бы сделать только Москва), но зато придумали для них новую рубрику -- словцо, которое позволило вывести их из круга смертников и, по крайней мере на время, замедлить темп голодного истощения. На время -- потому что, конечно, и питание хроников было недостаточно для ослабевших людей. У нас уже так мало оставалось физических резервов, что один какой-нибудь перебой в питании, вроде украденной 316 пайки хлеба или потерянного талона на ужин -- мог свалить нас с ног. Настали холода, и дорожки в лагере обледенели. Тогда начало случаться, что я падал в снегу. В особенности часто -- в темные вечера, на обратном пути из-под окошка кухни в барак, с ужином в котелке. Котелки эти, из ржавого железа, редко имели ручку, и носить их приходилось в обеих руках, осторожно, пока ноги нащупывали дорогу в снегу. У меня были соломенные, чужие ноги. Они спотыкались и разъезжались, как у годовалого ребенка, только не было матери, чтобы поддержать в последнюю минуту. Пускаясь в дорогу, 100-200 метров, я уже готовился к тому, что где-нибудь по пути упаду. Я научился падать так, чтобы котелок оставался непролитым. Это было особое искусство. Но когда случалось несчастье, и мой котелок выливался, я оставался без еды до следующего утра. И этого уже было достаточно, чтобы заметным образом обессилить меня. Между ежедневным приемом пищи и способностью двигать руки и ноги установилась очевидная связь. Налицо был нищий баланс прихода и расхода: ежедневный кусок хлеба и считанные калории утром и вечером -- расходовались в движениях тела. Если этого прихода не было -- я замирал, и останавливался, как часы, которые забыли завести. Тело стало ломким и хрупким. От каждого резкого потрясения или трения оставались царапины, разрывы, и ткань не заживала неделями, кровоточила и нарывала. Всех инвалидов Круглицы произвели в хроники, а хроников разделили на 2 группы. Человек 16 туберкулезных поселили вместе в одной комнате. Это были люди с закрытым процессом, которым еще рано было ложиться в легочный стационар. Они имели свою посуду и находились под особым присмотром врача. Остальных хроников, человек 25, поселили в другом бараке. С нами помещалась еще другая бригада и "слабосилка", т. е. группа ослабевших рабочих, которым на 2 недели давали облегченные условия работы. 317 Наш барак, "16-ый", был обширный, темный, с двухъярусными нарами "вагонкой". Лучшие места были при печке. Бригада, которая помещалась с нами, ходила на распилку дров и поэтому мы были в ту зиму хорошо обеспечены дровами. Под вечер отворялись двери, и гуськом входила процессия закутанных, засыпанных снегом, замерзших людей. Каждый нес дерево, и сразу у печки нагромождалась гора чурок и досок. Пилили быстро, и скоро плита накалялась до того, что железо просвечивало красным. Плиту заставляли котелками и кружками, дневальный вносил два ведра с горячей водой, -- и начинались споры за воду и место у печки: обычная картина, четвертый год одно и то же. Одна новость была в ту зиму: картофельная шелуха. К печке больше всех теснились казахи, жители знойной Средней Азии, и они приносили с собой картофельную шелуху, "очистки", которые им удавалось набрать около кухни или выпросить у поваров. Эти "очистки" они сушили на железном листе, до того, что они превращались в тонкие хрустящие коричневые пластинки, -- и ели в этом виде. Казах, желтолицый и косоглазый, стоял у печки и сторожил свою шелуху, но все-таки у него брали "попробовать", и скоро все стали гнаться за этой шелухой, всем понравилось. Каждую неделю появлялся в бараке врач, становился у стола и проверял "хроников", а среди недели забегала сестра и садилась на нару поговорить со знакомыми. Но все это было только формальностью. Помочь они нам ничем не могли, потому что нуждались мы все не в лекарствах, а в хлебе и мясе, жирах и сахаре, в доме и свободе. Все мы, прежде всего, нуждались в освобождении. Теперь мы работали редко и мало, так как разница между питанием "хроника" и "работяги" составляла всего 100, потом уже только 50 грамм хлеба. За день, когда мы работали, нам давали вместо 500 -- 550 гр. хлеба. И однако, даже эти 50 грамм стоили того, чтобы повозиться несколько часов. С утра заходил в барак "хроников" комендант лагеря, или 318 завпекарней, или кто-нибудь другой, кому нехватало рабочих рук. -- Ребята, кто охотник снег почистить, или дров наколоть?.. И комендант обещал "по-блату" дать супу, а завпекарней ничего не обещал, но сразу начинали шевелиться тела, лежавшие на нарах без движения под бушлатами. Кто-то с усилием подымался, кто-то оглядывался на соседа: -- Пойдем, что ли? Может хлебца дадут. Кто уже не мог ходить, занимался чем-нибудь на месте. В самом бараке производились разные работы. Три человека щипало хвою: Беловченко, Николай и я. Хвоевар помещался в том же бараке. Это был человек вечно-заспанный, которого мы иначе не видели как спящим или зевающим. Работал он по ночам: варил на кухне "хвойный настой" или квас, как его называли заключенные. Хвойный настой был советским средством против цынги. Варится он из свежих зеленых игл молодых елок. Работа распадается на три стадии. На первой инвалид Конев, однофамилец маршала, но не родственник, отправлялся в лес, рубил елки и на себе приносил их во двор лагпункта. Он сваливал их на пустырь между кухней и пекарней. -- Потом наше звено переносило елки в барак и ощипывало хвою с веток. С утра мы садились к столу, ставили деревянный ящик и часа в два наполняли его доверху. Никто не проверял, сколько мы щиплем, и вся работа никем не бралась всерьез. -- Хвоевар принимал у нас ящик и варил из елки ярко-зеленый и терпко-горький напиток, который разливался в бутыли и ведра и разносился по баракам и стационарам. В амбулатории на видном месте стояла бутыль с еловым квасом, и всегда находились желающие выпить кружечку, хотя никого не принуждали, и напиток был так едко-горек, что только небо лагерника, отвыкшее от резких вкусовых раздражении, и могло находить в нем приманку. Больше выливалось этого квасу, чем выпивалось, но полдюжины хроников всегда находилось на его 319 производстве, и каждый получал за работу 50 грамм хлеба, не говоря о хвоеваре, который, находясь на кухне, имел свою особую калькуляцию. Беловченко, мой сосед по наре, был молодой человек лет 30, с кротким, бледным истощенным лицом, с тоскливым потухшим взглядом. Это был человек деликатный и мягкий, сломленный судьбой и угасавший без протеста и шума. Где-то осталась у него молодая жена и ребенок, но он уже не вспоминал о них. Беловченко был рыбак, вырос в доме деда-рыбака над Черным морем у румынской границы. -- "Что такое кефаль, Беловченко? Как ловят кефаль?" -- И лежа на спине рядом со мной, вечером после ужина, с головой на мешке, он начинал рассказывать обстоятельно, спокойно, лучше всякой книги -- о чудесных рыбах и ловах, о ночных выездах с неводом, о рыбачьей жизни и морских тайнах -- низким и слабым голосом, замиравшим, как его жизнь в лагере. Инвалиды собирались у печки, и начинались бесконечные разговоры на основную лагерную тему: о еде. Нацмены рассказывали о курдюке и пилаве, а башкиры -- о баранине; сибиряки -- о пельменях, а немцы Закавказья -- о временах, когда вино на Кавказе стоило 3 копейки ведро. Голодные люди могли часами толковать о хлебе, муке и разных способах выпечки хлеба. Глаза блестели, воображение разгоралось. Каждый, судя по рассказам, пришел в лагерь из страны неслыханного изобилия. Украинец живописал борщ, который ему с утра подавала старуха, так, что у всех нас кружилась голова. Тут я только убедился, как я поверхностно и бездарно питался в своей прежней жизни. До лагеря я жил окруженный чудесами, не умея их использовать, не зная, ни что такое голод, ни что такое настоящий аппетит. Я не успевал проголодаться от завтрака до обеда и от обеда до ужина. Я ел 5 раз в день, но разве я понимал, что такое еда? Мог ли я оценить, например, что такое горох? Поляк, хозяин фольварка под Вильной, начал мне объяснять, какой бывает горох, и что 320 можно из него приготовить. Он говорил, не умолкая, час. Я был ослеплен. Я не знал, что горох в руках художника кухни -- как слово в руках поэта -- обращается в шедевр. Это была поэма о горохе гомеровской силы. Только многолетний голод -- и тоска по дому -- могут довести человека до такого экстаза, так окрылить его воображение и уста. -- Мы все были ненормально возбуждены. Здоровее было бы поменьше говорить и думать о еде. Но жизнь вообще, а лагерная в особенности -- представляет собою очень нездоровое явление... Иногда мы слушали сказки. Был среди нас белорусс-сказочник, и впервые в жизни я слышал народные сюжеты, известные мне только по книгам, в мастерском пересказе и во всей свежести фольклора, когда они предназначаются не для детей, а для взрослых. Я слышал солдатские сказки, где герой надувает начальство и женится на генеральской дочери -- и советский фольклор, очень неприятный, где уже не Баба-Яга заманивает детей, чтобы съесть, а шайка бандитов в Москве заманивает жертвы и продает человеческое мясо. В некоторых рассказах фигурировал "граф Юсупов, который убил Распутина". Чека его арестует, но он чудесным образом спасается из тюрьмы. Я начал записывать -- не эти рассказы, для чего у меня не было бумаги, -- а слова и выражения лагерного языка. Это был язык, не похожий на русскую литературную речь. Я не знал прежде таких слов, как "баланда" (лагерный жидкий суп), "туфта" (скверная работа для отвода глаз), "блат" для обозначения тайной протекции, "птюшка" -- лагерная пайка хлеба, "балдоха" -- солнце. В ЧОС'е заключенная девушка просила табельщика: -- "Ваня, выпиши птюшечку побольше", а на работе заключенные кричали начальнику работ: -- "Начальничек, балдоха-то светит!" Я записывал десятки таких слов. Одни из них были тюремного, воровского происхождения, другие родились в лагере. Лагерь обогатил русский язык словом "шизо" (штрафной изолятор). "По блату" 321 было, очевидно, еврейского происхождения. "B'laat" на языке Библии и Бялика значит "в тишине, потихоньку". Сложной и долгой дорогой докатилось это слово с берегов Иордана на крайний север России, в лагеря Сов. Союза. В один зимний вечер, подойдя к печке, где, как всегда, набилось много народу, я вдруг услышал странные звуки. Худой остроносый доходяга прикорнул на лавке, съежился в тепле и с закрытыми глазами что-то нашептывал про себя. Я прислушался: -- Мэ'нин аэ'йде теа', пэлэнадео ахилэос... Человек с синими тонкими губами, трупным свинцовым цветом лица, неопределимого возраста, в бушлате, покрытом заплатами, по виду колхозник, как большинство из инвалидов, сидел скрючившись и шептал начало Илиады! -- Кто вы? -- Откуда вы знаете Гомера? Инвалид открыл глаза и уставился на меня с неменьшим удивлением. Мы познакомились, а потом разговорились, а потом подружились крепко. Николай был для меня совсем новым человеком, из особого мира. Это был украинец, из Днепропетровска, где и я провел юные годы, еще когда этот город назывался Екатеринославом. По специальности -- учитель украинского языка, по складу -- мягкий мечтатель и библиофил. В двух комнатках его холостой квартиры на Первозвановской улице было 2000 книг. В советских условиях такую частную библиотеку может иметь только маньяк или ученый, всю жизнь коллекционирующий книги. Николаю было 40 лет, и единственной страстью его жизни была литература. В лагерь он попал за "националистический уклон". Во время одной из массовых идеологических чисток на Украине, когда были изъяты люди чересчур темпераментного украинского патриотизма, припомнили ему какую-то печатную заметку, где он похвально отозвался о ком-то из украинских коммунистов, позднее 322 ликвидированных по приказу из Москвы. Этого было достаточно, чтобы разлучить его с любимыми книгами и сгноить в подземном царстве. Он сидел уже лет 6 -- и держался неплохо. Помимо крайнего физического истощения, он был внутренне еще полон силы. Он помнил Гомера. Внимание, которое он мне оказал, было исключительно. Он был несколько крепче меня, и поэтому помогал мне щипать хвою, помогал в быту, в тех мелочах, от которых зависит настроение и самочувствие человека. Я почувствовал, что имею союзника в бараке, и привязался к нему со всей нежностью и благодарностью, на которую было способно мое ослабевшее, одичавшее сердце. Каких только людей не было в этой Богом забытой круглицкой глуши! Сколько тонкости было в этом человеке, сколько музыкальности в его ухе, которое реагировало не только на гекзаметры Гомера, но и на каждую утонченность современной поэзии. Николай все понимал, и он первый научил меня уважать украинскую культуру, которая вырастила таких людей. Его культ украинского слова передался мне. Я услышал от него в первый раз имена Максима Рыльского, Павла Тычины и др., и живой плотью облеклись для меня имена Франко или Марко Вовчок. Я эти имена слышал, но ничего не знал о них. А Николая только надо было попросить: "Расскажите, кто такой Марко Вовчок", -- и вдруг оказывалось, что это была женщина, и такой прекрасный человек и писатель, что Николай просто сиял, рассказывая про нее. Чтобы со своей стороны что-нибудь дать Николаю, я его стал учить английскому языку. Бумаги у нас не было. Каждый день он мне доставал деревянную дощечку, а я писал на ней карандашом 10-15 слов по-английски. Потом я написал ему целый маленький текст. Наконец, я ему раздобыл учебник у Максика. Николай умел учиться. Через 3 месяца он уже не нуждался в моих уроках. Он проявил железное упорство и усидчивость, -- настоящее украинское упрямство. В полночь, когда барак спал, он просыпался, 323 спускался с верхней нары к столу, на котором горела тусклая коптилка, и с каменным остроносым лицом сидел часы напролет над учебником. Весной он уже читал самостоятельно английские книжки. У еврейского и украинского народа имеется свой старый и недобрый счет. Трудно представить себе, что может заставить еврея в широком мире интересоваться украинской культурой, или наоборот. И однако, в советском лагере были братьями еврей и украинец, и я понял, что можно сочувствовать этому народу, самому музыкальному и самому незадачливому среди славянских народов. Украинская народная песня одна из самых богатых на свете, и по численности украинцы не уступают французам, но Шопен не родился среди украинцев, и никогда этот народ не был политически свободным. Придет еще время, когда украинцы и евреи встретятся на мировой арене, не в концлагере и не в условиях погрома или бесчеловечного полицейского угнетения, а как свободные народы. Николай мог бы быть деятелем еврейско-украинского сближения или культурной связи. Но след его заглох в подземном царстве, и я не знаю, жив ли он еще... В январе 1944 года бригадир хроников Шульга, которы

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору