Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Лирика
      Криге Эйс. Бесприютное сердце -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  -
" "Билл, постой, погоди! Мы с тобой, ну не злись же ты, Билл!.." Кто кричит, кто зовет, и кого облекла полутьма так угрюмо, так жутко? Кто ворчит в полумраке, подобно тому, как не может умолкнуть сама по себе дождевая погудка? В этом тусклом краю кто решается голос подать вне пределов ума, на задворках рассудка? "Разворачивай пушку свою, эх и вложим, сынок, эх и вмажем! Все к чертям, так прицелься - и вмажем! Черта с два нас накроют, мы сами им небо в алмазах покажем!" Человеческий плач или просто бессмысленный шум эти клятвы, проклятья, вопросы, итоги мучительных дум в протяженности ветра, в тягучести хода минут, в непрерывной агонии серых мгновений, в глухом замедлении времени, мерно струящемся в трюм исполинских песочных часов, - голоса это или рокочет самум? "Пит, прошу, дотянись, передай-ка мне джем, хоть пожрать-то пора нам... Тьфу, и в джеме песок..." "Да послушайте, это не ветер, здесь пахнет уже ураганом!" Все сильнее песчаные вихри, порывов повторы. Разговоры, опять разговоры... "Просыпайся-ка, Билл, тут тебе не Каир, позабудь эту девку, не шлепай губой!" "Черт возьми, ну когда же, хотелось бы знать наконец, ну когда - в наступление, в бой?!" Уж не ссора ли это на пляже морском, где ругается ветер с прибрежным песком? Или ворчит по старинке песчинка - песчинке? Не трепещут ли здесь, в беспредельной невнятице звуков, словно тысячи сломленных крыльев - осколки скелетов, столетья бесплодно простукав, сквозь молчанье пустыни, сквозь грань разумения, руки забытых в песках мертвецов не стремятся ли знаки подать нам, сознанье вконец убаюкав, о победах и гибелях прадедов, дедов, отцов, о веках беспощадной войны и раздора, о славных трофеях, восстаниях брата на брата - рассказать этим странным, бессвязным словесным стаккато здесь, где нет ничего, кроме шороха, сумрака, страха, щебня, камешков мелких, разбитых ракушек, бессмысленной заверти праха, всех бесчисленных воинов, павших еще до сраженья, дойти не сумевших до цели, превратившихся ныне в частицы первичной скудели? Не звучат ли в пустыне утерявшие смысл голоса отошедших времен, тех, кто сгинул, утратив язык, и уста, и дыхание жизни живой, бормотание гибели как таковой, даже более мрачной, чем смерть, потускневшей прожорливой гнили, разметающей кости бесформенным облаком пыли? Кто роняет слова в этот сумрак безжалостно серый, сочетая античную мудрость с познаньями нынешней эры? Александр Македонский? Имперские легионеры? Или дервиши дней халифата, иль, может быть, сам Бонапарт? Или слышится выговор кокни, полегших с проклятьями здесь, от отчизны вдали? Или то разговор "счастливчиков Смэтса", посланников Капской земли? "Не пора ли вперед, и на флангах порядок, неужто свечей, ты скажи мне, не стоит игра? Неужель не пора? Мы, пожалуй, до Триполи гнали бы их до утра. У начальства там, что ли, хандра? Прямо в море столкнуть мы могли их, пожалуй, уже и вчера... Так пора? Ты ответишь мне или молчать подрядился - пора? Не пора?" И тогда вся колонна, безобразно и грузно дрожа, как бы самую вечность проспав, пробуждается к жизни огромным подобьем ужа, извиваясь и дергаясь, будто хлестнула его вдоль спины и ползти указала куда исполинская чья-то вожжа, - сотрясается, вязнет на рыхлых сыпучих откосах, но все же угрюмо стремится вперед, тормозами визжа. Голоса умирают... Только ветер и шорох песка отвечают на скрежет колес в этот тягостный миг, только сердце повторяет свой прежний бессмысленный крик, - иссушенное горечью сердце, не в силах сражаться с судьбой, доведенное долгой борьбой до отчаяния ледяного, вырастает, звучит, словно гром в окружающей мгле, словно эхо колес по иссохшей земле, снова и снова и снова: Когда же все-таки в бой? Когда же все-таки в бой? Когда же все-таки в бой? На Ливийской границе. Ноябрь 1941 г. СРЕДИ ЗИМЫ Горы исчезли, Гран-Сассо растаял в тумане, исчез каждый камень, утес и ледник, сколь ни крут, сколь ни черен, ни жесток, все окутал клубящийся мрак; даже кротовые холмики здесь, на тюремном дворе, расплываются стайками бусинок светлых, искрящихся блесток, каждый - едва ли с кулак. Нет ни проселочных тропок, квадратов полей больше нет, ни белесых пространств не приметно в просторах страны, ни сизых; даже улиток простых слюдяные следы, - а ведь в кольцах из них лишь недавно мерцали еще валуны, как в серебряных ризах, - даже они вдоль дорожек от кухни к баракам исчезли, - улиток, пожалуй, мы не должны заподозрить в капризах; даже кинжалы сосулек, оружье зимы, что вонзаются в наши зрачки остриями кривыми, еще не видны на карнизах. Это - конец наших дней, и ночей наших тоже конец, здесь - четыре стены, красно-бурые днем, густо- черные ночью. Отсюда дороги воистину нет ни одной никому, никуда - ни ближней, ни дальней. Жизнь это или же смерть - не имеет значения, призрачный свет восходящей зари и полдневного мертвого солнца, что нары едва освещает - оно холоднее полярного льда, но при этом объятий войны и лобзания пули - стократ огнепальней. Заперты двери барака. И в щели меж досками, и сквозь решетку окна с перебитыми стеклами вязкий вползает туман, оседая на наши тела. Пол из цемента. Тепла никакого, а печки - подавно. Лишь нары вдоль стен в два ряда, - и, в тяжкое оцепененье впадая, мы мерзнем, и мгла безнадежно нависла над нами седая, недвижная мгла; тихо, ни звука. Налеты, десанты, посадки в пустыне, пропавшие без вести или в воздушном бою, героический риск, перед гибелью - страх, отвращение - перед убийством, - все это припомнено множество раз, мы лежим до рассвета от холода, каждый раздельно страдая, - бабки подбиты, и чувства сгорели дотла. Все разговоры исчерпаны. Тайные слезы иссякли за явными вслед. Отсмеялись, отссорились, отненавидели и отдружили, отгневались, отвспоминали о прошлом, - в душе все доскоблено до глубины в мире этом, мертвом, затерянном мире, где мы позабыты, где каждый упрятан в свой собственный ад и из собственной памяти изгнан, и выслан безжалостно сам из себя, - здесь, где даже и сны под запретом. LA NEBBIA Снова берется туман за свое: начинает душить все, что есть, - неживое, живое, ползет, упиваясь добычей, вверх по стволу низкорослого дерева, что притулилось в тюремном дворе, по чернеющим сучьям, глотая все зримое, все без различий, льнет к воробью, что нахохлился в мокрой развилке: здесь, в мире раскисшего снега, давно раззнакомился взор человечий с породою птичьей, - мокнет воробышек, перья топорщит, пытаясь согреться, глазенками мелко мигает и даже чирикнуть боится, - как видно, во время туманов таков воробьиный обычай. Все растворяется, все утопает, и горного кряжа не видно, и пленные сами уже утопают в тумане, нет ни снежинок, ни льдистых обломков, подобных биению света в фонтане, ворсинок тончайшего инея нет, прихотливой и мастерской их филиграни; пользуясь полным отсутствием кровель, себе углубленье уютное вырыв, звуки глотая, сползает туман и стирает стишки, зазыванья, рисунки, похабные надписи с внутренних стенок сортиров; вот уж и сами сортиры неспешно туман заглотал; каждый занюханный угол, в котором в погоду нормальную можно укрыться хотя ненадолго тому, кто бродяжить устал, - словом, совсем ничего - ни доски, ни бадьи, все - в забытьи, и нигде - ни движенья, все замотал и укутал надолго туман, жизнь отложена прочь, словно тягостный флаг пораженья, здесь ничто не способно - ни слово, ни звук - до звучания полного вырасти, здесь на старой брусчатке малейшего шороха даже не слышно средь тягостной сырости. Все ушло, все ушло... Красота и уродство. Здесь каждый предмет обездвижен, вконец обессилен... Здесь одно пресмыканье, царапанье, ползанье длится и длится, - и это скитаются клочья тумана в мозгу, в черноте глубочайших извилин. ДАЛЬНИЙ ВИД На голой вершине всадник на пони верхом. Неподвижные, словно из камня, всадник, пони и холм. Пропасти, пики, уступы, щели ущелий, в которых тихие шелесты гор и серебряный шорох ручьев далеких. Одинокий день умирает в ветвях одиноких. Месяц с рожками белой импалы над горизонтом возник. Но там еще день... О светлый мир, сколько покоя! Каждый пик - дворец тишины золотой, тихие призраки белых селений; о жар небесный, о блеск святой над этим далеким миром света и сновидений. О люди, о племя мое! Вопреки всему не ослабните сердцем и чашу испейте до дна. свободными будьте и смело шагайте сквозь тьму, как эта далекая, полная света страна! Концлагерь Фонте д'Аморе, Италия, июль 1942 года ЗАХВАТ ВЫСОТКИ "Нет ни ран, ни контузий, - сказал он, - обычная дизентерия". Неужто рисуется? - думаешь ты. А иначе зачем же рассказывать все эти жуткие вещи? Он сидел на краю одеяла и, ноги босые спустивши с кровати, в одном лишь больничном белье, - залюбуешься: юное тело, поджарое, цвета гранатовой шкурки, притом с золотистым оттенком, и по мускулам, словно играя, скользила волна, - так же утренней ранью прилив набегает на топкую мель (это парень закидывал ногу одну на другую). Он с охотой о смерти полковника нам доложил и о смерти майора: "Нет, полковник под пули не лез, вероятно - шальная. А может быть, снайпер, не знаю. Прямо в лоб, в серединку. Такая совсем аккуратная круглая дырка, размером примерно с трехпенсовик. Так и упал, как подкошенный, хлоп, и каюк. Ну, а дальше пришлось нас майору вести по открытому месту: пройти от оврага к высотке, он шагал далеко впереди, по нему и прицелились - больно мишень хороша, застрочил пулемет из лощины, и так застрочил, что его рассекло пополам, он упал, но скомандовать все же успел: "Стоп! Стоять где стоите! Не смейте ко мне подходить, остолопы! Вон там пулемет на уступке, пониже - второй, может быть, там и два... Подтянуть миномет! Остальные в укрытие, живо!.." Попытался еще приподняться, в конвульсиях тут же задергался и захлебнулся в крови. Вот уж был человек, настоящий солдат, вот что прежняя значит закалка!" Дотянувшись до спичек, он взял сигарету, размял, прикурил и продолжил: "Словом, десять минут или больше чуть-чуть миновало, и вот на высотке нашли мы не то чтобы просто блиндаж, а скорее - нору, и внутри на соломе - ну, просто потеха, ну, прямо клопы на ковре, - макаронники дрыхли, их трое там было... По бокам - молодые, небритые эдак с неделю, а тот, что лежал посредине, и вовсе щетиной зарос - это все, что успел я заметить..." Он как будто закончил рассказ, шевельнулся, и волосы легкою русой волной опустились ему на лицо, и сквозь пряди случайно поймал я скользящие отблески глаз голубых и припомнил: когда начинается лето, так сверкают лазурные лужи в кустарниках желтых, что в лощинах растут мыса Доброй Надежды. "Я приткнул их штыком, одного за другим, потихонечку так, тык под сердце, и делу конец, тут ведь главное ткнуть в надлежащее место, никто и не пикнул..." Нет, ни крохи садизма, ни гордости зверской, ни жажды кровавой, ни злобы, ни гордости, ни ликованья, никаких выдающихся чувств не звучало в рассказе его. Повествует, казалось, он скажем, о матче по регби, что не очень-то был интересен ему и в котором он даже не знал, за кого и болеть-то. И, взглянувши в глаза ему, снова я был поражен их громадностью, их чистотой, синевой - о, как молоды были они, как невинны. Аддис-Абеба, 1941, май ЛЕТУЧАЯ МЫШЬ Здесь, на земле, зла никому не желая, тварь лишь одну из тварей истребил бы дотла я: карикатура на бабочку, глупая шутка, выходка злая. Вот появилась... Снова исчезла... Канула в тишь... Кажется, вот она... Нет, улетела, шалишь! Нежить рыскучая, мерзость липучая эта летучая, эта летучая мышь! Вот она - в небе: вырвалась в мир из-под спуда. Звезды глотает, падает резко, сердцу становится худо. Где ты? Куда исчезаешь? Снова приходишь - откуда? Мечешься в воздухе, тронуть лицо норовишь липкой рукой мертвеца - кыш ты, проклятая, кыш! Вновь исчезаешь... Вновь по соседству шуршишь... И - неожиданно - прямо в затылок толчок. Будто шуршит без канифоли смычок, ужас крылатый, черная тень, ловящая душу на страх, на блесну, на крючок! Тонкие черные серпиком крылья расправив свои, черная в черном, сажи чернее, угля и полночной, свернувшейся в кольца, змеи - кружится, кружится, кружится, как в забытьи. Словно кирзовый сапог по дресве, ты скрипишь: "Ишь! Улетишь!.." - или как-то иначе, но слышишь это чертово: "Ишь!.." Что ты рыдаешь, о чем ты томишься, летучая мышь? Тварь ли ты Божья из перьев и крови и плоти и кости? Или мерещишься мне от усталости, ужаса, злости? Или же прах ты, что места себе не сумел отыскать на погосте? Голос твой, голос... ну хоть о нем-то, поэт, помолчи! Кружишься - в тоже кружащейся черной ночи, - Божья ошибка, замолкни же ты, не скрипи же, не бормочи! Словно лишенная права к Богу явиться с повинной, не обладаешь ты мудростью темной, совиной, ни весеннею песнью, серебряной, соловьиной, - время твое - только ночь, оно же - твоя тюрьма. Как в тенях зарождается золото - ты никогда не увидишь сама, никогда над тобой не займется заря, не растает тебя оковавшая тьма. Может быть, с ночью ты просто в родстве состоишь? Или же Ночь - невзирая на Южный Крест, невзирая на все - это лишь, лишь исполинская, чуждая людям летучая черная мышь? ЛАСТОЧКИ НАД ЛАГЕРЕМ Лагерь объят немотой. Солнце горит, как фонарь золотой. Листва опадает - к зиме, к беде. Гибнет Европа в боли, в стыде. Осень уходит, как дым от костра. Над лагерем тает жара. Над лагерем - ласточки на ветру. Ненависть правит в миру. Война - лейкемия несчастной земли. А я - в тишине... А я - вдали... Но во мне - словно судорога под ребром: бомбардировщиков тяжкий гром. Пушки грохочут в огненной мгле. Настанет ли мир на несчастной земле? Ласточек в небе не лови, не зови... Неужели на свете нет больше любви? Бомбардировщики бомбы мечут. Ласточки в небе щебечут, щебечут... Ласточки, черные, как парча, над колючею проволокой промча, над вышками снижаясь в полете, вы все поете, поете, поете... И кажется - вы с собой принесли Голос Вселенной, Голос Земли. Летите, ласточки, вдаль, на юг, над красною кровлей сделайте круг. Парите, скользите возле крыльца, где Эулалия ждет отца, - щебечите, шумите, длите полет - и она увидит, она поймет. До нее донесите голос мой, скажите, что я вернусь домой, - там, в далекой стране, у земли на краю, передайте ей, ласточки, нежность мою. Окт. 1942 ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОМОЙ Вьется тропка между алоэ, словно шнурок. То справа, то слева - острый алый росток. Из зеленых зарослей рвется на солнцепек полосатый от мелких семян ветерок. Сверху - воздух, синева и облака. Внизу - меж двух берегов - вьется река. Тишина над полдневной землей велика. Я ворота фермы открою, как всегда. На какой бы дороге я прежде ни оставил следа - любая тропинка вела меня сюда, и в сердце моем надежда была всегда. Возле ворот - баобаб... Кругом жара, дремота. Душу мою не гнетет ни одна забота, и настежь я в сердце своем отворяю ворота. ПРОДАЮ РЫБУ! Добрый день, баас! Добрый день, мадам! Добрый день, дорогой! Добрый день, дорогая! Это добрый день, и пусть в небесах солнце палит, обжигая; кружится город, танцуют дома, вертится мостовая, кажется, даже сердце во мне пляшет, как рыба живая! Весело кружится наша планетка, зеленая, голубая, весело катится тачка моя, шарик земной огибая, - свежая рыба! Ту-ру, ту-ру-ру! Только что из Валс-бая! Взгляните, взгляните скорей! Ту-ру, ту-ру-ру! Та-ра-ра! Катится тачка, полная драгоценного серебра! Мордочка каждой кефали - взгляните - соблазнительна и остра! Нынче волна Валс-бая была к рыбакам щедра! Аполси, не правда ли, рыба как раз для твоего нутра! Рыбы, свежие рыбы, в каждой есть икра! Взгляните, взгляните, друзья, на эту груду добра! Придется продать их скорей, раз уж такая жара, но это большая жалость, что их зажарить пора! (Мальчик, не суйся к тачке! Опять ты здесь, как вчера!) Как много расцветок у рыбок моих! К ним присмотреться надо: нынче сверкает тачка моя всеми красками маскарада, - словно клубы танцуют сегодня на площадях Капстада, словно мчится толпа карнавала, пестрая и рябая, все на своем пути разбивая и расшибая! Вот луфарь, вот кефаль, вот красный зубан! Бери - хороша любая! Свежая рыба! Ту-ру, ту-ру-ру, только что из Валс-бая! Ставрида, луфарь, желтохвост, макрель и самый лучший зубан! Яркие рыбы в тачке моей - как флаги разных стран! Зеленый и синий, как волна, желтый, как шафран, - будто приехал на ярмарку праздничный балаган! Это радуга, а не тачка! Это огромный тюльпан! Покупай, пока не продал! Лезь за деньгами в карман! Ставрида, луфарь, желтохвост, макрель и самый лучший зубан! Они на господ похожи и на уличных забияк: вот эта рыбка - в пижаме, а вот эта - одета во фрак, но каждая на сковородку попадет и этак и так, - свежая рыба! Скорей покупай, если ты не круглый дурак! Помните, люди, - Великий Рыбарь грозно машет жезлом над самым премудрым из людей и над последним ослом; он бросил свою драгоценную жизнь в почву хлебным зерном, чтобы счастья великого урожай могли мы пожать потом. Черные, белые, желтые - все мы в мире живем людском, поэтому зависти, злобы, вражды быть не должно ни в ком, пусть это

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору